Александра Бруштейн «Дорога уходит в даль. Александра Бруштейн «Дорога уходит в даль Все мы родом из детства

Не смотря на то, что современному поколению читателей Александра Яковлевна Бруштейн практически совсем не известна, у ее трилогии «Дорога уходит в даль», написанной в конце 50-х годов прошлого века, множество почитателей и даже, можно сказать, фанатов.
«Человек должен быть человеком, а не свиньей», — говорят они своим детям в след за дедушкой Сашеньки Яновской, от лица которой и ведется повествование. Они вспоминают мудрые советы и изречения Якова Ефимовича Яновского, отца главной героини. И перечитывают, перечитывают, перечитывают…

Эта автобиографическая трилогия далеко не однозначная книга. Она сильно отличается от множества автобиографий, выходивших из печати в советское время. Хотя и здесь, в третей части воспоминаний Александры Яковлевны, мы найдем упоминание о Ленине, обширные рассказы о подпольных кружках и сходках, но все-таки речь в первую очередь идет не о них. Эта книга о становлении детской души, о мудрых и добрых людях, окружавших маленькую Сашеньку, о ее подругах и о провинциальной России, той самой России, о которой принято говорить, что «мы ее потеряли».

В наши дни легко подогнать под привычные стереотипы Бруштейн и ее отца, замечательного врача и человека, оказавшего сильнейшее влияние на становление писательницы. Именно о нем она вспоминала в первую очередь, когда врала или поступала нечестно, по нему мерила все свои действия. Можно сказать, что он отрекся от веры предков, что семья забыла традиции, ассимилировала, отреклась от Бога… Но этот взгляд на вещи будет не совсем верным. Ведь не зря же Бруштейн не сохранила истинные фамилии своих персонажей. Александра Яковлевна на самом деле была в девичестве не Яновской как Сашенька ее «Дороги», а Выгодской. Она писала свою книгу уже будучи в весьма преклонном возрасте, ей было хорошо за семьдесят. И она уже могла позволить себе изрядную долю вымысла при описании событий, участников и очевидцев которых уже не было в живых. Однако, оставаясь дочерью своего отца, учившего ее говорить только правду, Бруштейн поменяла фамилии главных героев, чтобы не погрешить против истины.

Что же за семья была у Александры Выгодской (в книге Яновской) на самом деле? Ее мать была из ассимилировавшей еврейской семьи. Дедушка Сашеньки, как это и написано в книге, был генералом. Генерала Яновского (ведь фамилия Сашеньки не вымышленная, Бруштейн просто использовала девичью фамилию матери) можно найти в списках георгиевских кавалеров. Про отца писательницы мы знаем много больше, потому что это был поистине замечательный человек. Яков Ефимович Выгодский родился в Бобруйске. Его семья происходила из города Слуцк, точнее из предместья этого городка, называемого «выгода». Отсюда и фамилия. Яков был старшим ребенком в многодетной семье. У него было еще шесть братьев. В книге Бруштейн мы находим рассказы о дедушке и бабушке. Пожалуй, самый яркий из них это рассказ о праздновании Пасхи, когда в дом к родителям собираются все семь братьев. Бабушка называет их «мои бриллианты». Ее дети, действительно, удались на славу. Старшие, пробившись через все препоны образования того времени, уже закончили учебу, успешно работают и помогают родителям. Младшие еще учатся. Это на удивление дружная и любящая семья. Не зря даже сама писательница говорит о том, что когда она думает о большой и крепкой семье ей на память приходит именно этот семейный вечер, столь подробно описанный в книге.

Мать мечтала, что ее старшие отпрыск, талантливый Яков, станет ученым раввином. Об этом мы узнаем из книги Александры Яковлевны. «До 14 лет я воспитывался в глубоко религиозном духе любавических хасидов. Учился в Хедере (еврейская религиозная школа)», — так пишет о себе Яков Ефимович. «До 10 лет я был известным в городе хулиганом, — продолжает он. — Однако с того времени я попал под влияние выдающегося раввина Абрама Бер Иермигуд, гениального талмудиста и блестящего знатока каббалы, который был полностью отключен от мирских забот.

Под его влиянием я стал глубоко и всесторонне изучать религию. Он отстранил меня от обыденной жизни и сделал знатоком хасидского и каббалистического учений. Он так глубоко посеял в меня еврейство, что потом никто не смог оторвать меня от него». Вот вам и ассимилированная семья, забывшая свои традиции! Об этом просто невозможно было написать в конце 50-х. Зато можно было вложить в книгу принципы уважения к человеку и особый взгляд на мир, присущий иудаизму.

Выгодский не стал раввином. В 12 лет он попал под влияние хаскалы (движение за просвещение евреев) и в дальнейшем уже стал его сторонником. Закончив гимназию, в которую в то время еврею еще надо было суметь пробиться, он поступил в Военно-Медицинскую Академию в Петербурге и стал врачом. По окончании курса он приехал в Вильно (Вильнюс), где уже жили к тому моменту его родители и открыл свою практику. Сначала Яков Ефимович был просто врачом, делал операции, лечил разные хвори, но со временем он стал все больше концентрировался на своей основной специализации, акушерстве и гинекологии. Именно здесь выражались ярче всего его принципы, почерпнутые у хаскалы. Выгодский нес просвещение среди евреев, объясняя им вещи, связанные с гигиеной матери и ребенка, которые в наши дни кажутся азбучными истинами. Тогда же, на рубеже XIX и XX столетий, акушерок и повивальных бабок нужно было убеждать тщательнее мыть руки!

Чтобы рассказать о Якове Выгодском не достаточно одной статьи. Этот удивительный человек успевал все: лечить больных, выступать с докладами, писать книги, руководить еврейским медицинским обществом. Его любили и уважали. Перед ним преклонялись, перед его мудростью и несгибаемой волей. Когда во время Первой Мировой в город вошли немцы и потребовали у евреев заплатить огромную контрибуцию, он призывал не подчиняться. Он всеми силами старался воспрепятствовать вывозу рабочих в Германию, вызволял из заключения невинних… Наконец немцы его арестовали и несколько лет он, уже будучи довольно преклонного возраста, прожил в лагере в нищете и голоде. Но и там он не забыл верность своему врачебному долгу.

Он умер в 1941 году, 85-летним стариком. Когда фашисты вошли в город, к Выгодскому, уже тяжело больному и почти не встававшему с постели, приходили просители. Все хорошо помнили, как он помогал, когда немцы пришли в первый раз. Фашисты вновь заговорили о контрибуции. Потом приказали евреям надеть желтые звезды и запретили ходить по тротуарам. И тогда этот мужественный и несгибаемый старик встал с постели, одел свой парадный костюм и отправился к фашисткому референту по еврейским делам. Из воспоминаний современников Выгодского мы знаем, что он сказал. «Вы хотите нас не только физически истребить, но также морально уничтожить. Мало вам, что мы будем носить латы на груди, но вы хотите нас еще унизить, чтобы мы носили их на спине, но…» Договорить доктору не дали, разъяренный немец закричал: “выбросить этого старого грязного еврея”. И его сбросили с лестницы. Старик еле поднялся, вытер кровь и пошел домой. С тех пор он больше не вставал. Через несколько дней к нему в дом ворвались немцы и потребовали, чтобы он одевался и следовал за ними. «Я не пойду!» — ответил Яков Ефимович. За что был жестоко избит и на руках доставлен в тюрьму. Он оказался в камере, где было 75 человек. Контингент все время менялся, но старого доктора оставляли мучатся на холодном полу и, естественно, без медицинской помощи. «Так, в немом одиночестве, – пишет один из свидетелей тех событий, – на стылом тюремном бетоне ушел в муках из жизни заступник евреев Литовского Иерусалима Яков Выгодский. Не случайно в страшных условиях Виленского гетто жизнь и героизм Выгодского превратились в легенду, которая позволила людям верить в добро и продолжать надеяться на освобождение».

В годы войны Александра Яковлевна написала одной из своих подруг: «Каждый день вспоминаю совет моей бабушки, когда я в первый раз собиралась рожать (а было мне неполных восемнадцать, и я этого еще не умела): “Там, что делать, – тужиться или нет, дышать или лечь на бок, – это тебе скажет доктор. А от меня помни одно: как можно дольше не кричать!.. Первый крик, первый стон, – и ты пропала: больше нельзя удержаться! Выбьешься из сил, сама измучаешься и других измучаешь!”». Она принадлежала к поколению людей, которые были сделаны совсем из другого теста, чем мы. Мужественно переносила все жизненные невзгоды, никогда не жаловалась. Наоборот, поддерживала окружающих. Когда умер ее сын, Бруштейн не впала в депрессию, не ждала утешений. Она сама стала утешать и поддерживать свою невестку и внучку. Из кудлатой Сашеньки, с которой мы знакомимся в первой части трилогии «Дорога уходит в даль», вырастает мужественный и деятельный человек. В годы войны, оказавшись в эвакуации в Новосибирске, она не оставляет активной жизни. Про нее пишут: «есть в Новосибирске такая старушка, – и академик, и герой, ассенизатор, швец и плотник, и журналист, и зверобой, и старый тюзовский работник».

Трудно поверить, что трилогия написана почти восьмидесятилетней женщиной. Столько в ней юмора, радости жизни, внимания к человеческим характерам и судьбам. И не капли морализаторства и позерства. В этом она похоже на своего отца, воспитывающего больше своим примером, чем долгими и нудными монологами. На своем 80-лети Бруштейн скажет: «Когда сегодня здесь говорили, я все думала – о ком это они говорят? В чем дело? Кто это? Какая замечательная старушка! Умная, талантливая, чудесный характер… И чего-чего только в этой старушке нет. Я слушала с интересом… Товарищи! Я, конечно, трудяга, я много работала, мне дано было много лет… Но сделанного мною могло быть больше и могло быть сделано лучше. Это факт, это я знаю совершенно точно… Смешно, когда человек в 80 лет говорит, что в будущем он исправится. А мне не смешно. Я думаю, что будущее есть у каждого человека, пока он живет и пока он хочет что-то сделать… Я сейчас всем друзьям и товарищам, которые находятся в зале и которых здесь нет, даю торжественное обещание: пока я жива, пока я дышу, пока у меня варит голова, пока не остыло сердце, – одним словом, пока во мне старится “квартира”, а не “жилец”, – до самого последнего дня, последнего вздоха…»

Книга Бруштейн – это настоящая энциклопедия провинциальной российской жизни рубежа XIX-XX веков. Она напрочь отбивает ностальгию по «России, которую мы потеряли». В ней говориться о мире унижения и притеснения. О том, как трудно было еврейским детям пробиться к учению, и о том, как полякам не давали говорить на родном языке. В главе «Мой дуся ксендз» (уже одно это название могло бы стать крылатой фразой в католической среде) она рассказывает о том, что девочек не христианок в их институте (главная героиня книги учится не в гимназии, а в женском институте, где образование считается лучше) оставляли в классе, где преподавал Закон Божий старый ксендз. Пожилой священник очень переживал и чувствовал себя униженным, потому что его православный коллега мог общаться с православными девочками «без свидетелей» и еще потому что ему не разрешали преподавать на родном языке. Ксендзу Олехновичу тяжело переводить имена библейских персонажей на русский язык. «Давид сховау камень и пошед битися з тым Голиатэм», — говорит он. И в то же время Олехнович, пожалуй, самый привлекательный из всех «религиозных деятелей», упоминаемых в книге. Во время его урока у Сашеньки падает ранец. Разбивается бутылка с молоком, которое дали ей с собой на завтрак. Молоко течет под стул преподавателя. «Ксендз не кричит на меня, — читаем мы, — не ругает меня, он даже не повышает голоса; он стоит седой и несчастный, реденькие волоски на его голове – как на корешке редьки. Ксендз отступил от своего стула, под который медленно, неумолимо течет тонкая струйка молока… От всего этого мне еще тяжелее. Поднимаю глаза – ох! Ксендз смотрит на меня без всякой ненависти, даже как-то грустно, — наверное, он думает: «Вот как нам, полякам, плохо! Всякий ребенок издевается над нами!»

Простите, пожалуйста… Я нечаянно уронила ранец… а там бутылка…
Ксендз смотрит на меня испытующе. Он старый человек, он знает людей, и он верит мне. Лицо его смягчается.
-Ну-ну… — говорит он. – Все бывает. Все бывает на белом свете».

И что еще удивительнее, он не словом не обмолвился о происшествии классной даме, которая непременно сурово наказала бы Сашеньку.

В этой книге нет недостатка в католических священниках и все они какие-то не очень-то симпатичные. Еще в первой книги трилогии, давшей название всему циклу, «Дорога уходит в даль» появляется яркая и интересная фигура ксендза Недзвецкого. Этот красивый священник с бархатным голосом необыкновенно популярен среди прихожанок. И он самозабвенно пользуется своей властью над душами и умами. По чистой случайности Сашенька знакомиться с девочкой Юлькой, живущей в подвале в страшной нищете и болеющей рахитом. Мать Юльки из-за запрета ксендза Недзвецкого не может пожениться с любимым человеком. «Как это полька выйдет замуж за русского», — возмущается «мудрый» священник. Набожная женщина даже вынуждена сменить место жительства, чтобы последовать совету своего духовного наставника. Он же надоумил ее отправиться к иконе Божьей Матери Остробрамской просить здоровья для своей дочери. В пасмурный холодный день Юлька и ее мать лежать на промерзших камнях мостовой перед часовней. Результат не заставляет себя ждать. Юлька заболевает воспалением легких… Не хотелось бы пересказывать эту замечательную историю и говорить о странной роли католического священника в происходящих событиях. Лучше обратить внимание на фразу, сказанную Сашенькиным папой, когда девочка просит его помочь ее новой подружке: «У меня с Боженькой разделение труда: или он, или я. Вместе мы не лечим». И, тем не менее, доктор Яновский вылечит Юльку и от крупозного воспаления легких, и от рахита. А фраза кажущаяся в наши дни смешной, вряд ли могла на самом деле вылететь из уст такого человека как Яков Выгодский! Но все-таки не будем забывать, что автор имеет право и на художественный вымысел.

Ксендз Недзвецкий – фигура одиозная и неприятная. Ксендз Олехнович – смешная и безобидная. Таков взгляд на католическую церковь со стороны. Впрочем, таков взгляд и на раввина, который промелькнет в третьей книге «Весна». Этот подход не случаен и продиктован не только и не столько конъюнктурными соображениями автора. Здесь стоит вспомнить, что Яков Выгодский был ярким сторонником просвещения и религиозные институты того времени виделись ему своеобразным тормозом прогресса, носителями омертвелых норм и понятий. Отсюда, в первую очередь, такой взгляд его дочери на представителей религии, да и на саму религию.

Трудно перечислить все темы, которые затрагивает Бруштейн в своей книге. Она настолько богата и разнообразна событиями и характерами, что ты становишься не просто сторонним наблюдателем. По меткому слову Паустовского книга становиться «фактом биографии читателя». Вместе с маленькой Сашенькой, потом с Сашей Яновской – подростком, а затем и с прелестной слегка нескладной девушкой мы проходим по улицам старого Вильно. Встречаем множество разных, но чрезвычайно интересных людей. Мы осуждаем политику самодержавия, разгоняющего студенческие демонстрации, требующие улучшения условий труда и жизни рабочих и студентов. Теперь уже с позиции людей начала XIX века мы понимаем бессмысленность этой борьбы и ее пиррову победу. Мы видим, что герой, победивший дракона, сам стал драконом. Но нам все равно импонируют все эти юные революционеры. Еврейские мальчики – гимназисты, стремящиеся вырваться из черты оседлости, получить знания. Юные бундовцы, мечтавшие о просвещении серых еврейских масс, живущих в утлых местечках. Польская молодежь, стремившаяся говорить на родном языке и сохранить свою культуру. Русские студенты, ратовавшие за права и свободы рабочих, улучшение условий труда. Мы видим глупость и трусость царского правительства…

И все-таки эта мудрая книга совсем не об этом. Она о любви, крепких и дружных семьях, порядочных людях, об уважении к человеческой личности, о вере в светлое и счастливое будущее для всех. Не зря она заканчивается словами: Благословенны дороги, по которым мы уходим в даль!

Анна Гольдина

Добрый вечер! У нас третья, заключительная лекция о детской литературе, такое приложение к циклу «Сто лет ― сто книг». Мы поговорим сегодня об Александре Яковлевне Бруштейн, авторе самой знаменитой советской детской книги «Дорога уходит в даль…».

Я говорю о ней именно как о самой знаменитой, потому что Бруштейн укоренилась в сознании советских детей гораздо глубже, чем даже Гайдар с его почти гениальной «Судьбой барабанщика» или «Тимуром». И помнят ее лучше, и цитатами из нее обмениваются чаще, чем цитатами из Кассиля, скажем, даже из «Кондуита и Швамбрании». Бруштейн воспитала, без дураков, целое поколение.

Как у нее это получилось, я до сих пор не понимаю. Хотя слово «тайна» не вяжется с ее ясной, удивительно простой и чистой судьбой, я действительно не понимаю, как это случилось, каким образом трилогия, три романа из жизни девочки, живущей в Вильно на рубеже Российской Империи и на рубеже веков, на границе двух столетий, на границе польского, белорусского, русского и еврейского ― каким образом эта история стала такой знаменитой.

Я помню, что с большинством своих друзей при первом же знакомстве мы начинали, как паролями, обмениваться цитатами из «Дорога уходит в даль…». «Мой дуся ксендз», «сто Тамарок отдам за одного Шарафута», «отставной козы барабанщик, тамбур-мажорчик», «Тамара ― нормальная здоровая девочка, зачем ей икать и квакать?». Или «изобретение Варварвары Забебелиной», «незабудудочки» . Какие-то совершенно идиотские штуки, шутки, словечки всплывают в памяти, Гриша с его любимым словцом «запохаживается» и так далее.

Это невероятно яркая вещь, как переводная картинка, но не в этом же только дело, наверно? Я очень долго думал, почему «Дорога уходит в даль…» стала любимой книгой моего поколения и всех последующих. Её так долго, как и всю советскую литературу, не переиздавали, а она хранилась у нас в домах, мы ее читали. Она вышла еще довольно неудобным образом: сначала первая часть трилогии, потом первые две в одном томе ― «Дорога уходит в даль…» и «В рассветный час». Потом вышла «Весна» отдельно, я помню, как все друг у друга брали почитать эту «Весну», как ее не могли достать.

Понимаете, для нас всех почему-то судьба Сашеньки Яновской (на самом деле она была Выгодская), судьба этой девочки из литовско-белорусско-русского города была для нас даже ближе, чем судьба Д"Артаньяна. Ее отца, ее няньку Юзефу, ее мать, ее брата Сенечку, ее гимназических друзей все мы почему-то воспринимали абсолютно как членов семьи.

Во многом тут, конечно, сработал опыт Бруштейн, которая была драматургом. Она написала несколько изумительных пьес. Став ее абсолютным фаном, я эти пьесы везде искал и нашел книгу ее драматургии, почти наизусть знал ее замечательную пьесу в стихах «Тристан и Изольда», изумительную. «Согрей, земля, дыханьем материнским озябшие сердца твоих детей». Но я любил ее тоже не за это, не за драматургию даже, не за речевую ясность. Хотя Чуковский, например, считал главным секретом успеха «Дороги» именно то, что все герои там говорят, как живые. Не в этом дело.

Может быть, конечно, как всякий роман-воспитание, он действует на молодую душу так сентиментально, как, скажем, «Кадеты» Куприна. Всегда со слезами себя представляешь в чужом мире, в чужом классе, среди непонимающих людей и злобных учителей. Это тоже очень интимный и универсальный опыт. Но и не в этом дело ― господи, мало ли у нас школьной и даже гимназической прозы, а любим мы Бруштейн!

Я долго думал и, наконец, мне кажется, стал понимать, в чем секрет этого удивительного произведения. Там же, собственно, эта Сашенька Яновская, которая выросла в очень горячей, очень непосредственной, очень живой семье, на протяжении всей книги постоянно сталкивается с нерассуждающим, тупым и непобедимым злом. И вот эта эмоция нам всем очень близка. Мы не понимаем, как это возможно, как человек может быть настолько жесток и глуп, а он может и даже получает от этого удовольствие.

Доминирующая эмоция этой книги ― это сначала ужас, а потом такая довольно веселая злоба именно при столкновении со страшным, тупым злом, с тупой мерзостью: с расизмом, антисемитизмом, чванством богатых, репрессивной системой государства. Везде, где на твоем пути тупая злобная сила, возникает это чувство ― даже не страха, а прежде всего непонимания. Господи, как это возможно, как они сами не понимают? Да всё они прекрасно понимают.

И мы должны не пытаться найти с ними компромисс, не договариваться с ними, не бояться. Мы должны их вот здесь и сейчас победить. И у нас нет другого варианта. Мы погибнем или победим. Это очень сильная эмоция, очень редкая, и Бруштейн удивительно ее описала.

Ведь с чем там сталкивается эта Сашенька? Сначала она сталкивается с нищетой детей, которых не пускают в панские дома. А дети эти, кстати, прекрасны. С болезнью, с девочкой, которая обезножела от голода и нищеты. Потом она сталкивается со страшной несправедливостью в этой гимназии, где унижают детей на каждом шагу, где запрещают им читать даже Пушкина. А дальше ― больше, серьезнее. Дальше покушение Гирша Леккерта, дальше дело Дрейфуса, дальше русский аналог дела Дрейфуса ― дело мултанских вотяков.

Я должен вам сказать, что люди моего поколения о деле Дрейфуса и деле вотяков, которое выиграл Короленко, узнавали из Бруштейн. Как-то больше негде об этом было узнать. В школьных классах об этом не очень говорилось, потому что ксенофобия была вообще не самой любимой темой. Дело мултанских вотяков, убийство нищего Конона Матюнина, в котором якобы были виноваты пермские язычники, которые к этому делу ни сном ни духом, а просто их крестьяне хотели согнать с хороших земель. Они были хорошими хозяевами, и их оклеветали. Пять лет тянулось это дело, было два совершенно несправедливых приговора. Только в третий раз Кони и Короленко добились справедливости. Короленко написал об этом одно из самых знаменитых в мире судебных расследований, гениальный документальный роман, очень страшный, кстати.

И вот только из Бруштейн мы узнаем о перипетиях этого дела, о том, как вся интеллигентная Россия следит за этим гнусным, ксенофобским, заведомо неправым судом. Ведь это Короленко вскрыл все ошибки этого судопроизводства, незнание элементарных вещей, клевету на каждом шагу. Писатель добился справедливости, а всё судебное следствие пошло на поводу у государственных заказчиков, у той же кровавой ксенофобии, у натравливания людей друг на друга.

А о деле Дрейфуса где мы могли узнать? История дрейфусовского дела, которое всю Европу разделило на дрейфусаров и антисемитов ― именно это дело у Бруштейн описано с невероятной, горячей, живой репортерской теплотой, с невероятной интимностью переживания, потому что Сашенька Выгодская (Яновская) всё, что происходит так далеко, воспринимает как происходящее в ее собственной семье, вот эта удивительная непосредственность восприятия.

Там собираются провинциальные интеллигенты и зачитывают французские газеты, друг другу объясняют и делают доклады, что, собственно, происходит. И когда Дрейфус наконец оправдан, это становится праздником для всего этого города, ведь это живое неравнодушие к судьбам мира, тем более что девочка эта живет, в общем, в сердце Восточной Европы, и все европейские дела касаются ее непосредственно.

Я уже не говорю о том, что навеки запоминаются невероятно обаятельные образы. Ее гимназические подруги Маня Фейгель, Варвара Забелина, Лида Карцева, ее друзья ― Леня Хованский, доктор Рогов. Сейчас, благодаря усилиям фанатов всё той же Бруштейн, и прежде всего Марии Гельфонд, найдены прототипы, установлены подлинные семейные связи, напечатаны фрагменты дневников Бруштейн ― то есть книга обрела вторую жизнь.

Но для нас тогдашних это была удивительная хроника противостояния злу и тупости, и поэтому сегодня, в нынешние времена, мы ко всему готовы. Надо сказать, что сегодня Бруштейн читается почти как вчера написанная, потому что наглая, уверенная в себе ложь, пошлое зло, абсолютная тупость, не желающая ни меняться, ни развиваться, сегодня опять на нас вылезают из портрета и топают ногами, как там написано. И вот к этому топанию мы уже привычны. Это сделала Александра Яковлевна Бруштейн, которая на закате своей жизни, между 75 и 85 годами, написала самую влиятельную советскую книгу. И слава богу, что она у нас есть.

Естественно, мы поздравляем всех с Новым годом и надеемся, что он принесет нам много-много радости, а для просвещенного человека, который читает много книжек, такие радости вообще рассыпаны на каждом шагу.

Я у мамы и папы одна. Ни братьев у меня, ни сестер. И это уже - пропащее дело! Даже если у нас еще родится кто-нибудь - мальчик или девочка, все равно, - мне-то от этого никакого проку! Мне сейчас уже девять лет, а им будет - нисколько. Как с ними играть? А когда они меня догонят, дорастут до девяти лет, мне-то уже будет целых восемнадцать… Опять неинтересно будет мне с ними!.. Вот если бы они теперь, сейчас были моими однолетками!

Я беру с маминого столика маленькое - размером с книгу - трехстворчатое зеркало. Открываю все три створки - из них смотрят на меня с одинаковым любопытством три совершенно одинаковые растрепанные девочки с бантом, сползающим на один глаз. Я воображаю, будто это мои сестры.

Здрасьте! - киваю я им.

И все три девочки очень приветливо кивают мне, тряся своими бантами. Неслышно, одними губами, они тоже говорят: «Здрасьте»…

Можно, конечно, еще и высунуть язык, провести им по губам справа налево и обратно, можно даже попробовать дотянуться кончиком языка до носа - зеркальные девочки в точности повторят все эти движения. Но ведь неинтересно! Вот если бы я закивала «Да, да!», а которая-нибудь из зеркальных девочек замотала бы головой «Нет-нет!» Или другая из них засмеялась бы, когда я не смеюсь, а третья вдруг вовсе взяла бы да ушла!

Гораздо интереснее та девочка, которая смотрит на меня с блестящего выпуклого бока самовара. Хотя у нее все тот же бант, сползающий на один глаз, но все-таки она одновременно и похожа на меня и - не совсем. Придвинешься к ней лицом - у самоварной девочки лицо расплывается, становится круглым, как решето, щеки распухают - очень смешно, я так не умею. Откинешь голову назад - лицо у самоварной девочки вытягивается вверх, становится худенькое-худенькое, и вдруг из ее головы начинает расти другая голова, точь-в-точь такая же, только опрокинутая волосами вниз, подбородком вверх, - это еще смешнее!

Ты что? - говорю я самоварной девочке очень грозно. Но тут в комнату входит мама и, конечно, портит всю игру!

Опять ты гримасничаешь перед самоваром! Как мартышка!

Мне скучно… - обиженно бубню я под нос.

Поди играть с фрейлейн Цецильхен.

На это я не отвечаю - я жду, пока мама выйдет из комнаты. Тогда я говорю не громко, но с громадной.убежденностью:

Фрейлейн Цецильхен дура!

И еще раз, еще громче - мама-то ведь успела отойти далеко! - я повторяю с удовольствием:

Цецильхен дура! Ужасная!

Конечно, мне так говорить о взрослых не следовало бы… Но фрейлейн Цецильхен, немка, живущая у нас и обучающая меня немецкому языку, в самом деле очень глупая. Вот уже полгода, как она приехала к нам из Кенигсберга; за это время я выучилась бойко сыпать по-немецки и даже читать, а Цецильхен все еще не знает самых простых русских слов: «хлеб», «вода», «к черту». В своей вязаной пелерине Цецильхен очень похожа на соседского пуделька, которого водят гулять в пальтишке с карманчиком и с помпончиками. Цецильхен только не лает, как он. У Цецильхен безмятежные голубые глаза, как у куклы, и кудрявая белокурая головка. Кудри делаются с вечера: смоченные волосы накручиваются перед сном на полоски газетной бумаги. Дело нехитрое - так раскудрявить можно кого угодно, хоть бабушку мою, хоть дворника Матвея, даже бахрому диванной подушки.

Разговаривать с Цецильхен скучно, она ничего интересного не знает! О чем ее ни спроси, она только беспомощно разводит пухлыми розовыми ручками: «Ах, боже в небе! Откуда же я должна знать такое?»

А я вот именно обожаю задавать вопросы! Папа мой говорит, что вопросы созревают в моей голове, как крыжовник на кусте. Обязательно ли все люди умирают или не обязательно? Почему зимой нет мух? Что такое громоотвод? Кто сильнее - лев или кит? Вафли делают в Африке, да? Так почему же их называют «вафли», а не «вафри»? Кто такая Брамапутра - хорошая она или плохая? Зачем людям «прибивают» оспу?

Только один человек умеет ответить на все мои вопросы или объяснить, почему тот или другой из них «дурацкий». Это папа. К сожалению, у папы для меня почти нет времени. Он врач. То он торопится к больному или в госпиталь, то он сейчас только вернулся оттуда - очень усталый…

Вот и сегодня, в воскресенье, рано утром папа приехал домой такой измученный - сделал трудную операцию, провел при больном бессонную ночь, - что мама нарезает ему завтрак на кусочки: у папы от усталости не слушаются руки.

Позавтракав, папа ложится поспать в столовой на диване, укрывшись старой енотовой шубой. Все в доме ходят на цыпочках и говорят шепотом, даже горластая Юзефа - моя старая няня, ставшая кухаркой после водворения у нас фрейлейн Цецильхен. Юзефа сидит на кухне, чистит кастрюлю и ворчит на той смеси русского языка с белорусским и польским, на какой говорит большинство населения нашего края:

Другий доктор за такую працу (работу) в золотых подштанниках ходил бы!

В кухне сидит полотер Рафал, очень осведомленная личность с огромными связями во всех слоях общества. Даже Юзефа считается с мнением Рафала! И он тоже подтверждает, что да, за такую работу - «Я же вижу! Господи Иисусе, и когда только он спит?» - другой доктор на золоте ел бы!

Свирепо закусив губу и словно желая стереть в порошок кастрюлю - зачем она не золотая, а только медная? - Юзефа яростно шипит:

Я скольки разов ему говорила: богатых лечить надо, богатых!

А он? - интересуется полотер.

Как глухой! - вздыхает Юзефа. - Никого не слушает. Ко всем бедакам, ко всем бедолагам ездит. А бедаки что платят? Вот что яны платят! - И пальцы Юзефы, выпачканные в самоварной мази, показывают здоровенный кукиш.

Какая жаль!.. - вежливо качает головой полотер Рафал. - Богатые и бедные - это же две большие разницы!

А то нет! - отзывается Юзефа.

Сегодня, в воскресенье, Рафал явился без щеток и без ведра с мастикой - только уговориться, когда ему прийти натирать полы. Юзефа принимает его в кухне, как гостя, и он чинно пьет чай, наливая его в блюдечко.

А може, - говорит Рафал осторожно, - може, не умеет ваш доктор богатых лечить?

Не умеет? Он? - Юзефа смертельно оскорблена. - А когда Дроздова, генеральша, разродиться не могла, кто помог? Все тутейшие доктора спугалися, - из Петербургу главного профессора по железной дороге привезли, так ен только головой покрутил. «Не берусь, сказал, не имею отваги!» А наш взял - раз-раз, и готово! Сделал репарацию (так Юзефа называет операцию) - родила генеральша, сама здорова, и ребеночек у ей живой!

Наступает пауза, - слышно только, как старательно полотер Рафал втягивает в себя чай.

А за гэтых Дроздовых, - говорит он вдруг, - вы, тетечко, не ударяйтеся, пожалейте свою сердцу. Я у их мало что не десять годов подлоги (полы) натираю. У их свою заработанную копейку из горла вырывать надо!..

Папа спит часа полтора. Он накрыт шубой с головой. Рядом с диваном, на стуле, - папины очки. Поникшие дужки их - как оглобельки саней, из которых выпряжен конь.

Терпеливо, как всегда, я подкарауливаю папино пробуждение. Вот он откидывает с головы шубу, мигает невидящими, очень близорукими глазами:

Ты тут, Пуговица?.. Стой, стой, очки раздавишь! Назрели вопросы? Ну, сыпь свой крыжовник!

Вот тут наступает мой час! Иногда это полчаса, иногда и того меньше, папу ждут больные. Но сколько бы их ни было - это самые чудесные минуты!

Папа отвечает на мои вопросы серьезно, подробно (из чего делают стекло? что такое скарлатина? и т. п.). На иные говорит просто: «Этого я не знаю» (он, оказывается, знает не все на свете!), на другие: «Ну, это глупости!» На вафли-вафри папа хохочет.

Закончили читать огромную книгу, которую читали бессовестно долго, месяца три. Чтение выпало на не очень удачное время, я не рассчитала это заранее: на Пурим-Песах, а тогда у нас с детьми были сплошные несовпадающие рабочие смены - в общем, читали нерегулярно, рвано, с перерывами, с усталостью.

Но тем не менее прочли, точнее, перечли. Ну а перечесть в третий раз через какое-то время всегда можно, освежить.

Итак, всем известная "Дорога уходит в даль" А. Бруштейн . Одна из любимых книг моего детства (не самая-самая, но из часто перечитываемых). Книгой в детстве зачитывалась моя мама (классе в седьмом), брала ее в краснодарской библиотеке. Потом купила себе в букинисте экземпляр, который куда-то подевался с годами. Ну а в конце 80-х выменяла в книгообмене нашу книгу.

Эта книжка переехала из Ленинграда в Израиль, и именно ее мы с детьми читаем - экземпляр зачитанный до дыр на переплете, до искрошившейся обложки. На мой взгляд, это самое лучшее на сегодняшний день издание с великолепными многочисленными черно-белыми иллюстрациями И. Ильинского.

"Дорогу" мы читали с детьми пару лет назад, и сейчас перечитывали по их просьбе, они очень хотели снова услышать эту книгу.

Сюжет рассказывать незачем, книга настолько известная, что по ней существуют клубы фанатов жж и фейсбук-сообщества. Люди собирают все, что связано так или иначе с этой книгой, знают ее буквально наизусть, перепроверяя друг друга периодически разными тестами типа "Что такое чупирадло?" и "Кто говорил "Человек должен быть человеком, а не свиньей!", ищут прототипов героев и устраивают экскурсии по городу детства Сашеньки Яновской.

Итак, по пунктам.

1. Читали мы книгу без купюр. Включая "горячие" предложения типа "Сегодня фашизму противостоит мир коммунизма. Это громадная, непобедимая армия. И каждый из нас - солдат этой армии". Мне кажется, что все, что непонятно, можно объяснить. Если кажется, что это сложно объяснить, то надо подумать, как объяснить. Если кажется, что незачем объяснять, то может, лучше и не читать, а выбрать книгу, отвечающую мировоззрениям.

2. Как водится, повествование потянуло за собой много обращений к дополнительным материалам. То, о чем упоминалось или цитировалось в тексте, мы старались почитать подробно. Например, когда Сашенька цитирует "Скупого рыцаря" - мы прочитали "Скупого рыцаря"

Пьесу читать непросто, даже такую короткую, как "Скупой рыцарь". Поэтому "Ромео и Джульетту" - "то, что всякий человек, однажды узнав, помнит всю жизнь до самой смерти" - мы не прочитали, а для первого раза посмотрели, тем более что экранизации одна другой краше.

Я, конечно, поначалу скачала фильм Франко Дзеффирелли 1968 года, мы его начали смотреть - прекрасная музыка, прекрасная Оливия Хасси. Но так и не досмотрели, т.к. Рухама нашла более современную версию - и она понравилась еще больше: экранизация 2013 года, в главных ролях Хейли Стейнфилд и Дуглас Бут. Кстати, в роли синьора Капулетти мой любимый Дэмиан Льюис, а сценарий - авторства Джулиана Феллоуза ("Аббатство Даунтон").

Ну и Дуглас Бут, конечно, ох-ох для юных читательниц и зрительниц:)

3. Очень здорово пригодилась нам недавно купленная книга "Профессии старой России в рисунках и фотографиях" - как раз Вильно конца 19 века это и есть тот самый старый город, о котором говорится в книге-энциклопедии. Персонажи, которые незнакомы современным детям - герои повествования Бруштейн: городовой, мороженщик, гимназист, извозчик, швейцар. О них подробно рассказывается в энциклопедии.

Вот, к примеру, страница про продавца мороженого

ложка, которой Андрей-мороженщик скатывал шарики "крем-бруля"

4. Кто понравился из персонажей, кто не понравился, чем и почему?

Конечно, все в восторге от Юзефы, кто не любит Юзефу? "Настоящая судовольствия - это в баню пойти! Попариться, нашмаровать волосы репейным маслом! Апосля того - чай пить.... С брусничным соком. Вот это настоящая судовольствия!". Ну и "вещи берегчи надо, за них деньги плачены, не черепья".

И Лее и Рухаме понравился папа Сашеньки, доктор Яновский. Несмотря на то, что он в определенные моменты кажется чересчур строгим, но девчонкам понравилась его принципиальность.

Лейке нравится Леня, верный товарищ и неутомимый насмешник, но когда речь заходит о серьезном - сразу серьезный и внимательный. Нравится Гриша Ярчук.

Обе сказали, что наименее ярко там выписана сама Саша.

Что кажется в книге ценным мне?

Ну во-первых, язык Бруштейн, талантливой писательницы - книгу я сколько раз ни читала, всякий раз зачитывалась. И не просто интересно и образно, а местами очень поэтично:

"Как чудесно на даче! День здесь емкий, просторный. Он неторопливо поспевает, как малина на кусте. До самых сумерек день остается свежим, крепким. Не то, что в городе, где день через несколько часов жухнет, становится мятым, как ягоды на лотках у разносчиков.

Я спешу обежать все знакомые, милые места - я не видела их с минувшей осени. Медленно иду по лесу, прижмурив глаза, - хорошо! Побежала - ветер скрипит и трещит в ушах: тр-р-р! - словн я на бегу разрываю полотно... Присела отдохнуть - легла грудью на мягкий мох и траву, - перед глазами качаются пробивающиеся из-под земли серые с изнанки листики земляники, похожие на нежно-пушистые щенячьи ушки. На кустиках черники крохотные тугие завязи будущих ягод. А сыроватый, чуть топкий луг весь осыпан незабудками. Будто ломоть голубого неба раскрошили, как хлебный мякиш, и разбросали для воробьев... Хорошо!"

Во-вторых, книга Бруштейн - тот же учебник по истории, только интересный. Узнали массу нового (а при перечитывании, подросши на два года, продумали заново): дело мултанских вотяков (а у нас оно играет красками: дело слушается не непонятно где, а в знакомой нам Елабуге), дело Дрейфуса, мир женских институтов, описанный в подробностях (для тех, кто не читал Чарскую...), мир гувернанток-иностранок (ставшая родной Поль - мне она в книге очень нравится!, глуповатая фрейлен Цецильхен, сухая фрейлен Эмма - про каждую из них можно задуматься, каково им было жить годами на чужбине, без семьи и родных) история братьев Древницких.

В связи с исторической гранью повести мне подумалось вот что: насколько глубоко герои книги пропускают события через себя! Ни на меня, ни на кого либо из моего ближайшего окружения так не влияют события в других странах - до такой степени, как у них:

Как мы реагируем сейчас на политические события где-нибудь? Красим аватарку в фейсбуке, несем цветы к посольству, обсуждаем с детьми или просто дома (да и то не все и не везде). Но так, чтобы это повлияло на настроение каждый день на протяжении периода событий? Не припоминаю такого вокруг себя...

Это, мне кажется, повод задуматься.

В третьих, книга очень обогащает культурно - даже если не читали еще "Ромео и Джульетту", то можно по дороге ее хотя бы пересказать или пересмотреть, как мы. Упоминаются баллады Шиллера, стихи Пушкина - именно после чтения главы о девичьих альбомах мы прочитали полностью стихотворение Пушкина "Полководец", и оно так восхитило Рухаму, что она запомнила концовку наизусть и переписала себе в блокнот:

Наше поколение, а тем более следующее за нами, уже не поголовно знает, кто такой Василий Иванович Качалов, тем паче - Илларион Николаевич Певцов и Вера Федоровна Комиссаржевская. Можно о них прочитать в театральной энциклопедии, конечно, можно прочитать книги воспоминаний того же Качалова, но познакомиться с ними на страницах "Дороги" в интересной форме очень хорошо.

Ну и в четвертых, я рассматриваю советскость этой книги как отдельную историческую ее грань. Собственно, чем дореволюционный бурный период, период зарождения коммунизма как историческая эпоха, как исторические события отличаются от всех остальных? Про это тоже важно знать, и тут есть возможность узнать об этом всем "от первого лица" (конечно, в субьективной форме, педалированно - не без этого). Узнать об историческом фоне этих событий, настроениях, ходе разговоров и мыслей.

Примем во внимание тот факт, что у многих из нас (и прямо у меня лично) предки участвовали в революции. И у нас это было именно так - выходцы из еврейской семьи стали комсомольцами, с упоением ходили на физкультпарады и всячески двигали вперед революцию. Это часть их жизни, часть истории наших семей.

В книге ярко описан быт семьи портного Ионеля, живущего в ужасающей нищете. Семья моей прабабушки Фени, насколько я понимаю, была в несколько лучшем положении, но не намного. Семья была большая, 15 детей. Конечно, ни у кого не было образования. Несколько детей умерли буквально в один день - один заболел дифтеритом. Денег в доме особо никогда не было, и по совету соседок положили маленьких вместе - чтобы все переболели разом, ну и чтобы не звать к каждому отдельно фельдшера, ведь дорого! Так всех вместе и похоронили.

Училась прабабушка в приходской школе, окончила 4 класса и стала помогать матери - моей прапрабабушке Анюте в белошвейной мастерской. Рассказывала, как ее и сестру Соню посылали относить белье домой заказчикам. Дальше прихожей их, конечно, не пускали. И они заглядывали через щелочку в дверях - интересно было посмотреть, как богатые живут. И наверное, их белье тоже потом проветривали - оно пахло бедностью.

Еще из рассказов о прабабушкином детстве: дома пекли в пятницу на неделю вперед, и к четвергу уже ничего не оставалось. Фене и ее сестре Соне давали одну копейку, они шли после школы в кондитерскую. Вставали у витрины и делили все выставленное там великолепие «как бы» пополам, кому какие пирожные и печенья, а потом покупали на копеечку засохшее вчерашнее пирожное.

Конечно, из этой "счастливой" жизни хотелось вырваться. И можно хотя бы понять ту молодежь, которая хотела что-то изменить.

В общем, хорошая, многогранная книга.

"Дорога уходит в даль…" – первая повесть автобиографической трилогии ("В рассветный час", "Весна") Александры Бруштейн (1884–1968).

В книге описываются детские и школьные годы юной Сашеньки Яновской, прототипом которой является автор. Детство и юность героини проходят в дореволюционной России сначала в провинциальном городке, а затем в Петербурге.

Вечные темы не устаревают – именно поэтому этой книгой зачитывалось не одно поколение читателей.

Для среднего школьного возраста.

Александра Бруштейн
Дорога уходит в даль…

Памяти моих родителей посвящаю эту книгу.

Глава первая. Воскресное утро

Я у мамы и папы одна. Ни братьев у меня, ни сестер. И это уже – пропащее дело! Даже если у нас еще родится кто-нибудь – мальчик или девочка, все равно, – мне-то от этого никакого проку! Мне сейчас уже девять лет, а им будет – нисколько. Как с ними играть? А когда они меня догонят, дорастут до девяти лет, мне-то уже будет целых восемнадцать… Опять неинтересно будет мне с ними!.. Вот если бы они теперь, сейчас были моими однолетками!

Я беру с маминого столика маленькое – размером с книгу – трехстворчатое зеркало. Открываю все три створки – из них смотрят на меня с одинаковым любопытством три совершенно одинаковые растрепанные девочки с бантом, сползающим на один глаз. Я воображаю, будто это мои сестры.

– Здрасьте! – киваю я им.

И все три девочки очень приветливо кивают мне, тряся своими бантами. Неслышно, одними губами, они тоже говорят: "Здрасьте"…

Можно, конечно, еще и высунуть язык, провести им по губам справа налево и обратно, можно даже попробовать дотянуться кончиком языка до носа – зеркальные девочки в точности повторят все эти движения. Но ведь неинтересно! Вот если бы я закивала "Да, да!", а которая-нибудь из зеркальных девочек замотала бы головой "Нет, нет!" Или другая из них засмеялась бы, когда я не смеюсь, а третья вдруг вовсе взяла бы да ушла!

Гораздо интереснее та девочка, которая смотрит на меня с блестящего выпуклого бока самовара. Хотя у нее все тот же бант, сползающий на один глаз, но все-таки она одновременно и похожа на меня и – не совсем. Придвинешься к ней лицом – у самоварной девочки лицо расплывается, становится круглым, как решето, щеки распухают – очень смешно, я так не умею. Откинешь голову назад – лицо у самоварной девочки вытягивается вверх, становится худенькое-худенькое, и вдруг из ее головы начинает расти другая голова, точь-в-точь такая же, только опрокинутая волосами вниз, подбородком вверх, – это еще смешнее!

– Ты что? – говорю я самоварной девочке очень грозно.

Но тут в комнату входит мама и, конечно, портит всю игру!

– Опять ты гримасничаешь перед самоваром! Как мартышка!

– Мне скучно… – обиженно бубню я под нос.

– Поди играть с фрейлейн Цецильхен.

На это я не отвечаю – я жду, пока мама выйдет из комнаты. Тогда я говорю не громко, но с громадной убежденностью:

– Фрейлейн Цецильхен дура!

И еще раз, еще громче – мама-то ведь успела отойти далеко! – я повторяю с удовольствием:

– Цецильхен дура! Ужасная!

Конечно, мне так говорить о взрослых не следовало бы… Но фрейлейн Цецильхен, немка, живущая у нас и обучающая меня немецкому языку, в самом деле очень глупая. Вот уже полгода, как она приехала к нам из Кенигсберга; за это время я выучилась бойко сыпать по-немецки и даже читать, а Цецильхен все еще не знает самых простых русских слов: "хлеб", "вода", "к черту". В своей вязаной пелерине Цецильхен очень похожа на соседского пуделька, которого водят гулять в пальтишке с карманчиком и с помпончиками. Цецильхен только не лает, как он. У Цецильхен безмятежные голубые глаза, как у куклы, и кудрявая белокурая головка. Кудри делаются с вечера: смоченные волосы накручиваются перед сном на полоски газетной бумаги. Дело нехитрое – так раскудрявить можно кого угодно, хоть бабушку мою, хоть дворника Матвея, даже бахрому диванной подушки.

Разговаривать с Цецильхен скучно, она ничего интересного не знает! О чем ее ни спроси, она только беспомощно разводит пухлыми розовыми ручками: "Ах, боже в небе! Откуда же я должна знать такое?"

А я вот именно обожаю задавать вопросы! Папа мой говорит, что вопросы созревают в моей голове, как крыжовник на кусте. Обязательно ли все люди умирают или не обязательно? Почему зимой нет мух? Что такое громоотвод? Кто сильнее – лев или кит? Вафли делают в Африке, да? Так почему же их называют "вафли", а не "вафри"? Кто такая Брамапутра – хорошая она или плохая? Зачем людям "прибивают" оспу?

Только один человек умеет ответить на все мои вопросы или объяснить, почему тот или другой из них "дурацкий". Это папа. К сожалению, у папы для меня почти нет времени. Он врач. То он торопится к больному или в госпиталь, то он сейчас только вернулся оттуда – очень усталый…

Вот и сегодня, в воскресенье, рано утром папа приехал домой такой измученный – сделал трудную операцию, провел при больном бессонную ночь, – что мама нарезает ему завтрак на кусочки: у папы от усталости не слушаются руки.

Позавтракав, папа ложится поспать в столовой на диване, укрывшись старой енотовой шубой. Все в доме ходят на цыпочках и говорят шепотом, даже горластая Юзефа – моя старая няня, ставшая кухаркой после водворения у нас фрейлейн Цецильхен. Юзефа сидит на кухне, чистит кастрюлю и ворчит на той смеси русского языка с белорусским и польским, на какой говорит большинство населения нашего края:

– Другий доктор за такую пра́цу (работу) в золотых подштанниках ходил бы!

В кухне сидит полотер Рафал, очень осведомленная личность с огромными связями во всех слоях общества. Даже Юзефа считается с мнением Рафала! И он тоже подтверждает, что да, за такую работу – "Я же вижу! Господи Иисусе, и когда только он спит?" – другой доктор на золоте ел бы!

– Не умеет? Он? – Юзефа смертельно оскорблена. – А когда Дроздова, генеральша, разродиться не могла, кто помог? Все тутейшие доктора спугалися, – из Петербургу главного профессора по железной дороге привезли, так ен только головой покрутил. "Не берусь, сказал, не имею отва́ги!" А наш взял – раз-раз, и готово! Сделал репарацию (так Юзефа называет операцию) – родила генеральша, сама здорова, и ребеночек у ей живой!

Наступает пауза – слышно только, как старательно полотер Рафал втягивает в себя чай.

– А за гэтых Дроздовых, – говорит он вдруг, – вы, тетечко, не ударяйтеся, пожалейте свою сердцу. Я у их мало что не десять годов подлоги (полы) натираю. У их свою заработанную копейку из горла вырывать надо!..

Папа спит часа полтора. Он накрыт шубой с головой. Рядом с диваном, на стуле, – папины очки. Поникшие дужки их – как оглобельки саней, из которых выпряжен конь.

Терпеливо, как всегда, я подкарауливаю папино пробуждение. Вот он откидывает с головы шубу, мигает невидящими, очень близорукими глазами:

– Ты тут, Пуговица?.. Стой, стой, очки раздавишь! Назрели вопросы? Ну, сыпь свой крыжовник!