Биография шагинян м. с

Мариэтта Шагинян

Было мне двадцать лет. Я жил в Москве, писал декадентские стихи и ничему не удивлялся, предпочитая удивлять других.

Однажды в Литературно-Художественном Кружке ко мне подошла незнакомая пожилая дама, вручила письмо, просила его прочесть и немедленно дать ответ. Письмо было, приблизительно, таково:

«Вы угнетаете М. и бьете ее. Я люблю ее. Я Вас вызываю. Как оружие, предлагаю рапиры. Сообщите подательнице сего, где и когда она может встретиться с Вашими секундантами. Мариэтта Шагинян».

Я сделал вид, что не удивился, но на всякий случай спросил:

Это серьезно?

Я не был знаком с Шагинян, знал только ее в лицо. Тогда, в 1907 году, это была черненькая барышня, усердная посетительница концертов, лекций и прочего. Говорили - пишет стихи. С М., о которой шла речь в письме, Шагинян тоже не была знакома, только донимала ее экстатическими письмами, объяснениями в любви, заявлениями о готовности «защищать до последней капли крови», в чем, разумеется, М. не имела ни малейшей надобности.

Я спрятал письмо в карман и сказал секундантше:

Передайте г-же Шагинян, что я с барышнями не дерусь.

Месяца через три швейцар мне вручил букетик фиалок:

Занесла барышня, чернявенькая, глухая, велела нам передать, а фамилии не сказала.

Так мы помирились, - а знакомы всё не были. Еще через несколько месяцев познакомились. Потом подружились.

Мне нравилась Мариэтта. Это, можно сказать, была ходячая восемнадцатилетняя путаница из бесчисленных идей, из всевозможнейших «измов» и «анств», которые она схватывала на лету и усваивала стремительно, чтобы стремительно же отбросить. Кроме того, она писала стихи, изучала теорию музыки п занималась фехтованием, а также, кажется, математикой. В идеях, теориях, школах, науках и направлениях она разбиралась плохо, но всегда была чем-нибудь обуреваема. Так же плохо разбиралась и в людях, в их отношениях, но имела доброе сердце и, размахивая картонным мечом, то и дело мчалась кого-нибудь защищать или поражать. И как-то всегда выходило так, что в конце концов она поражала добродетель и защищала злодея. Но все это делалось от чистого сердца и с наилучшими намерениями.

Неизменно пребывая в экстатическом состоянии человека, наконец-то обретшего истину, она столь же неизменно жалела меня, как пребывающего в безвыходных заблуждениях. Качала головой, приговаривала:

Ах, бедный Владя! Что мне с вами делать?

Спасибо вам, Мариэтта, но я вовсе не погибаю.

Нет, вы погибаете. Это очень печально, но это гак.

Под конец, я перестал спорить: понял, что нравится ей играть, будто я гибну, а она будто это видит, только помочь не может. Так это навсегда и осталось.

Она всегда была от кого-нибудь «без ума». Иногда это были люди, вовсе ей незнакомые, как, например, та М., из-за которой мы должны были драться на рапирах. В начале нашего знакомства кумиром был С. В. Потресов-Яблоновский.

Это изумительный человек, Владя. Надо его знать, как я знаю.

Я очень уважаю Сергея Викторовича…

Нет, вы не можете его оценить. Молчите.

Прошу вас, молчите. Вы совершенно погибаете, бедный Владя. Что с Вами делать?

Труднее всего приходилось мне, когда С. В. Яблоновского сменила З. Н. Гиппиус. Немедленно выяснилось, что я: 1) безнадёжно темен в делах религии, 2) поставил своею целью искоренить христианство, и, что всего хуже 3) злоумышляю против З. Н. Гиппиус лично, так ее ненавижу. Никаких оправданий Мариэтта не слушала. И не успевал я раскрыть рот - Мариэтта уже обличает меня:

Опомнитесь, Владя. Подумайте, что вас ждет. Как ужасно, что вы погибли!

Лишь после долгих уверений и покаянных вздохов моих, мне было позволено издали смотреть на коробочку с письмами З.Н. и на ее портрет.

Вдруг, кажется, в конце 1909 года, Андрей Белый сменил З. Н. Гиппиус. Мариэтта не была, или почти не была с ним знакома. Зато, в зимние ночи, в шубе и в меховой шапочке, которую, кланяясь, снимала она - по-мужски, с толщенной дубинкой в руках Мариэтта часами сиживала на тумбе в Никольском переулке, невдалеке от беловского подъезда.

Представьте, вчера меня приняли за дворника!

Мне позволялось говорить о Белом, пока Мариэтта не познакомилась с ним. С этого дня оказалось, что между ними какие-то такие чрезвычайные отношения «о последнем», что всякое мое приближение к этой теме - кощунство. И опять:

Владя, вы погибаете!

Безгранично было количество писем к Белому. Непроницаема была тайна их разговоров. Я бывал у Белого, он у меня. Но Мариэтта пуще всего на свете боялась, как бы я с ним не встретился у нее. Нас она принимала порознь, все, что касалось Белого, было окружено мраком и шепотом.

Это был вообще почему-то период тайн. Мариэтта снимала комнату в каком-то огромном, зловещем, полуразрушенном особняке, в глубине церковного двора. К ней надо было проходить какими-то кухнями, залами, закоулками, в которых, вероятно, летали летучие мыши. Крыс, во всяком случае, были целые полчища. Старая, грязная, черная, бородатая женщина, цыганка, армянка или еврейка, вечно пьяная, была квартирной хозяйкой. Однажды я постучал в дверь к Мариэтте. Она высунула голову:

Это вы? Сейчас нельзя. Подождите. Пойдите по коридору, вторая дверь налево. Это чулан. Там темно. Против двери сундук. Сядьте на него и не шевелитесь, а то что-нибудь опрокинете. Я вас позову.

Ощупью нашел дверь, вошел. На сундуке смутно виден какой-то тюк, вероятно узел с одеждой. Я взобрался на него и сижу. Темно. Вдруг подо мною зашевелилось, и женский пропойный бас произнес:

Студент.

Мариэтта пришла за мной. Я рассказал ей о приключении. Она сделала печальное лицо:

Все это ничуть не смешно. Вы погибли, Владя. Но хуже всего, что Боря (Андрей Белый) тоже погиб. А для вас я устрою елочку.

И устроила. Угощала пряниками, жалела:

Ничего-то вы, бедняжка, не понимаете.

После Андрея Белого шел Рахманинов, Мариэтта читала мне лекции о музыке, качала головой:

Бедный Владя, бедный Владя!

За Рахманиновым Э. К. Метнер. Следовательно, мы говорили о Гете. Мариэтта убивалась:

Бедняжка, вы погибаете: вы совсем не так понимаете вторую часть Фауста!

Так дожили мы до 1911 года - и неожиданно почти потеряли друг друга из виду.

В конце 1920 г., уже в Петербурге, однажды мне показали номер тамошней «Правды» с отвратительнейшим доносом на интеллигенцию, которая, чтобы насолить большевикам, «сама себя саботирует», - припрятывает продукты, мыло, голодает и вымирает назло большевикам, а могла бы жить припеваючи. Подпись: Мариэтта Шагинян.

Через несколько дней встречаю ее. Спрашиваю, - как ей не стыдно. Говорю, что пора бы уже вырасти. Она хватается за голову:

Донос? Ах, что я наделала! Это ужасно! Я только что из Ростова, я ничего не знаю, как у вас тут. Я хотела образумить интеллигенцию, для нее же самой. Все мы в долгу перед народом, надо служить народу. Массы… Маркс… Иисус Христос… Товарищ Антонов…

Выяснилось: на юге она писала патриотические статьи. Но пришли большевики, и она познакомилась с каким-то добродетельным товарищем Антоновым (кажется, так), этаким большевистским Робеспьером, неподкупным до последней степени. И конечно - сделалась большевичкой. Исполкомские мудрости перепутались в ней с христианством, народничеством и прочим, оставшимся еще от былых времен. О своем фельетоне она сокрушалась:

Значит, это тактическая ошибка. Но по существу я права. Ах, бедный Владя, как жаль, что вы еще не сделались коммунистом!

Вскоре она поселилась в «Доме искусств», где я жил. Ходила к большевикам проповедовать христианство. Ходила ко мне - восхищаться А. Л. Волынским. Развенчала Волынского. Влюбилась в почтеннейшего Л. Г. Дейча. Глухота ее сильно увеличилась. Чтобы с ней говорить, надо было садиться рядом, вплотную. В ее огромной холодной комнате часами сиживали они с Дейчем. Мариэтта рассказывала:

Это святой старик! Он учит меня марксизму, а я его христианству. А вы… бедный Владя, вы погибаете!

В то время я много писал стихов. Иногда, по старой памяти, показывал их Мариэтте. Она прочитывала, качала головой:

Ваши стихи больше вас. Вы сами не понимаете того, что пишете. Когда-нибудь я вам объясню…

По обыкновению, кидалась она защищать угнетенных, помогать слабым, - всегда невпопад. Возлюбила мерзкую, грязную бабу, одну из горничных. Получая много пайков, делилась с этой же горничной, которая была известна тем, что обкрадывала обитателей «Дома искусств», голодных писателей. Наконец, дочиста обокрала и Шагинян.

«Писательских» пайков было в Петербурге 25. Когда я туда перебрался, они были разобраны. Было решено дать мне паек Блока или Гумилева, а одного из них перевести на «ученый», т. к. они читали лекции в разных тогдашних институтах. Остановились на Гумилеве, что для него было даже выгодно, ибо «ученым» выдавалась одежда, которой писатели не получали.

Однажды, дня через два, сидели мы с Шагинян в приемной «Всемирной Литературы», у окна, на плетеном диванчике. Вошел Гумилев, неся какие-то щетки. Я спрашиваю:

Что это у вас за щетки?

Гумилев улыбается и отвечает:

В «Доме Ученых» выдали. Ведь писательский паек у меня отняли, вот и приходится пробавляться щетками.

Это было вскоре после появления Мариэтты в Петербурге. Она услышала разговор, и когда Гумилев прошел мимо, спросила взволнованно:

Владя, кто это?

Гумилев.

А почему у него отняли паек?

Отдали другому,

Владя, как вам не стыдно! И вы взяли?

Ничего не поделаешь, Мариэтта; борьба за существование.

Владя, это бессовестно!

Она готова была куда-то помчаться, протестовать, вступаться за Гумилева. Я с трудом объяснил ей, в чем дело. Успокоившись, она погладила меня по голове и сказала:

Бедный Владя, вы все такой же заблудший.

А когда Гумилева убили, она не постеснялась административным путем выселить его вдову и занять гумилевские комнаты, вселив туда своих родственников… Тоже - с размаху и не подумав.

Все это вспомнилось мне по поводу фразы, которую Шагинян напечатала недавно в каком-то советском журнале: «Многие из нас, не поняв, что потеряли читателя, вообразили, что потеряли свободу».

По поводу этой фразы я слышал немало негодующих слов. Сама по себе она, конечно, отвратительна. Но я вспоминаю автора - и мне хочется улыбнуться. Не без горечи, может быть, - но все-таки улыбнуться.

Бедная Мариэтта! Она, несомненно, думает, будто к этой мысли пришла таким-то и таким-то путем, а высказала ее потому-то и потому-то. А я знаю, что «путей» никаких не было, а была и есть обычная путаница в ее голове. И фразу эту злосчастную, конечно, она не «высказала», а выпалила, по обычаю - невпопад, по обычаю - с чужих слов, которые она умеет повторять или развивать даже совсем не без таланта.

Кто знает имя ее сегодняшнего кумира? И что сама она понимает в этом кумире? Под чью диктовку пишет она свои статьи, сама этого не замечая? Под чью диктовку будет писать их завтра?

Из книги Наедине с собой или как докричаться до вас, потомки! Дневниковые записи 1975-1982 автора Гурунц Леонид

УРОКИ МАРИЭТТЫ ШАГИНЯН 1 Первое знакомство с Мариэттой Шагинян было кратким и мимолетным.Писательница часто приезжала в Баку, где я тогда жил. Писать я начал рано, и, разумеется, лелеял мечту о встрече с настоящим писателем. Однажды, прослышав о приезде Шагинян, я

Из книги 99 имен Серебряного века автора Безелянский Юрий Николаевич

Из книги Судьбы Серапионов [Портреты и сюжеты] автора Фрезинский Борис Яковлевич

Мариэтта Шагинян Елизавету Полонскую с Мариэттой Шагинян до конца дней связывали очень дружеские отношения. 14 октября 1963 года Полонская писала Эренбургу о Шагинян: «Она настоящая ingenu sklerotique и я её люблю со всеми её завиральными идеями. Впрочем, особенно выбирать не

Из книги Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 3. С-Я автора Фокин Павел Евгеньевич

Из книги Мои Великие старухи автора Медведев Феликс Николаевич

Глава 3. Визиты к «железной старухе» Мариэтте Шагинян «Вот так мы жили в те непредсказуемые времена…» Творчество широко известной советской писательницы Мариэтты Шагинян, книги которой выходили огромными тиражами, если честно, меня мало интересовало. Конечно, в моей

Из книги Дом искусств автора Ходасевич Владислав

Две Мариэтты Шагинян С Мариэттой Шагинян я встречался еще несколько раз – и на даче, и в ее московской квартире на первом этаже дома № 23 по Красноармейской улице. Хочу отметить, что передо мной представали два человека – две Мариэтты Сергеевны. Одна – приветливая,

Из книги Притяжение Андроникова автора Биографии и мемуары Коллектив авторов --

Мариэтта Шагинян Из воспоминанийБыло мне двадцать лет. Я жил в Москве, писал декадентские стихи и ничему не удивлялся, предпочитая удивлять других.Однажды в Литературно-художественном кружке ко мне подошла незнакомая пожилая дама, вручила письмо, просила его прочесть и

Из книги автора

МАРИЭТТА ШАГИНЯН. Слово Андроникова Писатель Ираклий Луарсабович Андроников начинал «устно». Всем памятны его замечательные выступления в больших залах Москвы и Ленинграда. Его удивительные устные образы писателей, называвшиеся иногда пародиями, хотя правильнее было

Родилась 21 марта (2 апреля) 1888 год в Москве, в семье врача, приват-доцента Московского университета Сергея Давыдовича Шагиняна (1860-1902). Мать, Пепрония Яковлевна Шагинян (1867-1930), была домохозяйкой.
Получила полноценное домашнее образование, училась в частном пансионе, затем - в гимназии Ржевской. В 1906-1915 годах сотрудничала с московскими печатными изданиями. В 1912 году окончила историко-философский факультет Высших женских курсов В. И. Герье. В том же году побывала в Санкт-Петербурге, познакомилась и сблизилась с З. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковским. В 1912-1914 изучала философию в Гейдельбергском университете. В 1915-1919 годах была корреспондентом газет «Приазовский край», «Черноморское побережье», «Трудовая речь», «Ремесленный голос», «Кавказское слово», «Баку».
В 1915-1918 годах жила в Ростове-на-Дону, преподавала в местной консерватории эстетику и историю искусств.
Шагинян с энтузиазмом приняла Великую Октябрьскую социалистическую революцию, которую восприняла как событие христианско-мистического характера. В 1919-1920 годах работала инструктором Доннаробраза и директором 1-й прядильно-ткацкой школы. Затем переехала в Петроград, в 1920-1923 годах была корреспондентом «Известий Петроградского Совета» и лектором института истории искусства. В 1922-1948 годах работала специальным корреспондентом газеты «Правда» и одновременно несколько лет специальным корреспондентом газеты «Известия». В 1927 году переехала в Армению, где прожила пять лет. С 1931 года жила в Москве.
В 1930-х годах окончила Плановую академию Госплана имени В.М. Молотова (изучала минералогию, прядильно-ткацкое дело, энергетику), работала лектором, инструктором ткацкого дела, статистиком, историографом на ленинградских фабриках, годы Великой Отечественной войны провела на Урале корреспондентом газеты «Правда». В 1934 году на Первом съезде советских писателей была избрана членом правления СП СССР. Несколько лет была депутатом Моссовета. Доктор филологических наук (1941, получила степень за книгу о Т.Г.Шевченко). Член ВКП(б) с 1942 года. Член-корреспондент АН Армянской ССР (1950).
Умерла 20 марта 1982 года в Москве. Похоронена на Армянском кладбище (филиал Ваганьковского кладбища).

призы и награды

Сталинская премия третьей степени (1951) - за книгу очерков «Путешествие по Советской Армении» (1950)
Ленинская премия (1972) - за тетралогию «Семья Ульяновых»: «Рождение сына» (1937, переработанное издание 1957), «Первая Всероссийская» (1965), «Билет по истории» (1937), «Четыре урока у Ленина» (1968) и очерки о В. И. Ленине
Герой Социалистического Труда (1976)
два ордена Ленина
орден Октябрьской Революции
три ордена Трудового Красного Знамени
орден Трудового Красного Знамени Армянской ССР (1932)
орден Красной Звезды (1945)
орден «Знак Почёта» (8.8.1943)
орден Дружбы народов
Большая золотая медаль ЧССР - за книгу «Воскрешение из мёртвых» (1964)

Шагинян Мариэтта Сергеевна – советская писательница и поэтесса, историк, журналист, доктор филологических наук, профессор, член-корреспондент АН Армянской ССР. Родилась 21 марта (2 апреля) 1888 года в Москве в семье врача. Армянка.

Член ВКП(б)/КПСС с 1942 года. Получила прекрасное домашнее образование, затем училась в частном пансионе, потом в гимназии Ржевской, одной из лучших гимназий Москвы того времени. В 1912 году окончила историко-философский факультет Высших женских курсов. В том же году побывала в Санкт-Петербурге, где познакомилась и сблизилась с З.Н. Гиппиус и Д.С. Мережковским, интересовалась философскими концепциями символистов, испытала их влияние. В 1913 году Шагинян издает книгу «Orientalia», которая принесла ей известность. Большую роль в формировании писательницы сыграло её сотрудничество в газетах «Приазовский край», «Кавказское слово» и «Баку», где она регулярно выступала как профессиональный журналист, освещая события литературной и художественной жизни страны. В 1915-1918 годах жила в Ростове-на-Дону, преподавала в консерватории эстетику и историю искусств.

Шагинян с энтузиазмом приняла Октябрьскую революцию 1917 года, которая дала ей новые темы для творчества. В 1922-1923 годах появляется повесть «Перемена», затем – «Приключение дамы из общества». В 1923-1925 годах публикует под псевдонимом Джим Доллар серию агитационно-приключенческих повестей «Месс-Мэнд», имевшую большой успех. В 1928 году публикует своеобразное литературное произведение – «роман-комплекс» – «Кик», объединивший разные жанры – «от поэмы до доклада». В 1930-1931 годах пишет роман «Гидроцентраль», явившийся результатом проведенных ею лет на строительстве Дзорагэс. В 1930-х годах окончила Плановую академию Госплана (изучала минералогию, прядильно-ткацкое дело, энергетику), работала лектором, инструктором ткацкого дела, статистиком, историографом на ленинградских фабриках, годы Великой Отечественной войны провела на Урале корреспондентом газеты «Правда». Многие годы Шагинян работала в жанре очерка: «Зангезурская медь» (1927), «Советское Закавказье» (1931), «Путешествие по Советской Армении» (1950; Сталинская премия, 1951), «Зарубежные письма» (1964) и многие другие.

На протяжении многих лет писала литературные портреты людей, которые были близко знакомы ей (Н.С. Тихонов, В.Ф. Ходасевич, Л.Н. Рахманинов) или жизнь и творчество которых были ей дороги (Т.Г. Шевченко, И.А. Крылов, И.В. Гете). В 1946 году защитила диссертацию на соискание ученой степени доктора филологических наук. В 1950 году была избрана членом-корреспондентом Академии наук Армянской ССР.

Долгая жизнь, прожитая Шагинян, была наполнена большими и малыми историческими событиями, о которых она всегда писала горячо и заинтересованно. Особое место в творчестве Шагинян занимают книги о В.И.Ленине, за которые в 1972 году она была удостоена Ленинской премии: романы-хроники «Семья Ульяновых» (1938, переработанное издание 1957) и «Первая Всероссийская» (1965). Указом Президиума Верховного Совета СССР от 3 мая 1976 года Шагинян Мариэтте Сергеевне присвоено звание Героя Социалистического Труда с вручением ордена Ленина и золотой медали «Серп и Молот».

Жила в Москве. Скончалась 20 марта 1982 года на 94-м году жизни. Похоронена на Армянском кладбище в Москве. Награждена 2 орденами Ленина, орденом Октябрьской Революции, 4 орденами Трудового Красного Знамени, орденами Красной Звезды, Дружбы народов, «Знак Почёта», медалями. Лауреат Ленинской премии (1972), Сталинской (Государственной) премии (1951). В Москве на доме, в котором она жила, установлена мемориальная доска.

Мариэтта ШАГИНЯН

Дмитрий Шостакович

(1966, статья к 60-летнему юбилею композитора)

Называя это имя, представляешь себе многое. Прежде всего - эпоху, в которой мы жили и живем. Эпоху, которой музыка Шостаковича, звучавшая на всех этапах пережитого нами полу столетия, давала голос и выражение. В двадцатых и начале тридцатых годов, когда мы экспериментировали в школе, экспериментировали в театре, пытались, как эксперимент, ввести новые формы быта, ломали семидневную неделю, создавая пятидневки и шестидневки, музыка Шостаковича, трагически Для себя, показала нам риск и неорганичность голого эксперимента. В тридцатых и сороковом, когда хребты наших пятилеток стали, один за другим, вставать на горизонте, она поднялась могучими хребтами своих симфоний, глубиной утверждения новой человечности в Пятой, широким и щедрым адажио в Шестой, мудростью человеческого, доброго «да» в Квинтете, этой жемчужине мировой музыкальной литературы. С началом войны - набатом над тупым, машиноподобным нашествием Гитлера загремела Седьмая симфония, возвещая неминуемую гибель фашизма. Перебирая в памяти все, что дал нашему народу Шостакович, с изумлением видишь почти злободневность; почти документальность, почти летопись эпохи, с постоянным обращением композитора к истоку нового мира, к революции 1905 года, к плану создания симфонии 1917 года, к постоянному накоплению черновиков с набросками образа, о котором он годами думал, образа Ленина.

Эта эпохальная широта и достоверность музыкального творчества связана у Шостаковича с его инстинктивным, как самозащита, упорным стремлением быть в гуще народа, не выходить из рядов, как бы прятаться за всеобщим движением, быть частью множества. Лишь в этом свете становятся понятными многие факты из его жизни и та предельная, беззащитная искренность, с какой он говорит о себе. Чтоб избежать явных расхождений и противоречий, рассказывая о Шостаковиче, надо всегда придерживаться только того, что удалось вам услышать от него лично, и не беда, если в разные годы он ответит на тот же вопрос не совсем так, как ответил раньше,- меняются |(но очень мало!) вкус и отношение к тому или иному явлению культуры, нарастает или убывает симпатия к одному и тому же, - в основе он всегда остается самим собой, и это наиболее достоверный источник для биографа.

Дмитрий Шостакович - сибиряк по происхождению, хотя родился в Петербурге в 1906 году. Дед его, Болеслав Шостакович, был сослан в Сибирь за участие в польском восстании. Отец родился в Нарыме и как сын сосланного был избавлен от военной службы; перебравшись в Петербург, он стал работать в созданной Менделеевым Палате мер и весов. Мать была сибирячка, училась одно время в Консерватории. «И от отца и от матери музыкальная наследственность»,- говорил Шостакович. Пришлось где-то прочесть, будто мальчиком он не обнаруживал тяготения к музыке и не очень охотно учился роялю. Это неверно. Как-то, осенью 1959 года, Шостаковича пригласила молодежь Ленинградского педагогического института имени Герцена выступить в их клубе. Институт и его клуб знамениты в Ленинграде, первый - тем, что выпустил из своих стен много замечательных людей, а второй - тем, что в стенах литературного клуба студенты слушали многих крупных творцов нашей культуры, начиная с Маяковского» Шостакович пришел к студентам, очень взволнованный, в подъемном настроении, выступил. предельно искренне, с охотой отвечал на вопросы. Стенограмма этой встречи дает интересный материал для биографа. Дмитрий Дмитриевич сказал: «Было замечено, что я в раннем детстве очень любил слушать музыку. Наши соседи занимались музыкой, и меня часто заставали в коридоре под их дверью. Когда меня начали учить игре на фортепьяно, я стал делать большие успехи, а освоив стадию обучения игры, тогда же начал писать». В моих записях нескольких бесед с композитором сказано им еще сильнее: чуть ли не трехлетним крошкой он буквально прилипал к дверям, откуда лились звуки рояля, и его просто трудно было оторвать от этих соседских дверей. «То было едва ли не самое сильное впечатление моего детства». Язык музыки в его логике чередования звуков, казалось, предшествовал у маленького Шостаковича знанию словесного языка, был как бы первичной связью его с внешним миром. Любопытно, что нечто подобное приходит вам на ум, когда вы сравниваете его почерки: нотный и на письме. Передо мною лежит страница из рукописи его фортепьянной сонаты, а над ней строки посвящения. Нервные, разбросанные, скачущие буквы слов - и четкая, твердая, словно и не дрожала рука, нотопись, как будто нотное письмо гораздо естественней для его руки, нежели словесное. А ведь и то и другое писалось почти в одно и то же время.

Отец композитора умер в двадцать втором году, за год до окончания Дмитрием Дмитриевичем Консерватории. Жить стало трудно. Мать пошла на службу кассиршей, старшая сестра давала уроки, но главной опорой семьи сделался шестнадцатилетний сын. Утром он учился композиции в Консерватории, участвовал в музыкальном кружке. Вечерами в холодном и темном вале кинематографа можно было видеть под экраном за роялем невысокого подростка с русой головой и с серьезными, внимательными светлыми глазами, которыми он, должно быть, куда пристальней посматривал в зал, наполненный бескозырками моряков и возбужденной революционной молодежью тех лет, нежели оттуда глядели на него. Шостакович своею игрой сопровождал происходящее на экране, усиливал музыкой трагическое и комическое, поднимал чувство и сочувствие зрителей. Но ошибаются те биографы, кто видит в этой ранней встрече композитора с «Великим Немым» (в те годы кинематограф был еще нем!) только школу искусства озвучивания фильмов, которым он овладел впоследствии с таким совершенством. Мне кажется, что здесь он учился прежде всего секрету «массовости» музыки, тайне той магической связи, посредством которой музыка сливает людей в едином переживании, объединяет их в одном чувстве и мысли. Ведь и сам он, следя за экраном, ощущал себя частицей сотен людей зрительного зала, выражая за них своей игрой общее для них и для себя настроение.

После Первой симфонии к Шостаковичу пришла слава. И хотя он непрерывно, с чисто моцартовской легкостью сочинял музыку, ему и в голову не пришло отгородиться не только от преподавательской, но и от широкой общественной деятельности. Объявлен, например, конкурс на лучшую советскую песню. Со всех концов Союза стали стекаться эти песни сотнями, тысячами. И помню, как удивленно поглядел он на меня, легкомысленно спросившую у него, как можно тратить на просмотр всего этого время (каюсь, я даже, кажется, сказала «этой муры»), А Шостакович не «тратил» времени. Он знакомился по этим листочкам с музыкальным мышлением новых, советских поколений, он учился у потока живых голосов, шедших к нему из толщи народа.

Вырастала музыкальная культура наших далеких республик. Много советских русских композиторов несли к ним законы и опыт европейской музыки, обучали европейским жанрам оперы и балета. Но Шостакович, как мне кажется, отзывался всей своей музыкальной палитрой именно на их первичный национальный мелос, он по-пушкински впитывал их необычный фольклор в свой музыкальный словарь. Соната для виолончели, например, выдает несомненную отзывчивость Дмитрия Дмитриевича на то, что мы называем обобщенным наименованием «восточная музыка».

Парадоксально, что именно Шостаковичу грубо досталось за «формализм» его новаторских попыток. Между тем, если рассматривать его творчество в целом, поражаешься его корневой верности музыкальной классике, Больше того, музыка Шостаковича открывает тайну подлинного новаторства, - когда действительно новое, переворачивающее страницу предыдущего, кажущееся на первый взгляд незнакомо-невиданным и неслыханным, ведет к укреплению тысячелетней жизни искусства, показывая, что вечное древо его не глохнет, вечно живой корень его питает соками новый свежий побег, возрождающий и продолжающий его жизнь. Вот неоспоримый пример. Недавно мы снова увидели старую оперу Шостаковича, написанную в годы его экспериментов и резко осужденную именно эа них,- «Катерину Измайлову». И что же оказалось? Слово в слово сбылось и оправдалось то, что сам Шостакович убежденно говорил о своей опере тридцать два года назад. Послушаем его сейчас;

«Музыкальный язык оперы я старался сделать максимально простым и выразительным. Я не могу согласиться с теориями, одно время имевшими у нас хождение, о том, что в новой опере должна отсутствовать вокальная линия и что вокальная линия является не чем иным, как разговором, в котором должны быть подчеркнуты интонации. Опера является прежде всего вокальным произведением, и певцы должны заниматься своей прямой обязанностью - петь, но не разговаривать, не декламировать и не интонировать. У меня все вокальные партии построены на широкой кантилене с учетом всех возможностей человеческого голоса, этого богатейшего инструмента».

Как мы видим - прямое утверждение классической оперной формы. Что же внес композитор нового в старую форму? «Музыкальное развитие идет все время в симфоническом плане,- в этом отношении опера не является перепевом старых опер, то есть опер, построенных по отдельным номерам. Музыкальное течение идет непрерывно, обрываясь лишь по окончании каждого акта, и возобновляется в следующем, идя не маленькими кусочками, но развиваясь в большом симфоническом плане… В каждом акте, кроме четвертого, имеется несколько картин, и эти картины разделяются не механическими паузами, но музыкальными антрактами… Продолжением и развитием предыдущей музыкальной мысли…» Объяснение Шостаковича было помещено в либретто, напечатано в Музгизе в 1934 году. Тогда оно было как-то заслонено критикой. А сейчас, выходя из оперы, потрясенная «Катериной Измайловой» публика говорила: «И эта яркая музыка, эта классическая вещь казалась абракадаброй!» Время приблизило к нам музыку Шостаковича, ухо научилось ее лучше слышать и понимать. Время выявило и еще одно: не просто связь с классикой, но связь его музыки именно с русской классикой.

В тринадцатилетнем возрасте он написал первое свое серьезное сочинение - «Скерцо» для оркестра. И вот именно скерцо - форма, рожденная огромным диапазоном человеческого смеха, от веселой шутки до громового и едкого хохота,- стала самой характерной и наиболее блестящей удачей Шостаковича, сильней всего выражающей особенности его письма. Именно в многочисленных скерцо сильней всего сказывается и русский национальный характер его музыки, близость энергичного ритма и заразительного юмора этих жемчужинок - к Мусоргскому, которого Шостакович неизменно очень любил и любит. На той же встрече в педагогическом институте, о которой мне придется не в последний раз упомянуть, композитор о себе: «Я являюсь воспитанником русской музыкальной школы, «Могучая кучка» оказала па меля огромное действие».

Под «школой» композитор разумел, конечно, не свое учебное заведение, а ту группу высокого реализма, объединенную передовым художественным мышлением, какая состояла из Бородина, Римского-Корсакова, Мусоргского и других членов так называемой «могучей кучки», И они и Стасов много сделали, чтобы легкий критерий «приятности и красивости музыки» был отметён в применении к большому искусству, требующему серьезного и глубокого понимания. Они требовали от настоящего искусства, чтоб оно не баюкало и забавляло, а потрясало людей, действовало с огромной силон на такие глубины души человеческой, о которых, быть может, не знает и сам человек. И вызывало из этих глубин большие, великие чувства, приобщающие их к народу. Подобно раннему лермонтовскому

«…Но вдруг, как бы летучие перуны,
Мои персты ударились о струны…
Я звук нашел дотоле неизвестный,
Я мыслей чистую излил струю.
Душе от чувств высоких стало тесно
И вмиг она расторгла цепь свою…»

Думаю, что «могучая кучка» приветствовала бы Тринадцатую симфонию Шостаковича, остающуюся одной из кульминации его симфонического творчества. Опыт Отечественной воины и разгул фашистского зверства поставил перед всем человечеством этическую проблему, вопрос о добре и зле, решаемый уже не по-гамлетовски, не одинокой человеческой совестью. Помню, с блокнотом в руке я стояла перед Шостаковичем, выспрашивая его, как он создавал Тринадцатую, над чем думал, приступая к ней. В Москве еще ничего не знали об этой новой симфонии, еще была она, как статуя перед открытием, задернута полотном нашего незнания. И мне хотелось заглянуть под полотно заблаговременно, получить от самого автора путевку к будущей статье.

Шостакович, как всегда после огромного творческого подъема, - как двадцать лет назад, когда, отдав лучшее, что жило в нем, в бессмертные страницы Квинтета, ходил он по темным полночным улицам Москвы, полный доброты и блаженной усталости отдачи,- был необыкновенно сердечен и добр. Вообще он не любит говорить о своем творчестве, а особенно не любит расшифровывать вложенное в произведение. Но тут он сказал, и хотя сказанного было немного, смысл его показался мне огромен: «Общественное поведение человека-гражданина, вот что всегда привлекало меня, над этим я думал. В Тринадцатой симфонии я поставил проблему гражданской, именно гражданской нравственности».

Тема гражданской этики и привела Шостаковича к стихам Евгения Евтушенко, почти всегда,- о чем бы ни были они,- насыщенным социальным содержанием. Среди пяти стихотворений, взятых им для своей симфонии-оратории, не было отдельного стихотворения о мужестве. Между тем вся Тринадцатая симфония, если пытаться передать ее действие на слушателя,- это высокая песнь о человеческом мужестве, могучий призыв к гражданскому благородству, к служению великим идеалам нового общества. В этой вещи нельзя не почувствовать еще одной особенности Шостаковича как творца. Словно синтезируя в ней свой пройденный путь, он в какой-то степени воссоздает и использует в ней черты и краски многих своих прежних вещей. Не подсказала ли ему пассакалья из «Катерины Измайловой» своеобразную мужскую форму оратории: ведущий солист-бас, хор из одних басов… Оттеняющие тишину звоночки и звоны в оркестре напомнили слушателю утихшую Дворцовую площадь Одиннадцатой, а громогремящая вторая часть («Юмор») -ведь это опять типичное для Шостаковича, жизнеутверждающее скерцо «го прежних симфоний. И коснувшийся вас мгновенною лаской излюбленный возврат к полифонизму, и эта необычайная, трогающая душу музыка третьей части (о женщинах наших, которые все переносили и все перенесут), и затихающий, как дыхание, конец симфонии - разве не заставляют они вспомнить серебристое окончание Квинтета?

О пройденном Дмитрием Шостаковичем огромном пути за шестьдесят лет его жизни можно так много сказать - и так мало еще было сказано о нем. Но дадим слово самому юбиляру. Оно было произнесено от души, без боязни казенных фраз, просто и доверчиво,-и с неожиданным отголоском двух слов из пушкинского словаря, придавших всей речи оттенок большой интимности,- все на той же встрече с ленинградским студенчеством 5 октября 1959 года:

«…вряд ли я мог бы работать в отрыве от жизни. Без встречи с замечательными людьми, без того, чтобы не видеть собственными глазами все, что делается у нас и на земном шаре, я не смог бы работать, потому что всякий работник, будь то писатель, художник, композитор, ученый, деятель науки и культуры, не может создавать, оторвавшись от общественной работы, от жизни. Без впечатлений, восторгов, вдохновенья, без жизненного опыта - нет творчества».

Опубл.: Шагинян М. Собрание сочинений в 9-ти т. Т. 9. Работы о музыке. М.: Художественная литература, 1975. С. 444 – 451.

Советская писательница Мариэтта Шагинян считается одной из первых русских писательниц-фантастов своего времени. Журналистка и писательница, поэтесса и публицистка, эта женщина обладала даром литератора и завидным мастерством. Именно Мариэтта Шагинян, стихи которой при ее жизни были очень популярны, по мнению критиков, внесла свой незаурядный вклад в российско-советскую поэзию конца девятнадцатого-начала двадцатого веков.

Осознание себя как литератора и художника человеку приходит от природы. А когда в одном человеке удивительным образом сочетаются талант и жажда жизни, тяга к знаниям и удивительная работоспособность, то эта личность занимает в истории особое место. Именно такой и была Мариэтта Шагинян.

Биография

Родилась будущая писательница в Москве, в семье армянских интеллигентов двадцать первого марта 1888 года. Ее отец, Сергей Давыдович, был приват-доцентом МГУ. Мариэтта Шагинян получила полноценное образование. Сначала она училась в частном пансионе, а позже - в Ржевской гимназии. С 1906 года она начала публиковаться. В 1912 году Мариэтта заканчивает историко-философский факультет на Высших женских курсах В. И. Герье. Она едет в Санкт-Петербург. Именно здесь, в городе на Неве, будущая писательница и публицистка знакомится и в дальнейшем сближается с такими корифеями, как З. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковский.

С 1912 по 1914 год девушка изучает философию как науку в Гейдельбергском университете в Германии. На формирование ее творчества оказала очень сильное влияние поэзия Гете. В 1913-м вышел первый сборник, автором которой была тогда еще никому не знакомая Шагинян Мариэтта Сергеевна. Стихи Orientalia, собственно, и сделали ее известной.

С 1915 по 1919 год Мариэтта Шагинян живет в Ростове-на Дону. Здесь она работает корреспондентом сразу нескольких газет, таких как «Трудовая речь», «Приазовский край», «Ремесленный голос», «Черноморское побережье» и т. д. Одновременно писательница преподает в Ростовской консерватории эстетику и историю искусств.

После 1918 года

Мариэтта Шагинян с энтузиазмом восприняла революцию. Позже она говорила, что для нее это стало событием, имеющим «христианско-мистический характер». В 1919 году она работает инструктором Доннаробраза, а затем ее назначают директором ткацкой школы. В 1920 году Шагинян переезжает в Петроград, где три года сотрудничает с газетой «Известия Петроградского Совета», по 1948 год она является спецкором газет «Правда» и «Известия». В 1927 году Мариэтта Шагинян переезжает на свою историческую родину - в Армению, но в 1931-м возвращается в Москву.

В тридцатые годы она оканчивает Плановую академию Госплана. Годы войны Шагинян проводит на Урале. Отсюда она пишет статьи для газеты «Правда». В 1934-м проходит Первый съезд советских писателей, где Мариэтта Шагинян избирается членом правления.

Творчество

Литературные интересы этой талантливой женщины охватывали самые разные области жизни. В ее творчестве особое место занимают научные монографии, посвященные Гете, Тарасу Шевченко, Иозефу Мысливечеку. Именно Шагинян является автором самого первого детективного советского романа «Месс Менд». Она была и выдающейся советской журналисткой. Ее перу принадлежат многие проблемные статьи и очерки. При этом журналистику Шагинян воспринимала не столько и не только средством для заработка, сколько возможностью непосредственно изучать жизнь.

В ее книге под названием «Путешествие в Веймар» в первый раз отчетливо проявились особенности ее прозаического стиля. Критики считают, что именно в этом произведении можно увидеть удивительное умение автора через реальность бытовых деталей раскрывать личность человека и его связь человека с временем. «Путешествие в Веймар» - первая работа этой писательницы в форме путевых очерков - в жанре, которому будет верна всю свою жизнь Мариэтта Шагинян.

Книги

Первый свой большой роман она начала в 1915-м, а закончила в 1918 году. «Своя судьба» - книга философская. Шагинян была и знатоком музыки, и литературным критиком, ее можно смело называть и беллетристом, и исследователем-путешественником. Но в первую очередь Шагинян была писателем и публицистом. Она оставила после себя много литературных произведений, таких как «Гидроцентраль», «Дневник депутата Моссовета», «Урал в обороне», «Путешествие по Армении» и т. д.

Ее перу принадлежат также четыре сборника стихов, некоторые из которых входили даже в школьную программу. На протяжении долгих лет Мариэтта Сергеевна Шагинян создавала литературные портреты тех людей, с которыми была близко знакома - Н. Тихонова, Ходасевича, Рахманинова, а также описывала жизнь и творчество дорогих ей авторов - Т. Шевченко, И. Крылова, Гете.

Семья

Мужем Мариетты Шагинян был филолог и переводчик с армянского Яков Самсонович Хачатрян. У них росла дочь Мирэль. Девочка не захотела пойти по стопам родителей. Ее больше интересовала живопись. Мирэль Яковлевна была членом Союза художников. У Шагинян остались внук и внучка.

Умерла Мариэтта Сергеевна в 1982-м в Москве. Ей было девяноста четыре года. В конце жизни она не выходила из своей небольшой двухкомнатной квартиры, находящейся на первом этаже вполне обычного жилого московского дома. Некогда популярная писательница обходилась без роскоши и изысков. В ее квартире стоял стандартный советский набор мебели, обычные бытовые предметы. Единственной роскошью в ее доме было старенькое

Долгая жизнь, которую прожила Мариэтта Сергеевна Шагинян, была заполнена малыми и большими историческими событиями, о которых писательница всегда говорила заинтересованно и горячо. Особое место в ее огромном творчестве занимает ленинская тема. Ее романы-хроники «Семья Ульяновых», «Первая Всероссийская» не всегда воспринимались однозначно. Биографические материалы о вожде пролетариата и его близких Мариэтта Шагинян собирала многие годы.

Первое издание книги-хроники «Семья Ульяновых» увидело свет в 1935-м и сразу же вызвало резкое недовольство Сталина. Гнев «отца всех народов» был вызван публикацией Шагинян фактов о том, что в жилах Ленина есть калмыцкая кровь. Более того, роман был назван ошибкой и два раза обсужден на президиуме Союза писателей СССР, где подвергся критике за показ семьи вождя как мещанской.

Отец – известный врач, мать – из семьи музыкантов и математиков.

В раннем детстве видела события на Ходынке, баррикады 1905 года. С гимназических лет зарабатывала репетиторством и писанием газетных заметок. «Профессиональную работу, печатание, я датирую с пятнадцати лет и горжусь тем, что начала свою трудовую биографию в том же возрасте, в каком ее начинает большая часть производственных рабочих». В 1908 году поступила на историко-философский факультет Высших женских курсов. Это время ее активного творческого общения со «старшими» символистами – Д. С. Мережковским и З. Н. Гиппиус. Вместе с ними М. Шагинян уехала в Петербург, увлекшись модным тогда «богостроительством». Впрочем, стихи ее не отличались смиренностью. «Кто б ты ни был, – заходи, прохожий. Смутен вечер, сладок запах нарда. Для тебя давно покрыто ложе Золотистой шкурой леопарда ». Как-то даже странно, что с таких вот стихов начинала будущая пламенная коммунистка, одна из самых видных партийных писательниц Советской России. Но популярность Мариэтте Шагинян принесла именно книга стихов «Orientalia » (1913). «Днем чабрец на солнце я сушила, Тмин сбирала, в час поднявшись ранний. В эту ночь – от Каспия до Нила – Девы нет меня благоуханней! »

Самым большим увлечением М. Шагинян – на всю жизнь – стал Гете.

В 1914 году она даже предприняла паломничество в Веймар. Неизвестно, сколько бы лет провела она в Германии, но вечером 30 июля, когда Шагинян заносила записи в дневник, в комнату вошла хозяйка пансионата и посоветовала ей уехать, потому что все вокруг только и говорят о скором начале войны. «Это путешествие за десять дней до 1 августа 1914 года было последним этапом культурнического идолопоклонства; в него неожиданно ворвалась политика», – записала в дневнике Шагинян. Как русско-подданная, она была выслана в Баден-Баденский лагерь для интернированных. Когда сестра сумела вытащить ее из лагеря, она перебралась в Цюрих. Там она написала очерковую книгу «Путешествие в Веймар».

«Какой сделать выбор в жизни: идти ли по ее общей, по ее большой дороге, или блюсти свою отдельную линию, свою частную тропинку? – писал Ю. Айхенвальд о первых книгах Мариэтты Шагинян. – Иными словами, к чему склониться – к сходствам или к различиям? Пантеизм или индивидуализм?»

Вопросы оказались серьезными. Решить их помог услышанный М. Шагинян доклад члена думской фракции большевиков, изложившего совершенно неожиданную для нее ленинскую точку зрения о необходимости поражения царской России в империалистической войне. С этого дня все свои силы она отдала молодой, только еще нарождающейся советской литературе. В декабре 1920 года в «Известиях Петроградского совета рабочих и красноармейских депутатов» она опубликовала статью «Кое-что о русской интеллигенции», в которой резко осуждала саботаж деятелей литературы и искусства. С большевистской прямотой молодая писательница искала математически точные законы построения художественных произведений. Повесть «Перемена», вышедшая в свет в 1924 году, была посвящена гражданской войне на юге России (с 1915 по 1920 год Шагинян жила там). Повесть прочитал Ленин, она удостоилась его похвалы. Литература окончательно становится главным делом М. Шагинян.

Писала она так («Ткварчельский уголь», 1926): «Хорошо жить в Сухуме, особенно осенью. На перекрестках преют каштаны под душным теплом жаровен, прикрытые влажными тряпками. Густой табак, словно чайный настой, суховатый, мешается с соленым запахом набережной. Солью и ветром пахнет легкая парусина на балконе. А ночью тихие глаза пароходов, неподвижно опрокинутые в воду, и плеск флейт из беседки, освещенной изнутри как раковина. Звуки музыки тоже пахнут морем, – к морю подходит простая грубая флейта, духовые инструменты, усердные музыканты, опрокидывающие после игры свои горластые трубы, чтобы вытряхнуть из них слюну. И грустное ру-ру-ру флейты улетает в соленом ветре, как усилия морского прибоя.

Тихо жить в Сухуме, даже рекламы здесь тихи, как утопленники: они вырастают прямо под ногами, на асфальте; их меловые буквы обращены лицом вверх и напоминают плывущего на спине купальщика. Их топчут, и немота их бездейственна, потому что в Сухуме вряд ли гуляющий смотрит себе под ноги.

Вкусно жить в Сухуме, – белые домики благоухают провинцией, и нет лысых домов, а каждый еще густоволос от винограда, плюща, перьев хамеропсы, глициний, остролистника, над каждым зеленые кроны деревьев; и лежат домики рядком, словно дорогие яблоки, завернутые в отдельные зеленые бумажки.

И только в Сухуме, кажется, хорошо, тихо и вкусно жить безработным, потому что их очень много, они не стоят в очереди на бирже, они подсаживаются в кафе к вашему столику и, если это мингрельцы, непременно заговорят с вами. В Абхазии безработные – как бы новая профессия, созданная революцией…»

«Огромное поле русского быта, – жаловалась Мариэтта Шагинян в „Литературном дневнике“, – переисполненное необычайных курьезов, почти совершенно не использовано нашей литературой в фабулярном смысле; спокойное бытописание или психология быта, но не фабула, – вот типичное русское воплощение темы». Тогда как, «…если мы обратимся к западноевропейской литературе, в частности к царице фабулярного романа, Англии, воспитавшейся на универсальных фабулах (использованных Чосером в его сказках), – то увидим совершенно обратное. Здесь художественное воплощение темы без фабулы показалось бы невыносимо скучным. Здесь ни одна черта быта, способная создать коллизию, не оставлена романистами без внимания. Укажу пример: в английских законах есть закон о наследовании имущества отца старшим сыном (майоратное право). Отсюда ряд всяких возможностей: преступление младшего сына, чтоб получить наследство; незаконнорожденность старшего, скрываемая родителями, чтобы любимый сын не потерял наследства; муки наследника, не имеющего возможности соединиться с любимой девушкой, так как она простого звания, а он наследник майората, и вытекающие из этого перипетии, – мнимая смерть, бегство в Америку и т. д. Можно сказать, что ни один из английских романистов не прошел мимо этих коллизий; им отдали дань и Диккенс, и Джордж Эллиот, и Генри Вуд, и Уильки Коллинз, не говоря уже о множестве других, менее известных. Русский читатель романов отлично знает также, какую причудливую серию фабул создал гениальный Коллинз из одной только черты шотландского правового быта („шотландский брак“). Само собой разумеется, что бытовая фабула не может стать „бродячей“, поскольку быт, ее вскормивший, является особенностью исключительно данной нации. Так не может стать бродячею фабула „Хижины дяди Тома“ в странах, где нет и не было рабства. Но классовые формы быта опять показывают нам „бродячий“ характер фабулы, ее способность повторяться у разных народов. Так, буржуазия породила особую излюбленную фабулу, целиком построенную на экономических взаимоотношениях и принципе собственности современной нам эпохи, – так называемую детективную фабулу. Здесь частное лицо претерпевает известный ущерб (чаще всего имущественный). Государство должно его защитить в лице своих учреждений (Скотланд-Ярд, французское полицейское бюро); но сыщики этих учреждений придурковаты, и государство оказывается не в состоянии защитить своего гражданина; оно выставляется, в лице своих агентов, всегда в грубо-карикатурном виде. Тогда появляется частный сыщик (Шерлок Холмс, Лекок и т. д.) и блестяще раскрывает тайну. Тут типичные, присущие одинаково разным национальностям, именно классовые черты фабулы: узел завязывается вокруг имущественных комбинаций, государство пасует, „частная конкуренция“ оказывается расторопнее и приводит к цели».

Результатом этих размышлений писательницы стали (вышедшие под псевдонимом Джим Доллар) фантастические агитационно-приключенческие романы «Месс-Менд, или янки в Петрограде», «Лори Мэн, металлист» и «Дорога в Багдад».

«В 1923 году, – вспоминала М. Шагинян, – в газете „Правда“ появился призыв к советским писателям – создать приключенческую антифашистскую литературу для детей. Я ответила на этот призыв романом „Месс-Менд, или янки в Петрограде“. То был первый пробный опыт такого рода, и я делала его скорей для собственного удовольствия, не надеясь и не рассчитывая на то, что он будет напечатан. Роман писался на условно-фантастическом материале, как переводной, от имени мнимого американского пролетарского писателя Джима Доллара… Некто Мик Тингмастер, передовой американский рабочий, создает сказочный рабочий союз „Месс-Менд“, активно ведущий борьбу против фашистов… С большим опасеньем за свое детище и чувством неуверенности в нем я повезла „Месс-Менд“ из Петрограда, где в то время жила, в Москву. Тогдашний директор Госиздата, большевик старой ленинской гвардии, Николай Леонидович Мещеряков, взял у меня рукопись, как она была (листки, исписанные мелким почерком, – мы еще не перепечатывали рукописи на машинке!), и захватил ее домой, в номер гостиницы „Метрополь“, где он тогда жил. Прочитав за ночь, он вызвал меня в Госиздат и заключил со мной договор… „Месс-Менд“ начал выходить в 1924 году отдельными еженедельными выпусками, интересно оформленный типографским способом (фотомонтаж обложек, игра шрифтов в оглавлениях) и, к радости моей, имел успех…»

Не мог не иметь.

Плакатность текста, броскость лозунгов, агрессивный стиль.

Друзья писались светлыми красками, враги – исключительно черными.

«Тут были генерал Гибгельд, виконт Монморанси, лорд Хардстон, князь Оболонкин, экс-регент Дон Карлос де Лос Патриас; экс-президенты Но Хом, Уно Си Ноги и Сиди Яма и еще пара другая претендентов на посты президентов». Это не компьютерная игра, талантливо угаданная Брюсовым, а все та же старая, всем знакомая игра в «казаков-разбойников», только возведенная на более высокую ступень и поддержанная официально. Н. И. Бухарин, «любимец партии», именно тогда запустил в литературный обиход запоминающуюся характеристику – «Красный Пинкертон».

«Ребята! – так начинался роман Мариэтты Шагинян. – Уптон Синклер – прекрасный писатель, но не для нас! Пусть он томит печень фабриканту и служит справочником для агитаторов. Нам подавай такую литературу, чтобы мы могли почувствовать себя хозяевами жизни. Подумайте-ка, никому еще не пришло в голову, что мы сильнее всех, богаче всех, веселее всех: дома городов, мебель домов, одежду людей, печатную книгу, утварь, оружие, инструменты, корабли, пушки, сосиски, пиво, пирожное, сапоги, кандалы, железные рельсы – делаем мы и никто другой. Стоит нам опустить руки – и вещи исчезнут, станут антикварной редкостью».

Коммунистические газеты за рубежом с удовольствием перепечатывали авантюрные романы М. Шагинян. Они оказались одинаково доходчивыми и для австрийского железнодорожника, и для американского металлиста. Литературная Москва волновалась, пытаясь угадать автора, скрывшегося под звучным псевдонимом Джим Доллар. В причастности к нашумевшему роману подозревали Алексея Толстого, Илью Эренбурга, предполагали, что над ними работает целая артель молодых писателей, издатели тщетно разыскивали автора, сумевшего так яростно и талантливо доказать, что вещи, сделанные руками рабочих, служить должны не тем, кто их покупает, а именно настоящим, истинным их создателям. Большевики Ребров и Энно так и заявили гостю из затхлого капиталистического мира: «Мы нащупали круговорот хозяйственной механики, зависимость производств друг от друга».

М. Шагинян была убеждена, что при социализме любой труд будет приносить людям радость. «Мы поставили себе задачей осуществление утопии, – говорит ее герой. – Лучшие из наших умов сидели над этим много дней. Полное счастье дают лишь две вещи: созидание и познание. Но до сих пор те, кто созидал, ничего не знали, а те, кто познавал, ничего не созидали. Уродливый ублюдок прошлого – рассеянный профессор и автомат-рабочий – должны были раз навсегда исчезнуть! Мы твердо решили сделать производство познавательным, а познание – производственным. Как этого можно было достичь? Тут-то, мой друг, и помог нам метод единого хозяйства. Да, обедневшие, истощенные, голодные, лишенные продуктов и рынка, мы начали с того, что на своей собственной шкуре испытали метод единого хозяйства. То было жестокое время голода и разрухи. Мы сеяли картошку в ящиках от письменного стола, сами дубили кожу для сапог, шили сапоги, красили старое сукно, добывали, возделывали, обрабатывали, чтоб прожить, не умереть, – и практически в силу необходимости подошли к круговороту хозяйственной механики, зависимости производств друг от друга. Наш „единый метод хозяйства“ и заключается в том, что ни один из наших рабочих отныне не приступает к своей работе без полного представления обо всех звеньях производства. Он выделывает головку гвоздя, зная не только о добыче минералов, но и о его химическом составе, его спектре, с одной стороны; с другой – о роли своего гвоздика в самой сложнейшей из фабричных вещей, начиная с мебели, и кончая винтиком микроскопа. Иными словами, мой друг, мы рассадили наше производство по системе оркестра . От барабанщика и до скрипки каждый выполняет свою партитуру в общей симфонии. но каждый слышит именно эту общую симфонию , а не свою партитуру».

«Настало время вашего выступления, мистер Морлендер. Отныне вы – коммунист Василов, – так инструктируют в романе Джима Доллара американского шпиона перед заброской в Советский Союз. – Вы – русский, но с детства жили в Штатах и не знаете русского языка. Вам предстоит действовать быстро, осмотрительно, без раздумья. Вы получите сейчас деньги, яды, оружие. Ваша основная задача – укрепиться на главнейшем из русских металлургических заводов, чтоб взорвать его, подготовив одновременно взрывы в других производственных русских пунктах, и войти в доверие вожаков коммунизма. Чтоб подготовить их массовое уничтожение в назначенный нами день».

Но справиться с Советским Союзом не просто.

Не та страна, чтобы вот так навредить ей вот так с налету.

«Они, (герои романа, – Г. П. ) мчались по гранитному берегу бурой Мойки, катившей свои волны через весь город. Справа и слева от нее высились странные пирамиды, украшенные наверху огромными фарфоровыми чашками, что делало их похожими на подсвечники. От пирамидок над всем городом протягивалась сеть бесконечных проводов.

– Что это такое? – вырвалось у Василова.

– Это электроприемники колоссальной мощности, – ответил товарищ Барфус. – Вы видите здесь нашу гордость. Благодаря этим приемникам мы можем в одно мгновение наэлектризовать все пространство над городом на высоте более чем тысяча метров, что делает нас недоступными для неприятельского воздушного флота. Когда до нас дошли сведения об изобретении американцами какого-то взрывчатого вещества, мы занялись в свою очередь техникой. Но цель наша – не нападение, а защита. Мы электрифицировали огромные воздушные пространства над всеми нашими городами и производственными объектами. Взрывчатые вещества будут разряжаться над нами, не принося нашей стране ни малейшего вреда. Мы укрепили границы тысячами электрических батарей, благодаря чему можем отразить любую армию с помощью одного только монтера нашей Петроградской центральной аэро-электростанции…»

Что ж, в стране, которой может управлять любая домохозяйка, такой монтер вполне логичен. Идею подобной защиты советских городов Мариэтта Шагинян могла почерпнуть из повести А. В. Чаянова «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии». Это у Чаянова было подробно расписано: «7 сентября три армии германского всеобуча, сопровождаемые тучами аэропланов, вторглись в пределы Российской крестьянской республики и за сутки, не встречая никаких признаков не только сопротивления, но даже живого населения, углубились на 50, а местами и на 100 верст. В 3 часа 15 минут ночи на 8 сентября по заранее разработанному плану метеорофоры (приборы меняющие климат, – Г. П. ) пограничной полосы дали максимальное напряжение силовых линий на циклоне малого радиуса, и в течение получаса миллионные армии и десятки тысяч аэропланов были буквально сметены чудовищными смерчами. Установили ветровую завесу на границе, и высланные аэросани Тары оказывали посильную помощь поверженным полчищам. Через два часа берлинское правительство сообщило, что оно прекращает войну и уплачивает вызванные ею издержки в любой форме…»

Вполне логичны в романе Джима Доллара и пейзажи. «Выведя Василова на гранитную балюстраду, он показал ему внизу, на необъятном пространстве, поля, засеянные самыми разнообразными злаками. От мокрых квадратиков рисовой плантации до сухого бамбукового поля, от исландского мха до рощи кокосов – здесь было все. Разные люди работали на каждом поле, – тут были представители всех стран и народов.

– Не удивляйтесь на это, здесь нет никакого волшебства, – сказал Энно пораженному Василову. – Вы видите башенку на каждом из полей? Это знаменитый регулятор Савали, примененный к нашему изобретению электроклимата. Мы распределяем влагу и тепло совершенно равномерно на определенный участок, мешая его утечке в пространстве тем, что создаем вокруг него передаточные магнитные течения большой силы, как бы закупоривающие его сверху. Это изобретение пока еще стоит больших средств, и потому мы применяем его лишь как первый опыт. Наши поля служат сельскохозяйственной показательной станцией…»

«Когда пролетариат смел капиталистический строй и взял власть в свои руки, – писала Мариэтта Шагинян в одной из своих статей, – он потребовал, чтобы искусство и литература служили новому обществу. Те из творцов старого мира, кто поняли и захотели работать на новом базисе, кто чувствовал близость к нему и раньше, кто, наконец, и в прошлом боролся со старым базисом, – остались в новом мире и шли с новым обществом, хотя не всегда до конца шли и не все дошли. Те же, кто был плотью от плоти старого мира – ушли от нас за рубеж. Новая надстройка создается не сразу, – и говорить, как мы все строили и строим новую надстройку, значит – писать историю советской литературы. Я помню, еще в 20-х годах, за неимением и малочисленностью наших советских пьес, ставились старые пьесы; издавались чуждые новому времени книги, особенно переводные, – но любопытно, что их уже не принимал новый человек, тот читатель и зритель, который вставал из огромного, до революции оторванного от культуры народного массива. Помню, в 1923 году в Камерном театре шла мистическая драма Клоделя о прокаженном народе и девушке, называвшаяся не то „Преображение“, не то „Вознесение“ и кончавшаяся чисто католическим церковным апофеозом. Мой сосед, студент-тимирязевец, крестьянский паренек, смотрел, смотрел и вдруг, заикаясь, громким шепотом сказал мне: „Как они смеют нас такой дрянью потчевать? Чего наверху смотрят?“ – встал и вышел…»

В романе «Лори Лэн, металлист» таинственность и динамика сюжета подчеркнуты самими названиями глав: «Человек в кимоно», «Успехи сыска», «Воен-хим», «Гнездо бриллиантов», «Тайна Лорелеи», и все такое прочее, а речь идет о таинственном минерале лэнии, способном погубить любую технику врага. «Коротко говоря, ребята, – объясняет рабочим Лори Лэн, – в Зангезуре мною найден новый минерал. Вышло это диковинным образом. Я не мог определить, что это за штука. Знаю только, что сила его эманации огромна. Он разложил все соседние залежи меди. Он превратил руду в какое-то кипение. Глина вокруг него расплавилась и сама собой превратилась в фарфор. И при всем том, ребята, он на вид самый холодный, простой, серо-синий камешек, не оказавший ровно никакого действия на мои руки, покуда я его отламывал от скалы. Молоток-то мой пришлось бросить. Никакой металл с ним не справляется. Я орудовал голыми руками».

Понятно, что все правительства мира заинтересованы в таком нужном минерале. «Потому что, ребята, поезд сойдет с рельс, аэроплан потеряет высоту, каждый мотор начнет врать, как газета, каждая стрелка отклонится, каждый револьвер даст осечку, если вы возьмете с собой кусок этого вещества…»

Глупые жандармы носят в романе имена Дурке и Дубиндус.

Капиталистам-хищникам тоже повезло. «Там, в полном безмолвии, сидели три человека азиатского происхождения. Один из них был высокий, мрачный грузин – князь Нико Куркуреки, другой армянин из Ленинакана – Надувальян, и третий – татарский бек, Мусаха-Задэ».

Так же написан и Карл Крамер, следователь по особо важным делам. «Известно, что немецкая честность не отступит решительно ни перед чем, в том числе и здравым смыслом. Следователь Карл Крамер был именно таким честным немцем. Подобно зубному врачу, обзаводящемуся креслом, щипцами, винтами и пилами, он обзавелся полным комплектом загадочных атрибутов, пользуясь ими с убийственной добросовестностью. Каждые два часа он переодевался и гримировался. Никому никогда не показывался в своем натуральном виде ни спереди, ни сбоку, ни сзади. Никогда не говорил вслух. Еще менее говорил про себя. Поддерживал все связи с видимым миром исключительно через секретаря. И был до такой степени, день и ночь, занят сокрытием своей личности от пронырливых преступников, что совершенно не имел времени на раскрытие личностей этих последних. Понятно поэтому, что о Карле Крамере в Зузеле сложились легенды. Зеленщик клялся, будто он худ, как спаржа. Молочница божилась, что он кругл, как сыр. Старухи считали его молодым, девицы – старым, малыши – высоким, верзилы – низеньким. А зузельские шутники уверяли, будто правительство платит за каждую версию о наружности Карла Крамера, как за убитого суслика…»

«Джим Доллар, „Месс-Менд“ которого побил рекорд распространения, написан Мариэттой Шагинян. Почему понадобился такой маскарад? – спрашивал Виктор Шкловский. – В „Месс-Менде“ описана Россия. Взята она в условных „заграничных“ тонах, умышлено спутаны даже фамилии, например, „Василов“ вместо „Васильев“ и т. д. Мне кажется, что „Василов“ вставлен в роман не для того, чтобы иностранность Джима Доллара была крепче установлена… Для разгрузки героя, для освобождения его от всяких подробностей лучше всего герой иностранный. „Василов“ лучше Васильева. Неизвестно, плохо или хорошо писать так, как пишет „Джим Доллар“ – Мариэтта Шагинян, и хуже это или лучше психологического романа…»

Впрочем, критик Г. Горбачев в книге «Современная русская литература» (1931) оценивал фантастические романы Мариэтты Шагинян крайне невысоко. «В типичный буржуазный бульварный роман выродилась наиболее нашумевшая попытка дать „советский“ детектив с революционной идеологической тенденцией. В „Месс-Менд“ явно не коммунистическая, а чисто буржуазная идейно-эмоциональная установка. В этом сказалась и буржуазная идеология автора и его слепое следование шаблонам бульварного романа. Бедные, но по буржуазному „честные“ герои, часто „высокого“ происхождения, великодушный миллиардер Рокфеллер и его легко обращающийся в друга большевиков сын, верные слуги, добродушно-смешные мелкие буржуа, умный и находчивый доктор, добрые и легкомысленные молодые рабочие, сложная интрига вокруг наследства, трогательное уважение бедняков и пролетариев к частной собственности богачей, – все эти старые аксессуары переполняют роман. Все это разбавлено сентиментально-мещанской „отсебятиной“ автора, которую характеризуют: отрицание рабочей организацией и ее мещански добродетельным вождем насилия над буржуазией…»

В дневник 1931 года К. И. Чуковский занес такую запись: «Я показывал ей (Мариэтте Шагинян, – Г. П. ) «Чукоккалу», которую она рассматривала с жадностью, и тут только я заметил, какой у нее хороший, детский, наивный смех. Может быть, потому что она глуха, и ресурсы для смеха у нее ограничены, – она не может смеяться над тем, что ей рассказывают, поэтому запасы смеха, нами затраченные на другое, у нее сохранились. Как вообще жалко, что она глуха. Она была бы отличной писательницей, если бы слыхала человеческую речь. Глухота играет с ней самые злые шутки. Она рассказывает, что недавно, – месяц назад, – соседи говорят ей: «Мы слыхали через стену, как вы жаловались на дороговизну продуктов. Позвольте угостить вас колбасой. Мы получаем такой большой паек, что нам всего не съесть». – «Я заинтересовалась, кому это выдают такой роскошный паек, и оказалось, что это паек – писательский , получаемый всеми, кроме меня». Мариэтта Шагинян, несомненно, из-за своей глухоты, отрезана от живых литературных кругов, где шепчу т, она никаких слухов, никаких оттенков речи не понимает, и поэтому с нею очень трудно установить те отношения, которые устанавливаются шепотом… Как-то в Доме искусств она несла дрова и топор – к себе в комнату. Я пожалел ее и сказал: «Дайте мне, я помогу». Она, думая, что я хочу отнять у нее дрова, замахнулась на меня топором… Показала мне письмо Сталина к ней (по поводу «Гидроцентрали»). Сталин хотел было написать предисловие к этой книге, но он очень занят, не может урвать нужного времени и просит ее указать ему, с кем он должен переговорить, чтобы «Гидроцентраль» пропустили без всяких искажений. Письмо милое, красными чернилами, очень дружественное… И вот характерно: Шагинян так и не рискнула побывать у Сталина, повидать его, хотя ей очень этого хочется, именно потому, что у нее нет слуха, и ей неловко…»

В июле 1942 года Мариэтта Шагинян вступила в Коммунистическую партию.

«Нас окружает новый материал, который готовым в руки не дается никому, – писала она. – Получить его, не познав его, – нельзя, а познать его, не участвуя в его делании, – невозможно» И размышляла: «Для пролетария единственной ценностью и измерительным критерием становится чувство личного бытия. Это надо понимать не в смысле цепляния за жизнь и ценения жизни, – отнюдь нет! Это только значит, что между простою и ясною задачей жить и ежедневным материалом… у пролетария не лежит никаких производных, искусственных, выработанных проводников. И потому материал жизни поступает у него непосредственно и наивно в душу, освещаемый лишь чувством ценности бытия, как такового… Культурный человек опутан; он сам не осознает, до какой степени он опутан. Культура забралась во все органы его восприятия: он слышит, видит, осязает с помощью неисчислимых навыков, вкусовых предпосылок, гипноза руководящего мнения, школьных, книжных, университетских указок. Закрывая глаза и уходя в себя, он встречает там вспаханное и перепаханное поле, обработанное идеями Достоевского, Толстого, Бергсона, Штейнера, Иванова-Разумника и… кого только еще! Любой нравственный конфликт изживается им с помощью (пусть даже бессознательной) разжеванных литературных подобий. Но вот он спасается от себя в быт, – в самый глупый быт. А культура и тут подставляет ему искусственные мостки: она создает ему „возбуждение аппетита“, „ускорение пищеварения“, „французскую гарантию от деторождения“ и тому подобное. Мольер, воскрешаемый на наших сценах, учит нас грубоватому остроумию; и потому да простит мне читатель, если я скажу, что символом нашего „кораллового отвердения“ в быту служит… клизма…» И дальше: «Культурный человек опутан. Пролетариат – гол совершенно. Ему приходится изживать содержание жизни, как первым людям, как Робинзону, – за свой страх и риск, на собственный лад, в первинку. Спрашивается, что же получится в суждении и поведении пролетария, когда его, не снабженного мостками культуры, поведут к искусству, к науке, к философии? И когда он сам примется за созидание искусства, науки, философии, можно ли предугадать, что нового внесет он а эти последние?… Вместо ответа я расскажу вам об одном давнем опыте, запомнившемся мне на всю жизнь. Лет десять назад, я читала, будучи курсисткой, тридцати рабочим, слушателям народного университета, лекции по истории греческой философии. Как истая курсистка, я чванилась наукой; я наслаждалась всеми „измами“ и „логиями“, которыми набивала свои лекции; и вот именно тогда я впервые поняла, что популяризировать не надо , что самым невежественным людям доступно понимание , хотя и остается недоступным знание . Но это – шаг в сторону. Так вот, слушатели мои понимали и киренаиков, и гедоников, и циников, и еще кое-что, на что сразу же обратили внимание и научили внимательно заметить и меня. На лекции о Пифагоре они спросили меня: «вот философия, это значит путь жизни; у каждого свой; если примерно Аристипп ни во что кроме пьянства и чувствительности не верил, то он и жил сообразно, а Диоген знал, что и это тлен, и согласно своему учению оголился от мира; также и Пифагор с учениками жил по своей философии… это правильно. А почему же наша-то философия идет сама по себе, а по ней не живут? Кант вот, к примеру, и самый Шопенгауэр, – жизнь, учил, есть ложь и надо в себе удушить волю, а сам жил, как и все люди, и хотел сколько влезет?!» – Слова эти еще тогда потрясли меня, потрясли тем, что подходили к вопросу с новой, не нашей стороны. Мы уже так оторвались от непосредственного чувства бытия, что система культурных ценностей, поднявшись над жизнью, стала автономной, чем-то вроде «государства в государстве». У нас есть право в законе – и бесправие в жизни; пасифизм в идее – и война в жизни; справедливость в принципе – и несправедливость в действии; философия с кафедры – и обывательщина дома; красота в музее – и уродство в быту… И не в том вовсе дело, что так оно обстоит, а в том, что мы, культурные люди, привыкли к подобному «двойному гражданству» и несли его, несли с культурной отверделою, скептической покорностью…»

В тридцатые годы Мариэтта Шагинян окончила Плановую академию Госплана в Москве. Параллельно изучала прядильно-ткацкое дело, энергетику. «Много лет работала по кристаллографии у большого ученого профессора Ю.В. Вульфа. Он учил меня выращивать кристаллы, и вместо цветов на подоконнике у нас стояла целая армия стаканов. В них „доходили“ в своих растворах красивые цветные кристаллы квасцов». Параллельно инструктировала ткачих, писала историю ленинградских фабрик, читала лекции. Трудолюбие было у нее в крови. «Единственное, что я умею, – это работать».

Несколько лет, проведенных в Армении на строительстве Дзорагэс, позволили Мариэтте Шагинян написать роман «Гидроцентраль» (1930–1931). Одна за другой выходили книги очерков – «Невская нитка» (1925), «Фабрика Торнтон» (1925), «Зангезурская медь» (1927), «Советское Закавказье» (1931), «Тайна трех букв» (1934), «Дневник депутата Моссовета» (1936). К. И. Чуковский записал слова, как-то сказанные Мариэттой Шагинян: «Бросила литературу. Учусь. Математика дается трудно. Все же мне 43 года. И не та математика теперь, вся перестроена по марксистскому методу, но зато какая радость жить в студенческой среде. Простые, горячие, бескорыстные, милые люди. Не то что наши литераторы, от которых я давно отошла. Надоела литература, она слишком дергает, мучает, и я впервые на 43 году жизни живу радостно, потому что нет на мне этого тяжелого гнета литературы. Написав „Гидроцентраль“ я оглянулась на себя: ну что же я такое? Глуховатая, подслеповатая, некрасивая женщина с очень дурным характером, и вот решила уйти, и мне хорошо. Разделила на 12 частей весь гонорар от 2-го издания „Гидроцентрали“ и буду жить весь год не зарабатывая…» – «В комнате на висячей книжной полке тесно вдвинуты книги Гете и других немцев. На столе портреты Ленина и Сталина. Диванчик, на котором мы сидели, утлый. Сядешь на один конец, другой поднимается кверху. „Я теперь больше волнуюсь, как бы не попасть на черную доску, мне это ужаснее всех рецензий. Третьего дня я попала, так как запоздала на первую лекцию. Ну уж и досталось от меня моим домашним“.

О добросовестности и точности Шагинян ходили легенды.

В 1935 году в Ленинграде состоялся XV Международный конгресс физиологов.

Всего только один человек нашел в очерке, написанном Мариэттой Шагинян, ошибку. Но это «был великий советский ученый И. П. Павлов. Ошибка моя отнюдь не относилась к научной области, там все было в порядке. Ошибка моя была художественной. Приехав в Ленинград, я съездила по заданию „Правды“ в лабораторию Павлова „Колтуши“ и дала большой подвальный очерк о „Колтушах“. Его похвалили соратники Павлова, понесли Ивану Петровичу, показывают, говорят: „Видите, вы ругаете репортеров, а Шагинян приехала, хорошо написала“. И. П. Павлов прочитал очерк и сказал: „Набрехала!“ Профессора удивились: „Вы несправедливы, ведь здесь все правильно!“ – „Набрехала“. – „Но позвольте, что же она набрехала?“ И Павлов показал пальцем на самое начало статьи, где описывается дорога в Колтуши и цветы по обочинам дороги». Цветов на обочинах, оказывается, не было».

В 1944 году Шагинян защитила докторскую диссертацию «Творчество Т. Г. Шевченко». Она избрана членом-корреспондентом Академии наук Армянской ССР. Очерковая книга «Путешествие по Советской Армении» принесла ей в 1950 году Сталинскую премию. Я хорошо помню этот отлично изданный толстый том, несколько раз перечитанный мною в детстве. По какой-то причине он стоял у меня на полке рядом с книгами Ливингстона, Грум-Гржимайло и Обручева.

Много переводила.

Интерес к языкам был у Шагинян непреходящим.

Убежденная гетеанка, она часто повторяла слова великого немецкого поэта: «Кто не знаком с чужими языками, ничего не знает о своем собственном». На старости лет начала изучать санскрит. Четкий распорядок дня, ведение дневников, ежедневная ходьба пешком, аккуратность в делах. «И обязательное соблюдение гётевского правила, – писал хорошо знавший писательницу К. Серебряков, – останавливать работу в самый кульминационный момент и именно тогда, когда пишется, чтобы не исчерпать творческого подъема, чтобы завтра легче было продолжать и продолжение сохранило бы тягу творчества, или, как она говорила, чтобы сохранить остаточное возбуждение от вчерашнего труда…»

Удостоена Ленинской премии, звания Героя Социалистического труда. Когда в шестидесятых Н. С. Хрущев яростно разносил деятелей нашей литературы и искусства, старенькая, многое повидавшая коммунистка попросту выключала свой слуховой аппарат. Еще раз круто менять литературную и общественную жизнь, как она это сделала в юности, Шагинян не собиралась.

О характере писательницы можно судить по воспоминаниям журналиста Бориса Галанова. «Однажды поздним вечером, возвратившись в редакцию („Литературной газеты“, – Г. П. ) с обсуждения нового спектакля, я застал странную сцену. В вестибюле у лифта бушевала Мариэтта Сергеевна Шагинян. Возле нее метался Зиновий Паперный, мой товарищ по ИФЛИ, а в ту пору сотрудник отдела критики. Дверь лифта была открыта, но Шагинян наотрез отказывалась войти в кабину. В номер была заверстана большая статья Шагинян, приуроченная к юбилейной дате Чернышевского. Однако из соображений места или каких-то других соображений в статье предстояло сократить строчек пятьдесят. И это у Шагинян, которая запрещала вычеркивать у себя хотя бы одно словечко! Пятьдесят строчек! Паперный потом часто вспоминал, как явился к ней домой с этой просьбой. Разумеется, выбор Паперного как посланца не был случайностью. Все-таки Шагинян не спустила его с лестницы сразу. Она благоволила Паперному и даже позволила себя уговорить поехать в редакцию. Но дорогой, наверное, передумала и, войдя в вестибюль, объявила, что дальше не сделает ни шагу. Пускай оригинал рукописи принесут сюда. Она ее забирает. Я пришел в ту минуту, когда Шагинян, грозя кулачком Паперному, запальчиво говорила, обращаясь к старушке лифтерше и сонному гардеробщику: «Вы слышите, что мне предлагает этот негодный человек? Сократить статью. Сколько? Целых пятьдесят строк! Идите и скажите вашему редактору (Шагинян особенно напирала на слово „вашему“), что я прекращаю всякое обсуждение».

Паперный вознесся в лифте на четвертый этаж и через несколько минут возвратился назад в обществе Тамары Казимировны Трифоновой, заведующей отделом литературы. «Мариэтта Сергеевна, – сказала Трифонова, стараясь придать сиплому своему басу, которым бог наградил ее от природы, почти мурлыкающее выражение, – Константин Михайлович (Симонов, – Г. П. ) хотел бы сам поговорить с вами. Он очень просит, – тут Трифонова прижала руку к сердцу, – подняться к нему наверх». – «Если товарищ Симонов хочет со мной поговорить, – отрезала Шагинян, – он может спуститься вниз. Я женщина!»

Ответ Симонова на новый ультиматум был выдержан в безукоризненном дипломатическом стиле: «Константин Михайлович передал, что как мужчина он готов спуститься вниз, но как редактор „Литературной газеты“ еще раз настоятельно просит уважаемого автора подняться к нему». – «Вот! – патетически воскликнула Шагинян. – В этом пиратском гнезде мне делать нечего! Ноги моей здесь больше не будет!» – И, маленькая, сердитая, стремглав бросилась к выходу… Наутро, поостыв, Шагинян раскрыла газету и, естественно, не найдя там свою статью, позвонила Паперному. «Ну, вы хороши, – сказала она укоризненно, – называете себя опытными газетчиками, а все вместе не смогли убедить одну упрямую пожилую женщину».