Астафьев виктор петрович затеси. Астафьев виктор петрович


Виктор Петрович Астафьев

Тетрадь 1

ПАДЕНИЕ ЛИСТА

Поход по метам

(вместо предисловия)

Затесь - сама по себе вещь древняя и всем ведомая - это стёс, сделанный на дереве топором или другим каким острым предметом. Делали его первопроходцы и таежники для того, чтобы белеющая на стволе дерева мета была видна издалека, и ходили по тайге от меты к мете, часто здесь получалась тропа, затем и дорога, и где-то в конце ее возникало зимовье, заимка, затем село и город.

В разных концах России название мет варьируется: «зарубы», «затесины», «затески», «затесы», по-сибирски - «затеси». В обжитых и еще не тронутых наших лесах метами подобного рода пользуются и теперь лесоустроители, охотники, геологи и просто шатучие люди, искатели приключений, угрюмые браконьеры и резвящиеся дикие туристы.

Название таежных мет врубилось в мою память так прочно и так надолго, что по сию пору, когда вспомню поход «по метам», у меня сердце начинает работать с перебоями, биться судорожно, где-то в самой ссохшейся дыре горла, губами, распухшими от укусов, хватаю воздух, но рот забит отрубями комарья и мокреца; слипшаяся в комок сухая каша не дает продохнуть, сплюнуть. Охватывает тупая, могильная покорность судьбе, и нет сил сопротивляться этой разящей наповал даже могучее зверье, ничтожной с виду и страшной силе.

Мы артельно рыбачили в пятидесяти верстах от Игарки, неподалеку от станка Карасино, ныне уже исчезнувшего с берегов Енисея. В середине лета на Енисее стала плохо ловиться рыба, и мой непоседливый, вольнодумный папа сговорил напарника своего черпануть рыбы на диких озерах и таким образом выполнить, а может, и перевыполнить план.

На приенисейских озерах рыбы было много, да, как известно, телушка стоит полушку, но перевоз-то дороговат! Папа казался себе находчивым, догадливым, вот-де все рыбаки кругом - вахлаки, не смикитили насчет озерного фарта, а я раз - и сообразил!

И озеро-то нашлось недалеко от берега, километрах в пяти, глубокое, островное и мысовое озеро, с кедровым густолесьем по одному берегу и тундряное, беломошное, ягодное - по другому.

В солнцезарный легкий день озеро чудилось таким приветливым, таким дружески распахнутым, будто век ждало оно нас, невиданных и дорогих гостей, и наконец дождалось, одарило такими сигами в пробную старенькую сеть, что азарт добытчика затмил у всей артели разум.

Построили мы плот, разбили табор в виде хиленького шалашика, крытого лапником кедрача, тонким слоем осоки, соорудили нехитрый очаг на рогульках, да и подались па берег - готовиться к озерному лову.

Кто-то или что-то подзадержало нас на берегу Енисея. Нa заветное озеро собралась наша артель из четырех человек - двое взрослых и двое парнишек - лишь в конце июля.

К середине лета вечная мерзлота «отдала», напрел гнус, загустел воздух от мощной сырости и лесной гнили, пять километров, меренных на глазок, показались нам гораздо длиннее, чем в предыдущий поход.

Плотик на озере подмок, осел, его долго подновляли - наращивали сухой слой из жердей, поспешно и худо отесанных - все из-за того же гнуса, который взял нас в плотное грозовое облако. Долго мужики выметывали сети - нитки цеплялись за сучки и заусеницы, сделанные топорами на жердях и бревнах, вернулись к табору раздраженные, выплеснули с досадой чай, нами сваренный, потому что чай уже был не чаем, а супом - столько в него навалилось комара.

Но мы еще не знали, что ждет нас в ночь, в светлую, «белую», как ее поэтично и нежно называют стихотворцы, чаще всего городские, созерцающие природу из окна.

В поздний час взнялось откуда-то столько гнуса, что и сама ночь, и озеро, и далекое, незакатное солнце, и свет белый, и всё-всё на этом свете сделалось мутно-серого свойства, будто вымыли грязную посуду со стола, выплеснули ополоски, а они отчего-то не вылились на землю, растеклись по тайге и небу блевотной, застойной духотой.

Несмолкаемо, монотонно шумело вокруг густое месиво комара, и часто прошивали его, этот мерный, тихий, но оглушающий шум, звонкими, кровяными нитями опившиеся комары, будто отпускали тетиву лука, и чем далее в ночь, тем чаще звоны тетивы пронзали уши - так у контуженых непрерывно и нудно шумит в голове, но вот непогода, нервное расстройство - и шум в голове начинают перебивать острые звоны. Сперва редко, как бы из высокой травы, дает трель обыгавший, резвости набирающий кузнечишко. А потом - гуще, гуще, и вот уж вся голова сотрясается звоном. От стрекота кузнечиков у здорового человека на душе делается миротворно, в сон его тянет, а контуженого начинает охватывать возбуждение, томит непокой, тошнота подкатывает…

Сети простояли всего час или два - более выдержать мы не смогли. Выбирали из сетей только сигов, всякую другую рыбу - щук, окуней, сорогу, налимов - вместе с сетями комом кинули на берегу, надеясь, как потом оказалось, напрасно, еще раз побывать на уловистом озере.

Схватив топор, чайник, котелок, вздели котомки, бросились в отступление, к реке, на свет, на волю, на воздух.

Уже минут через десять я почувствовал, что котомка с рыбой тяжеловата; от котомки промокла брезентовая куртка и рубаха, потекло по желобку спины, взмокли и ослизли втоки штанов - все взмокло снаружи и засохло внутри. Всех нас сотрясал кашель - это гнус, забравшийся под накомарники, забивал носы и судорожно открытые рты.

Идти без тропы, по колено в чавкающем мху, где дырки прежних наших следов уже наполнило мутной водой, сверху подернутой пленкой нефти, угля ль, лежащего в недрах мерзлоты, а может, и руды какой, - идти без тропы и с грузом по такому месту - и врагу не всякому пожелаю.

Первую остановку мы сделали примерно через версту, потом метров через пятьсот. Сперва мы еще отыскивали, на что сесть, снимали котомки, вытряхивали из накомарников гнус, но потом, войдя в чуть сухую тайгу из чахлого приозерного чернолесья, просто бежали и, когда кончались силы, падали спиной и котомкой под дерево или тут же, где след, и растерзанно хрипели, отдыхиваясь.

Папа, еще возле озера, повязал мне тряпкой шею по накомарнику, чтоб под него не залезал гнус, и притянутый плотно к шее, продырявленный от костров и носки ситец накомарника прокусывать оказалось способней. Комары разъели мне шею в сырое мясо, разделали ее в фарш. Ситечко накомарника, сотканное из конского волоса, пришито было «на лицо» домодельными нитками - стежки крупные, время и носка проделали вокруг намордника ячейки, вроде бы едва и заметные, но в них один за другим лезли комары, как наглые и юркие ребятишки в чужой огород. Я давил опившихся комаров ладонью, хлопая себя по наморднику, и потому весь накомарник был наляпан спекшейся кровью. Но скоро я перестал давить комаров, лишь изредка в ярости стукал себя самого кулаком в лицо так, что искры и слезы сыпались из глаз, и комары сыпались переспелой красной брусникой за воротник брезентовой куртки, их там давило, растирало, коротник отвердел от пота, крови, прилипал к обожженной шее.

«Скорей! Скорей!» - торопили наши старшие артельщики - папы, отмахиваясь от комарья, угорело дыша, подгоняя двоих парнишек, которым было чуть больше двенадцати лет, и все дальше, дальше отрывались, уходили от нас.

Одышка, доставшаяся мне от рождения, совсем меня доконала. Напарник мой все чаще и чаще останавливался и с досадою поджидал меня, но когда я махнул ему рукой, ибо говорить уже не мог, он обрадованно и охотно устремился вслед за мужиками.

Я остался один.

Уже не сопротивляясь комару, безразличный ко всему на свете, не слышащий боли, а лишь ожог от головы до колен (ноги комары не могли кусать: в сапоги, за голяшки, была натолкана трава), упал на сочащуюся рыбьими возгрями котомку и отлежался. С трудом встал, пошел. Один. Вот тогда-то и понял я, что, не будь затесей при слепящем меня гнусе, тут же потерял бы я след, а гнус ослабшего телом и духом зверя, человека ли добивает моментом. Но затеси, беленькие, продолговатые, искрящиеся медовыми капельками на темных стволах кедров, елей и пихт - сосна до тех мест не доходит, - вели и вели меня вперед, и что-то дружеское, живое было мне в светлячком мерцающем впереди меня пятнышке. Мета-пятнышко манило, притягивало, звало меня, как теплый огонек в зимней пустынной ночи зовет одинокого усталого путника к спасению и отдыху в теплом жилище.

Виктор Петрович Астафьев

Тетрадь 1

ПАДЕНИЕ ЛИСТА

Поход по метам

(вместо предисловия)

Затесь - сама по себе вещь древняя и всем ведомая - это стёс, сделанный на дереве топором или другим каким острым предметом. Делали его первопроходцы и таежники для того, чтобы белеющая на стволе дерева мета была видна издалека, и ходили по тайге от меты к мете, часто здесь получалась тропа, затем и дорога, и где-то в конце ее возникало зимовье, заимка, затем село и город.

В разных концах России название мет варьируется: «зарубы», «затесины», «затески», «затесы», по-сибирски - «затеси». В обжитых и еще не тронутых наших лесах метами подобного рода пользуются и теперь лесоустроители, охотники, геологи и просто шатучие люди, искатели приключений, угрюмые браконьеры и резвящиеся дикие туристы.

Название таежных мет врубилось в мою память так прочно и так надолго, что по сию пору, когда вспомню поход «по метам», у меня сердце начинает работать с перебоями, биться судорожно, где-то в самой ссохшейся дыре горла, губами, распухшими от укусов, хватаю воздух, но рот забит отрубями комарья и мокреца; слипшаяся в комок сухая каша не дает продохнуть, сплюнуть. Охватывает тупая, могильная покорность судьбе, и нет сил сопротивляться этой разящей наповал даже могучее зверье, ничтожной с виду и страшной силе.

Мы артельно рыбачили в пятидесяти верстах от Игарки, неподалеку от станка Карасино, ныне уже исчезнувшего с берегов Енисея. В середине лета на Енисее стала плохо ловиться рыба, и мой непоседливый, вольнодумный папа сговорил напарника своего черпануть рыбы на диких озерах и таким образом выполнить, а может, и перевыполнить план.

На приенисейских озерах рыбы было много, да, как известно, телушка стоит полушку, но перевоз-то дороговат! Папа казался себе находчивым, догадливым, вот-де все рыбаки кругом - вахлаки, не смикитили насчет озерного фарта, а я раз - и сообразил!

И озеро-то нашлось недалеко от берега, километрах в пяти, глубокое, островное и мысовое озеро, с кедровым густолесьем по одному берегу и тундряное, беломошное, ягодное - по другому.

В солнцезарный легкий день озеро чудилось таким приветливым, таким дружески распахнутым, будто век ждало оно нас, невиданных и дорогих гостей, и наконец дождалось, одарило такими сигами в пробную старенькую сеть, что азарт добытчика затмил у всей артели разум.

Построили мы плот, разбили табор в виде хиленького шалашика, крытого лапником кедрача, тонким слоем осоки, соорудили нехитрый очаг на рогульках, да и подались па берег - готовиться к озерному лову.

Кто-то или что-то подзадержало нас на берегу Енисея. Нa заветное озеро собралась наша артель из четырех человек - двое взрослых и двое парнишек - лишь в конце июля.

К середине лета вечная мерзлота «отдала», напрел гнус, загустел воздух от мощной сырости и лесной гнили, пять километров, меренных на глазок, показались нам гораздо длиннее, чем в предыдущий поход.

Плотик на озере подмок, осел, его долго подновляли - наращивали сухой слой из жердей, поспешно и худо отесанных - все из-за того же гнуса, который взял нас в плотное грозовое облако. Долго мужики выметывали сети - нитки цеплялись за сучки и заусеницы, сделанные топорами на жердях и бревнах, вернулись к табору раздраженные, выплеснули с досадой чай, нами сваренный, потому что чай уже был не чаем, а супом - столько в него навалилось комара.

Но мы еще не знали, что ждет нас в ночь, в светлую, «белую», как ее поэтично и нежно называют стихотворцы, чаще всего городские, созерцающие природу из окна.

В поздний час взнялось откуда-то столько гнуса, что и сама ночь, и озеро, и далекое, незакатное солнце, и свет белый, и всё-всё на этом свете сделалось мутно-серого свойства, будто вымыли грязную посуду со стола, выплеснули ополоски, а они отчего-то не вылились на землю, растеклись по тайге и небу блевотной, застойной духотой.

Несмолкаемо, монотонно шумело вокруг густое месиво комара, и часто прошивали его, этот мерный, тихий, но оглушающий шум, звонкими, кровяными нитями опившиеся комары, будто отпускали тетиву лука, и чем далее в ночь, тем чаще звоны тетивы пронзали уши - так у контуженых непрерывно и нудно шумит в голове, но вот непогода, нервное расстройство - и шум в голове начинают перебивать острые звоны. Сперва редко, как бы из высокой травы, дает трель обыгавший, резвости набирающий кузнечишко. А потом - гуще, гуще, и вот уж вся голова сотрясается звоном. От стрекота кузнечиков у здорового человека на душе делается миротворно, в сон его тянет, а контуженого начинает охватывать возбуждение, томит непокой, тошнота подкатывает…

Сети простояли всего час или два - более выдержать мы не смогли. Выбирали из сетей только сигов, всякую другую рыбу - щук, окуней, сорогу, налимов - вместе с сетями комом кинули на берегу, надеясь, как потом оказалось, напрасно, еще раз побывать на уловистом озере.

Схватив топор, чайник, котелок, вздели котомки, бросились в отступление, к реке, на свет, на волю, на воздух.

Уже минут через десять я почувствовал, что котомка с рыбой тяжеловата; от котомки промокла брезентовая куртка и рубаха, потекло по желобку спины, взмокли и ослизли втоки штанов - все взмокло снаружи и засохло внутри. Всех нас сотрясал кашель - это гнус, забравшийся под накомарники, забивал носы и судорожно открытые рты.

Идти без тропы, по колено в чавкающем мху, где дырки прежних наших следов уже наполнило мутной водой, сверху подернутой пленкой нефти, угля ль, лежащего в недрах мерзлоты, а может, и руды какой, - идти без тропы и с грузом по такому месту - и врагу не всякому пожелаю.

Первую остановку мы сделали примерно через версту, потом метров через пятьсот. Сперва мы еще отыскивали, на что сесть, снимали котомки, вытряхивали из накомарников гнус, но потом, войдя в чуть сухую тайгу из чахлого приозерного чернолесья, просто бежали и, когда кончались силы, падали спиной и котомкой под дерево или тут же, где след, и растерзанно хрипели, отдыхиваясь.

Папа, еще возле озера, повязал мне тряпкой шею по накомарнику, чтоб под него не залезал гнус, и притянутый плотно к шее, продырявленный от костров и носки ситец накомарника прокусывать оказалось способней. Комары разъели мне шею в сырое мясо, разделали ее в фарш. Ситечко накомарника, сотканное из конского волоса, пришито было «на лицо» домодельными нитками - стежки крупные, время и носка проделали вокруг намордника ячейки, вроде бы едва и заметные, но в них один за другим лезли комары, как наглые и юркие ребятишки в чужой огород. Я давил опившихся комаров ладонью, хлопая себя по наморднику, и потому весь накомарник был наляпан спекшейся кровью. Но скоро я перестал давить комаров, лишь изредка в ярости стукал себя самого кулаком в лицо так, что искры и слезы сыпались из глаз, и комары сыпались переспелой красной брусникой за воротник брезентовой куртки, их там давило, растирало, коротник отвердел от пота, крови, прилипал к обожженной шее.

«Скорей! Скорей!» - торопили наши старшие артельщики - папы, отмахиваясь от комарья, угорело дыша, подгоняя двоих парнишек, которым было чуть больше двенадцати лет, и все дальше, дальше отрывались, уходили от нас.

Одышка, доставшаяся мне от рождения, совсем меня доконала. Напарник мой все чаще и чаще останавливался и с досадою поджидал меня, но когда я махнул ему рукой, ибо говорить уже не мог, он обрадованно и охотно устремился вслед за мужиками.

Я остался один.

Уже не сопротивляясь комару, безразличный ко всему на свете, не слышащий боли, а лишь ожог от головы до колен (ноги комары не могли кусать: в сапоги, за голяшки, была натолкана трава), упал на сочащуюся рыбьими возгрями котомку и отлежался. С трудом встал, пошел. Один. Вот тогда-то и понял я, что, не будь затесей при слепящем меня гнусе, тут же потерял бы я след, а гнус ослабшего телом и духом зверя, человека ли добивает моментом. Но затеси, беленькие, продолговатые, искрящиеся медовыми капельками на темных стволах кедров, елей и пихт - сосна до тех мест не доходит, - вели и вели меня вперед, и что-то дружеское, живое было мне в светлячком мерцающем впереди меня пятнышке. Мета-пятнышко манило, притягивало, звало меня, как теплый огонек в зимней пустынной ночи зовет одинокого усталого путника к спасению и отдыху в теплом жилище.

Затесь - сама по себе вещь древняя и всем ведомая - это стёс, сделанный на дереве топором или другим каким острым предметом. Делали его первопроходцы и таежники для того, чтобы белеющая на стволе дерева мета была видна издалека, и ходили по тайге от меты к мете, часто здесь получалась тропа, затем и дорога, и где-то в конце ее возникало зимовье, заимка, затем село и город.

В разных концах России название мет варьируется: «зарубы», «затесины», «затески», «затесы», по-сибирски - «затеси». В обжитых и еще не тронутых наших лесах метами подобного рода пользуются и теперь лесоустроители, охотники, геологи и просто шатучие люди, искатели приключений, угрюмые браконьеры и резвящиеся дикие туристы.

Название таежных мет врубилось в мою память так прочно и так надолго, что по сию пору, когда вспомню поход «по метам», у меня сердце начинает работать с перебоями, биться судорожно, где-то в самой ссохшейся дыре горла, губами, распухшими от укусов, хватаю воздух, но рот забит отрубями комарья и мокреца; слипшаяся в комок сухая каша не дает продохнуть, сплюнуть. Охватывает тупая, могильная покорность судьбе, и нет сил сопротивляться этой разящей наповал даже могучее зверье, ничтожной с виду и страшной силе.

Мы артельно рыбачили в пятидесяти верстах от Игарки, неподалеку от станка Карасино, ныне уже исчезнувшего с берегов Енисея. В середине лета на Енисее стала плохо ловиться рыба, и мой непоседливый, вольнодумный папа сговорил напарника своего черпануть рыбы на диких озерах и таким образом выполнить, а может, и перевыполнить план.

На приенисейских озерах рыбы было много, да, как известно, телушка стоит полушку, но перевоз-то дороговат! Папа казался себе находчивым, догадливым, вот-де все рыбаки кругом - вахлаки, не смикитили насчет озерного фарта, а я раз - и сообразил!

И озеро-то нашлось недалеко от берега, километрах в пяти, глубокое, островное и мысовое озеро, с кедровым густолесьем по одному берегу и тундряное, беломошное, ягодное - по другому.

В солнцезарный легкий день озеро чудилось таким приветливым, таким дружески распахнутым, будто век ждало оно нас, невиданных и дорогих гостей, и наконец дождалось, одарило такими сигами в пробную старенькую сеть, что азарт добытчика затмил у всей артели разум.

Построили мы плот, разбили табор в виде хиленького шалашика, крытого лапником кедрача, тонким слоем осоки, соорудили нехитрый очаг на рогульках, да и подались па берег - готовиться к озерному лову.

Кто-то или что-то подзадержало нас на берегу Енисея. Нa заветное озеро собралась наша артель из четырех человек - двое взрослых и двое парнишек - лишь в конце июля.

К середине лета вечная мерзлота «отдала», напрел гнус, загустел воздух от мощной сырости и лесной гнили, пять километров, меренных на глазок, показались нам гораздо длиннее, чем в предыдущий поход.

Плотик на озере подмок, осел, его долго подновляли - наращивали сухой слой из жердей, поспешно и худо отесанных - все из-за того же гнуса, который взял нас в плотное грозовое облако. Долго мужики выметывали сети - нитки цеплялись за сучки и заусеницы, сделанные топорами на жердях и бревнах, вернулись к табору раздраженные, выплеснули с досадой чай, нами сваренный, потому что чай уже был не чаем, а супом - столько в него навалилось комара.

Но мы еще не знали, что ждет нас в ночь, в светлую, «белую», как ее поэтично и нежно называют стихотворцы, чаще всего городские, созерцающие природу из окна.

В поздний час взнялось откуда-то столько гнуса, что и сама ночь, и озеро, и далекое, незакатное солнце, и свет белый, и всё-всё на этом свете сделалось мутно-серого свойства, будто вымыли грязную посуду со стола, выплеснули ополоски, а они отчего-то не вылились на землю, растеклись по тайге и небу блевотной, застойной духотой.

Несмолкаемо, монотонно шумело вокруг густое месиво комара, и часто прошивали его, этот мерный, тихий, но оглушающий шум, звонкими, кровяными нитями опившиеся комары, будто отпускали тетиву лука, и чем далее в ночь, тем чаще звоны тетивы пронзали уши - так у контуженых непрерывно и нудно шумит в голове, но вот непогода, нервное расстройство - и шум в голове начинают перебивать острые звоны. Сперва редко, как бы из высокой травы, дает трель обыгавший, резвости набирающий кузнечишко. А потом - гуще, гуще, и вот уж вся голова сотрясается звоном. От стрекота кузнечиков у здорового человека на душе делается миротворно, в сон его тянет, а контуженого начинает охватывать возбуждение, томит непокой, тошнота подкатывает…

Сети простояли всего час или два - более выдержать мы не смогли. Выбирали из сетей только сигов, всякую другую рыбу - щук, окуней, сорогу, налимов - вместе с сетями комом кинули на берегу, надеясь, как потом оказалось, напрасно, еще раз побывать на уловистом озере.

Схватив топор, чайник, котелок, вздели котомки, бросились в отступление, к реке, на свет, на волю, на воздух.

Уже минут через десять я почувствовал, что котомка с рыбой тяжеловата; от котомки промокла брезентовая куртка и рубаха, потекло по желобку спины, взмокли и ослизли втоки штанов - все взмокло снаружи и засохло внутри. Всех нас сотрясал кашель - это гнус, забравшийся под накомарники, забивал носы и судорожно открытые рты.

Идти без тропы, по колено в чавкающем мху, где дырки прежних наших следов уже наполнило мутной водой, сверху подернутой пленкой нефти, угля ль, лежащего в недрах мерзлоты, а может, и руды какой, - идти без тропы и с грузом по такому месту - и врагу не всякому пожелаю.

Первую остановку мы сделали примерно через версту, потом метров через пятьсот. Сперва мы еще отыскивали, на что сесть, снимали котомки, вытряхивали из накомарников гнус, но потом, войдя в чуть сухую тайгу из чахлого приозерного чернолесья, просто бежали и, когда кончались силы, падали спиной и котомкой под дерево или тут же, где след, и растерзанно хрипели, отдыхиваясь.

Папа, еще возле озера, повязал мне тряпкой шею по накомарнику, чтоб под него не залезал гнус, и притянутый плотно к шее, продырявленный от костров и носки ситец накомарника прокусывать оказалось способней. Комары разъели мне шею в сырое мясо, разделали ее в фарш. Ситечко накомарника, сотканное из конского волоса, пришито было «на лицо» домодельными нитками - стежки крупные, время и носка проделали вокруг намордника ячейки, вроде бы едва и заметные, но в них один за другим лезли комары, как наглые и юркие ребятишки в чужой огород. Я давил опившихся комаров ладонью, хлопая себя по наморднику, и потому весь накомарник был наляпан спекшейся кровью. Но скоро я перестал давить комаров, лишь изредка в ярости стукал себя самого кулаком в лицо так, что искры и слезы сыпались из глаз, и комары сыпались переспелой красной брусникой за воротник брезентовой куртки, их там давило, растирало, коротник отвердел от пота, крови, прилипал к обожженной шее.

«Скорей! Скорей!» - торопили наши старшие артельщики - папы, отмахиваясь от комарья, угорело дыша, подгоняя двоих парнишек, которым было чуть больше двенадцати лет, и все дальше, дальше отрывались, уходили от нас.

Одышка, доставшаяся мне от рождения, совсем меня доконала. Напарник мой все чаще и чаще останавливался и с досадою поджидал меня, но когда я махнул ему рукой, ибо говорить уже не мог, он обрадованно и охотно устремился вслед за мужиками.

Я остался один.

Уже не сопротивляясь комару, безразличный ко всему на свете, не слышащий боли, а лишь ожог от головы до колен (ноги комары не могли кусать: в сапоги, за голяшки, была натолкана трава), упал на сочащуюся рыбьими возгрями котомку и отлежался. С трудом встал, пошел. Один. Вот тогда-то и понял я, что, не будь затесей при слепящем меня гнусе, тут же потерял бы я след, а гнус ослабшего телом и духом зверя, человека ли добивает моментом. Но затеси, беленькие, продолговатые, искрящиеся медовыми капельками на темных стволах кедров, елей и пихт - сосна до тех мест не доходит, - вели и вели меня вперед, и что-то дружеское, живое было мне в светлячком мерцающем впереди меня пятнышке. Мета-пятнышко манило, притягивало, звало меня, как теплый огонек в зимней пустынной ночи зовет одинокого усталого путника к спасению и отдыху в теплом жилище.

Филология

Затеси В.П.Астафьева

Исследование

учителя Лазаревой В.А,

заслуженного учителя РФ

    Затеси В.П. Астафьева (к постижению книги «Затеси»)…………………..3

    «Биение сердца»………………………………………………………………………………4

    «Худого слова и растение боится»……………………………………………..……4

    «Мелодия»………………………………………………………………………………….…….5

    «Предел»…………………………………………………………………………………………..6

    « Лунный блик»………………………………………………………………………………...6

    «Падение листа» ……………………………………………………………………………..7

    «Долбят гору»……………………………………………………………………………….…..8

    «Паруня»……………………………………………………………………………………………8

    «Роковые часы «Победа»…………………………………………………………………9

Затеси В.П.Астафьева

(к постижению книги « Затеси»)

Что побудило меня обратиться к данной теме? Причин много. Мне кажется, что В.П.Астафьев занимает в литературе особое место. Его книги подкупают искренностью, жизненностью событий, какой-то философской глубиной в сочетании с удивительной простотой.

Поближе узнать В.Астафьева, прочитать его сокровенные мысли помогла книга «Затеси», представляющая писательскую исповедь. «Затеси»-это слияние личного и общественного. Хотя книга занимает особое место в творчестве В.Астафьева (ведь это своего рода дневник писателя), она неразрывно связана с тем, что было написано писателем ранее. Лирические размышления, пронизывающие его ранние произведения, в новой книге становятся самостоятельными размышлениями, а все его книги - это как бы панорама жизни.

И все же «Затеси» в творчестве В.Астафьева занимают уникальное место. Я пыталась понять: почему так необычно названа книга, каков жанр «Затесей», что ей хотел сказать В.П.Астафьев?

Писатель не раз подчеркивал своеобразие заглавия цикла «Затеси» (хотя первоначальное заглавие «Дыхание родной земли»), отражающего личный, индивидуальный опыт автора:

Затесь сама по себе вещь древняя. Это стёс, сделанный на дереве топором или другим острым предметом. Делали его первопроходцы и таёжники для того, чтобы белеющая на стволе дерева мета была видна издалека, и ходили по тайге от меты к мете. Часто так получалась тропа, затем дорога, и где-то в конце её возникало зимовье, заимка, затем село и город.

Значит, «затеси» - это зарубки, но, думаю, у В. Астафьева это слово, вынесенное в заглавие, имеет более глубокий смысл: рассказ о времени, о жизни, о себе, желание достучаться до нас, оставить своеобразное завещание потомкам, поэтому в каждой “Затеси” ощущается живое присутствие автора

Каков же жанр «Затесей»? Его однозначно определить трудно. Возможно, это стихотворения в прозе, ведь есть же подобное у И. С. Тургенева. Этот жанр предполагает соединение лирического и эпического, большое количество диалогов, что и роднит произведения И. Тургенева и В. Астафьева, но первый писал их в конце жизни, дав подзаголовок “ Senilia ”, а В. Астафьев в течение сорока лет, что не могло не сказаться на общем тоне повествования, это словно дневниковые записи (если бы он вел дневник).

Но «Затеси» не только стихотворения в прозе, это и лирические миниатюры, короткие рассказы – воспоминания, философские раздумья о природе, любви, бытовые зарисовки, а иногда жанр и вовсе определить нельзя. Первому изданию «Затесей» В. Астафьев дал подзаголовок «Короткие рассказы», но затем он продолжил работу над циклом, и публикация «Затесей» 2002 года заканчивалась большим «Словом» о поэте Н. Рубцове. Следовательно, определение «короткие рассказы» неточно.

Почему В. Астафьев избрал подобную форму изложения материала? В одном из своих интервью писатель говорил, что его «Затеси» - исповедь, а она предполагает иное преподнесение материала, что он искал новые пути к читателю. Не случайно книге предпослан эпиграф: «Все превращается в землю, а воспоминания - в золото».

Остановлюсь на тех произведениях, которые мне кажутся наиболее значительными: «Биение сердца», «Худого слова и растение боится», «Мелодия», «Предел», «Лунный блик», «Долбят гору», «Паруня», «Роковые часы «Победа»».

Книга «Затеси» открывается миниатюрой «Биение сердца», в основе которой рассказ писателя о том, как он проходил медицинское обследование и услышал биение собственного сердца: «Этакое сырое хлюпанье, с пришлёпываниями, хрюканьем и чмоком»

Какой отвратительный звук у работающего сердца, - решил Астафьев.

Нет, он прекрасен у работающего без перебоев сердца, - возразил доктор.

Казалось бы, данный эпизод – констатация факта, но из этого частного случая писатель делает вывод: оказывается, «переставши слышать свой труд», любить его прекрасные звуки, мы теряем себя. Как емко, просто и в то же время запоминающе сказал Астафьев о самом важном – роли труда в жизни человека.

В следующей миниатюре «Худого слова и растение боится» история дикой рябинки, растущей у дороги. О деревце автор рассказывает так, словно это живой человек. Вначале мы видим пыльное, помятое деревце-дичок, но вот рябинку пригрел человек, и дичок «давай расти», «выталкивая» рядом детишек, да и такая рябинка сделалась «нарядная, уверенная в себе» - глаз не оторвать, а ягодами стали лакомиться «хохлатые нарядные работяги – свиристели».

Так и в жизни, хочет сказать Астафьев: вовремя приголубь, помоги, отогрей слабого, глядишь, и человек расцветет.

В данной миниатюре звучит и другая «затесь», к ней Астафьев подводит постепенно. «Есть душа у растений», - считает писатель. У рябинки она благодарная и тихая, поэтому около неё выросли медуница и календула. Но однажды тетка – покойница, половшая огород, по – черному побранила цветы, да и писатель «облаял» их. На следующий год растения, обидевшись, исчезли.

Тогда встал я на колени и попросил прощения – трава вновь появилась.

Отсюда очередная «затесь»: «гляди вокруг себя, думай, прежде чем худое слово уронить».

Есть в книге Астафьева и совсем короткие зарисовки, но необыкновенно большие по заложенным в них мыслям.

«Мелодия»

Пестрый лист. Красный шиповник. Искры облетевшей калины в серых кустах. Желтая хвойная опадь с лиственниц. Черная обнаженная земля под горою. Зачем так скоро?

Всего шесть небольших предложений, а какая мелодия «очей очарованье», сколько красок (красный, серый, желтый, искристый цвета) – и вдруг тревожный черный. Рядом с праздником – легкая грусть: все уходит, уходит.

Кончается миниатюра ёмкими словами: «Зачем так скоро?»

Скоро зима? Скоро опадет лист? Или же за этим стоит еще что-то не природное, а вневременное? Действительно, природа, подобно человеку, растет и умирает, грустит и радуется.

Мне кажется, что предложения этой миниатюры можно было бы расположить как строку в строфе, получилась бы песнь в честь осени, эпическое произведение стало бы лирическим, ибо здесь каждое предложение – целая поющая картина. Завораживает яркость образов, многоцветность, своеобразное восприятие жизни лирическим героем, астафьевский язык.

А вот совсем другая миниатюра: «Предел»

Ночь. Темнота. Давно ветер не звучит за окном. Терпение кончилось. Предел. Надо помогать себе. Высыпаю горький порошок в рот. Половину мимо. Слезы застревают в ростках бороды, смывают перхоть порошка. Провал. Забытьё.

Фразы как будто рубленые.

Как емко и ощутимо передана человеческая боль в таком коротком, состоящем из одного слова предложении: «Предел».

Предел боли? Терпения? Человеческих сил? Каждый понимает по-своему эти тревожные, рвущиеся строчки. Человеку так не по себе, что он не может говорить большими предложениями.

Две очень маленькие зарисовки, два разных состояния души: в первой- ликование, во второй-отчаяние, то есть так, как и бывает в жизни.

В основе почти каждой миниатюры лежит какой- то реальный факт, рассказ о котором составляет сюжетное повествование, но за конкретным- вновь очередная «затесь» «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Такой является миниатюра « Лунный блик»

Ночью впереди теплохода, на голубой воде, росчерком играл лунный блик. Он серебрился, фосфорно зеленел, ширился, извивался змейкой, прыгал головастиком, убегал шустрой ящеркой.

Верилось, с нетерпением ждалось: вот-вот настигнет теплоход живую тень луны, сомнет ее, срежет плугом носа.

Но проходили минуты, а отблеск далекой луны все бежал и бежал перед теплоходом. И было в этой напряженной картине что-то похожее на жизнь, казалось, вот-вот поймаешь, ухватишь смысл ее, разгадаешь и постигнешь загадки бытия.

Олицетворения, метафоры, сравнения в сочетании с образностью, эмоциональностью помогают выразить художественную мысль автора, способствуют углублению смысловой нагрузки фразы.

Таким образом, жизненный эпизод становится иллюстрацией закона бытия, то есть важно не само событие, а то, что оно позволяет понять вечно изменяющуюся жизнь. Вот, кажется, нашел ответ на мучивший вопрос, а через минуту видишь, что нет. И это бесконечно.

В.Астафьева давно заботила мысль о тонких связях человека и природы. Душу природы он чувствует хорошо и в выражении любви к ней поэтичен.

О её красоте В.Астафьев говорит свежими словами: «Все, все в летней благостной паре в цветении. Приречные луга кипят пеною цветочного дудочника, белыми волнами накатывающего к горам».

Понятие жизни в творчестве В.Астафьева неотделимо от природы. Каким бы ликом природа ни оборачивалась к человеку – а она может быть дарящей просветление – она воплощает тайну жизни. У В.Астафьева есть удивительная миниатюра «Ода русскому огороду». Это не рассказ, а песня о лопухах, капусте, редьке. Для деревенского мальчишки огород был не только тем, где можно поесть, но и университетом, академией. Если на такой малой площади человек мог увидеть целый мир, то потом он будет способен понять и Шопена, и Шекспира, и весь мир.

Природа у В.Астафьева живет богатой внутренней жизнью. Она вся в вечном движении, в развитии и изменении. Подобно человеку, она рождается, растёт, умирает, поёт и шепчется, грустит и радуется.

Об этом его рассказы “Свеча над Енисеем”, “Диво- дивное”,”Сойки не стало”. Писатель многие растения знает в лицо растение знает в лицо.

Так, на давно не кошенном лугу он видит 17 растений, и каждое ему близко, знакомо. Диво- дивное!

А вот на голой скале стоит зеленая березка- вся светится. Хочется, чтобы одинокое дерево не сдалось холодному дыханию осени, и он произносит: “Гори и не гасни над Енисеем, над миром, в храме природы негасимым желтым огоньком…”

Природа В.Астафьева не только многоцветна, но и полна запахов, звуков. Так, в рассказе «Падение листа» читаем,что черно-пегая береза, вся «прошитая солнцем», дышит кроной. Лирический герой приложил ладонь к стволу и «услышал горькой струей сквозящую печаль»-так может пахнуть только увядающее дерево.

В этом же тексте есть удивительное философское размышление о человеке и одиноком листе, живущем среди зеленых братьев. Он, лист, выстоявший в жару и непогоду, говорит об утверждении всего доброго, полезного, и уже лирическому герою кажется, что это он живой лист, слетевший с маленькой зеленой планеты, это он выжил, вопреки многим тяжким обстоятельствам, и сломить его нельзя.

В.Астафьев удивителен. Он даже может слышать, как шепчутся с землею колосья, как созревают они, а небо «бредит хлебом и миром» (рассказ «Хлебозары»).

А вот мира-то земле не хватает, ибо человек его постоянно нарушает, считает В.Астафьев.

Об этом миниатюра со страшным названием «Долбят гору».

Подрубили, обнажили Базайскую гору. Огородами ее стиснули. Электропроводами опутали. Дачами спятнали. Карьером изуродовали. Целые районы с готовой землей заброшены, нарастают дурьем. Неужели вам мало места, люди? Неужели ради огородного участка нужно сносить леса, горы, всю святую красоту?

Так ведь незаметно и себя под корень снесем.

Сколько приниженных горьких глаголов: подрубили, обнажили, стиснули, спутали, спятнали – а результат – изуродовали. Вот и Человек с большой буквы!

Видимо, В.Астафьев, когда писал эти строки, думал о затопленной родной деревне на Белом озере, о торчащем из воды каменном храме. Миниатюра звучит предостерегающе. Потерять связь с вечным, подрубить природные корни, разрушить общение с красотой - это трагедия для человека, но он, к сожалению, часто этого не понимает.

Мутнеют реки, леса вырубают, и В.Астафьев прямо обращается к читателю: «Люди! Русские люди! Да что же мы делаем – то!? Исчезла сойка, не кричит с полей перепелка «спать пора», не спрашивает чибис «чьи вы?».

Как предостерегающе звучат слова писателя, напоминая, что отношение человека к природе – показатель духовности общества.

Конечно, в «Затесях» В.Астафьев не мог обойти военную тему. Ведь сам он ушел на фронт добровольцем осенью 1942 года, был шофёром, артразведчиком, связистом.

Он, рядовой окопник, будет писать о войне так, что мы поймем: «Война! Жёстче нету слова».

В очерке «Паруня» В.Астафьев пишет: «Страшная и зловещая арифметика постигла Быковку: в шестнадцать ее домов не вернулись с войны шестнадцать мужиков, и стала деревня бабьей”.

«Бедный зверь», «Старая лошадь», «Роковые часы «Победа»», «Солдат и мать»-это все о войне. Последний рассказ- это что-то не поддающееся человеческому разуму. Единственный сын, «свет в окошке»-пособник немцев, а мать «с до дна выплаканными глазами, в понятии односельчан,-«фашистиха». Что привело к этому? Если бы время вернуть, если бы…(как часто произносим мы условное наклонение…но “бы” – это не реальность).

Лирический герой понял страдания матери:

Ничего, мать, все перемелется. Отойдут наши люди сердцем и простят тех, кто прощения заслуживает. Незлопамятные мы.

Вот в этом гуманизме весь В.Астафьев.

Поэту – фронтовику С.Орлову посвящен очерк «Роковые часы «Победа».

История С.Орлова простая и страшная, как сама война. Он, командир, горел в танке, который фашисты подбили «торжествующе-радостным» огнем.

Госпиталь. Лечение, почти новое после ожогов лицо: сплошь отметины, нос – будто подтаял, голые неприкрытые глаза. Мать при встрече дарит сыну часы «Победа», и тот произносит:

Вот пока эти часы будут ходить, и я буду жить.

Шло время. С.Орлов становится поэтом, пишет стихи «глобального характера, чуть даже не мистические». В одном из них читаем: «Уходила из-под сердца жизнь». Слова оказались роковыми: разбились часы, а вместе с ними остановилось сердце С.Орлова. Очерк завершается словами: «Да будет твоя светла память, поэт, достойным продолжением тебя, посетившего наш мир в его минуты роковые»

Это звучит как Реквием.

Завершаются «Затеси» воспоминаниями о Н.Рубцове. Написанные высоким слогом, они звучат восхищенно, а иногда горько, безутешно.

Итак, мы увидели, что В.Астафьев не стесняет себя жанровыми рамками, он словно ведёт разговор с читателем. В радиусе его наблюдений разные жизненные ситуации, портреты близких людей.

На первый взгляд кажется, что,короткие рассказы”, отличающиеся необыкновенным разнообразием заглавий, не связаны между собой. Действительно, их можно публиковать в отдельности (как часто и делают), но это единая книга, миниатюры которой пронизаны лирическими размышлениями – зарубками.

Иногда кажется, что мысли и наблюдения В.Астафьева не имеют законченного характера, они рождаются как бы на наших глазах, но от этого живого присутствия автора миниатюры выигрывают и приобретают дополнительный смысл, указывая дорогу к вечным ценностям: честности, совести, трудолюбию, бережному отношению к природе.

Я попыталась постигнуть глубину мысли В.Астафьева на примере его «Затесей». Это очень трудно. Но что мне особенно запомнилось: мы часто оказываемся на перепутье, и в этом случае надо помнить астафьевское: «Всякая дорога начинается с затесей».

Литература

1) Астафьев В.П. Собрание сочинений в 4х томах, Т.4, М.1981

2) Астафьев В.П. Затеси. Роман – газета. 2002, №5

3) Ланщиков В.Л. Виктор Астафьев. М.1992

4)Чаллмаев В.А. Исповедальное слово В.Астафьева. Журнал,Литература в школе”, 2005г. , №4

Исследование социально-исторических и нравственных проблем в области гуманитарных дисциплин

Филология

Затеси В.П.Астафьева

(к постижению книги « Затеси»)

Исследование

Учителя Лазаревой В.А,

Заслуженного учителя РФ

Тезисы

Цель исследования : что В.Астафьев хотел сказать книгой «Затеси», место её в системе других книг данного автора, своеобразие «Затесей», их философский смысл.

Данная тема актуальна не только по причине юбилея писателя – фронтовика, но и потому, что его «Затеси» решают проблемы вневременные.

В.Астафьев избрал своего рода дневниковую манеру повествования, что позволило ему вести прямой разговор с читателем.

Своеобразие «Затесей» и в необычности жанра, однозначно который определить нельзя. По тематике «Затеси» закономерно вписываются в другие астафьевские книги.

Каждая его миниатюра – это либо воспоминания о ком – то или о чем -то, раздумья о природе, о взаимосвязи человека с миром природы, философские размышления о жизни, людях.

Одни миниатюры объединены мыслью: «Есть душа у растений». Эту душу природы писатель чувствует хорошо и в выражении любви к ней поэтичен.

Другие миниатюры звучат предостерегающе, когда писатель видит, как уничтожается природа.

Не мог В.Астафьев обойти и военную тему. Он, рядовой окопник, будет писать о войне так, что мы увидим всю её жестокость.

Завершаются «Затеси» воспоминаниями о поэте Н.Рубцове, так рано ушедшем из жизни.

«Затеси» В.Астафьева столь философски глубоки, что постигнуть их непросто. Сам писатель, отличающийся искренностью, бескомпромиссностью, влюблённостью в мир природы, способный к сопереживанию, завещает нам: «Помните… всякая дорога начинается с затесей».

В книгу выдающегося русского писателя В. П. Астафьева вошли лирические миниатюры, названные автором «Затеси», которые он вел на протяжении всей своей жизни. Они составили восемь хронологических тетрадей.

Тетрадь 1

ПАДЕНИЕ ЛИСТА

Поход по метам

(вместо предисловия)

Затесь - сама по себе вещь древняя и всем ведомая - это стёс, сделанный на дереве топором или другим каким острым предметом. Делали его первопроходцы и таежники для того, чтобы белеющая на стволе дерева мета была видна издалека, и ходили по тайге от меты к мете, часто здесь получалась тропа, затем и дорога, и где-то в конце ее возникало зимовье, заимка, затем село и город.

В разных концах России название мет варьируется: «зарубы», «затесины», «затески», «затесы», по-сибирски - «затеси». В обжитых и еще не тронутых наших лесах метами подобного рода пользуются и теперь лесоустроители, охотники, геологи и просто шатучие люди, искатели приключений, угрюмые браконьеры и резвящиеся дикие туристы.

Название таежных мет врубилось в мою память так прочно и так надолго, что по сию пору, когда вспомню поход «по метам», у меня сердце начинает работать с перебоями, биться судорожно, где-то в самой ссохшейся дыре горла, губами, распухшими от укусов, хватаю воздух, но рот забит отрубями комарья и мокреца; слипшаяся в комок сухая каша не дает продохнуть, сплюнуть. Охватывает тупая, могильная покорность судьбе, и нет сил сопротивляться этой разящей наповал даже могучее зверье, ничтожной с виду и страшной силе.

Мы артельно рыбачили в пятидесяти верстах от Игарки, неподалеку от станка Карасино, ныне уже исчезнувшего с берегов Енисея. В середине лета на Енисее стала плохо ловиться рыба, и мой непоседливый, вольнодумный папа сговорил напарника своего черпануть рыбы на диких озерах и таким образом выполнить, а может, и перевыполнить план.

На приенисейских озерах рыбы было много, да, как известно, телушка стоит полушку, но перевоз-то дороговат! Папа казался себе находчивым, догадливым, вот-де все рыбаки кругом - вахлаки, не смикитили насчет озерного фарта, а я раз - и сообразил!

Хлебозары

Неторопливые сумерки опускаются на землю, крадутся по лесам и ложбинам, вытесняя оттуда устоявшееся тепло, парное, с горьковатой прелью. Из ложков густо и ощутимо тянет этим тихим теплом, морит им скот на яру, окошенные кусты с вялым листом, межи у хлебных полей, полого спускающихся к самому Камскому морю, и сами хлеба, двинувшиеся в колос.

За хлебами широкая стояла вода в заплатах проблесков. Над водою густо толкутся и осыпаются в воду поденки и туда-сюда снуют стрижи, деловито-молчаливые в этот кормный вечер. Оводы и комары нудью своей гуще делают вечер и тишину его.

Над хлебами пылит. Пшеница на полях еще и чуть не тронутая желтизной, рожь с уже седоватым налетом и огрузневшим колосом и по-вешнему зеленые овсы, как бы застывшие на всплеске, дружно повернулись к замутневшим от угара ложкам, из которых все плыло и плыло тепло к колосьям, где жидкими еще каплями жило, набиралось силы и зрелости зерно.

Тихо стало. Даже и самые веселые птицы смолкли, а коровы легли поближе к берегу, к прохладе, где меньше донимали их оводы. Лишь одиноко стучала моторка за остроуглым мысом, впахавшимся в черную воду, как в землю; с короткими всплесками опадал подмытый берег, и стрижи, вихляясь, взмывали из рыжих яров, но тут же ровняли полет и мчались над водой, сталистую поверхность которой тревожила рыба. Пена была только у берегов, но и она погасала на песчаных обмысках, и лента ее порвалась уже во многих местах.

Все шло в природе к ведру, и оттого нигде и никто не торопился, вялая размеренность была кругом и добрая трудовая усталость. Деревня с темными домами остановилась на склоне горы с редкими лесинами, отчужденно и строго мигающим сигнальным щитом и двумя скворечнями, четко пропечатавшимися в заре, тоже разомлелой от спелости и полнокровия.

Родные березы

Заболел я однажды, и мне дали путевку в южный санаторий, где я никогда еще не бывал. Меня уверили, что там, на юге, у моря, все недуги излечиваются быстро и бесповоротно. Но плохо больному человеку, везде ему плохо, даже у моря под южным солнцем. В этом я убедился очень скоро.

Какое-то время я с радостью первооткрывателя бродил по набережной, по приморскому парку, среди праздной толпы, подчеркнуто веселой, бесцельно плывущей куда-то, и не раздражали меня пока ни это массовое безделье, ни монотонный шум моря, ни умильные, ухоженные клумбочки с цветами, ни оболваненные ножницами пучки роз, возле которых так любят фотографироваться провинциальные дамочки и широкоштанные кавалеры, залетевшие сюда с дальних морских промыслов бурно проводить отпуск, прогуливать большие деньги.

Но уже через неделю мне стало здесь чего-то недоставать, сделалось одиноко, и я начал искать чего-то, рыская по городу и парку. Чего искал - сам не ведал.

Часами смотрел я на море, пытаясь обрести успокоение, наполненность душевную и тот смысл и красоту, которые всегда находили в пространстве моря художники, бродяги и моряки.

Море нагоняло на меня еще большую тоску мерным, неумолчным шумом. В его большом и усталом дыхании слышалась старческая грусть. Вспененные волны перекатывали камни на берегу, словно бы отсчитывая годы. Оно много видело, это древнее, седобровое море, и оттого в нем было больше печали, чем веселости.

И прахом своим

В густом тонкоствольном осиннике я увидел серый в два обхвата пень. Пень этот сторожили выводки опят с рябоватыми шершавыми шляпками. На срезе пня мягкою топкою лежал линялый мох, украшенный тремя или четырьмя кисточками брусники. И здесь же ютились хиленькие всходы елочек. У них было всего по две-три лапки и мелкая, но очень колючая хвоя. А на кончиках лапок все-таки поблескивали росинки смолы и виднелись пупырышки завязей будущих лапок. Однако завязи были так малы и сами елочки так слабосильны, что им уж и не справиться было с трудной борьбой за жизнь и продолжать рост.

Тот, кто не растет, умирает! - таков закон жизни. Этим елочкам предстояло умереть, едва-едва народившись. Здесь можно было прорасти, но нельзя выжить.

Я сел возле пенька курить и заметил, что одна из елочек сильно отличается от остальных, она стояла бодро и осанисто посреди пня. В потемневшей хвое, в тоненьком смолистом стволике, в бойко взъерошенной вершинке чувствовались какая-то уверенность и вроде бы даже вызов.

Я запустил пальцы под волглую шапку мха, приподнял ее и улыбнулся: «Вот оно в чем дело!»

Эта елочка ловко устроилась на пеньке. Она веером развернула липкие ниточки корешков, а главный корешок белым шильцем впился в середину пня. Мелкие корешки сосали влагу из мха, и потому он был такой линялый, а корешок центровой ввинчивался в пень, добывая пропитание.

Сильный колос

Лето выдалось дождливое. Травы и хлеба дурели от перепоя, перли в рост и не вызревали. Потом травы остановились, густым разноцветьем придавило их, и они унялись, перестали расти.

И сделалось видно высокую рожь со сплющенным колосом. Она переливалась под ветром, шумела молодо и беззаботно. Но однажды налетела буря с крупным дождем и градом. Еще жидкую и нестойкую рожь на взгорьях прижало к земле.

«Пропало жито, пропало!» - сокрушались мужики. Горестно качали они головами и вздыхали, как вздыхают люди, утратив самое для себя дорогое. Из древности дошла до нас и еще, слава Богу, жива в крестьянах жалость к погибающему хлебу, основе основ человеческой жизни.

После бури, как бы искупая свой грех, природа одарила землю солнечными днями. Рожь по ложкам и низинам стала быстро белеть, накапливать зерно и знойно куриться. А та, по взгоркам, все лежала вниз лицом и ровно бы молилась земле, просила отпустить ее. И были провалы в густой и высокой ржи, словно раны. День ото дня все горестней темнели и запекались они в безмолвной боли.

Пригревало и пригревало солнце. Сохла земля в поле, и под сваленной рожью прела она, прогревала стебли, и они один по одному твердели, выпрямлялись и раскачивали гибко согнувшиеся серые колосья.

Тетрадь 2

ВИДЕНИЕ

Как лечили богиню

Наш взвод форсировал по мелководью речку Вислоку, выбил из старинной панской усадьбы фашистов и закрепился на задах ее, за старым запущенным парком.

Здесь, как водится, мы сначала выкопали щели, ячейки для пулеметов, затем соединили их вместе - и получилась траншея.

Немцам подкинули подкрепления, и они не давали развивать наступление на этом участке, густо палили из пулеметов, минометов, а после и пушками долбить по парку начали.

Парк этот хорошо укрывал нашу кухню, бочку для прожарки, тут же быстренько установленную, и кущи его, шумя под ветром ночами, напоминали нам о родном российском лесе.

По ту и по другую сторону головной аллеи парка, обсаженной серебристыми тополями вперемежку с ясенями и ореховыми деревьями, стояли всевозможные боги и богини из белого гипса и мрамора, и когда мы трясли ореховые деревья или колотили прикладами по стволам - орехи ударялись о каменные головы, обнаженные плечи, и спелые, со слабой скорлупой плоды раскалывались…

Домский собор

Дом… Дом… Дом…

Домский собор, с петушком на шпиле. Высокий, каменный, он по-над Ригой звучит.

Пением органа наполнены своды собора. С неба, сверху плывет то рокот, то гром, то нежный голос влюбленных, то зов весталок, то рулады рожка, то звуки клавесина, то говор перекатного ручья…

И снова грозным валом бушующих страстей сносит все, снова рокот.

Звуки качаются, как ладанный дым. Они густы, осязаемы. Они всюду, и все наполнено ими: душа, земля, мир.

Кладбище

Как минует пароход роскошную территорию с домами, теремками, загородью для купающихся, с живучими вывесками на берегу: «Запретная зона пионерлагеря», - впереди виден сделается мыс при слиянии рек Чусовой и Сылвы. Подмыт он водою, поднимающейся веснами и падающей в зиму.

Напротив мыса, по ту сторону Сылвы, сухие тополя в воде стоят.

Молодые и старые тополя, все они черны и с обломавшимися ветками. Но на одном скворечник вниз крышею висит. Иные тополя наклонились, иные еще прямо держатся и со страхом смотрят в воду, которая все вымывает и вымывает их корни, и берег все ползет, ползет, и скоро уж двадцать лет минет, как разлилось своедельное море, а берега настоящего все нет, все рушится земля.

В прощёный день приходят с окрестных деревень и с кирпичного завода люди, бросают в воду крупу, крошат яичко, хлебушко щипают.

Под тополями, под водой кладбище.

Звезды и елочки

В Никольском районе, на родине покойного поэта Яшина, я впервые увидел звездочки, прибитые к торцам углов сельских изб, и решил, что это пионеры-тимуровцы в честь какого-то праздника украсили деревню…

Зашли мы в одну избу испить водицы. Жила в той деревянной избе, с низко спущенными стропилами и узко, в одно стекло, прорубленными окнами, приветливая женщина, возраст которой сразу не определить было - так скорбно и темно лицо ее. Но вот она улыбнулась: «Эвон, сколько женихов-то мне сразу привалило! Хоть бы взяли меня с собой да заблудили в лесу…» И мы узнали в ней женщину, чуть перевалившую за середину века, но не раздавленную жизнью.

Женщина складно шутила, светлела лицом и, не зная, чем нас угостить, все предлагала гороховые витушки, а узнавши, что мы никогда не пробовали этакой стряпни, непринужденно одарила нас темными крендельками, высыпав их с жестяного листа на сиденье машины, уверяя, что с такого кренделя в мужике дух крепкий бывает и на гульбу его тянет греховодную.

Я не устаю поражаться тому, как люди, и особенно женщины, и особенно на Вологодчине, несмотря ни на какие невзгоды, сохраняют и несут по жизни распахнутую, неунывающую душу. Встретишь на перепутье вологодского мужика или бабенку, спросишь о чем-нибудь, а они улыбнутся тебе и заговорят так, будто сотню лет уж тебя знают и родня ты им наиближайшая. А оно и правда родня: на одной ведь земле родились, одни беды мыкали. Только забывать иные из нас об этом стали.

Настроенный на веселую волну, я весело поинтересовался, что за звезды на углах избы, в честь какого такого праздника?

Печаль веков

Среди гор героической Боснии, больше всех республик Югославии потерявшей людей па войне и больше всех пострадавшей от войны, в тихом селении, где никто и никуда не торопится, где жизнь после боев, потоков крови, страданий и слез как бы раз и навсегда уравновесилась, стоит мечеть с белым минаретом.

Полдень. Печет солнце. По склонам гор недвижные леса. Даль покрыта маревом, и в этом мареве молча и величественно качаются перевалы заснеженных гор.

И вдруг в эту тишину, в извечное спокойствие гор, в размеренную жизнь входит протяжный, печальный голос.

Мчатся машины, автобусы, едут крестьяне на быках. У кафарни толкается народ, бегут из школы ребятишки, а над ними, как сотню и тысячу лет назад, разносится далекий голос. В тенистом, прохладном распадке, в глубине боснийских гор он звучит как-то по-особенному проникновенно.

О чем это он? О вечности? Или о быстро текущей жизни? О суете и бренности нашей? О мятущейся человеческой душе?