Сборник составитель татьяна викторовна стрыгина страшные святочные истории русских писателей. Страшные святочные истории русских писателей

С распространением и ростом популярности в Западной Европе готических романов спрос на страшные истории появился и в России. Уже тогда написание мистики и ужасов считалось делом не слишком серьёзным, но так или иначе обращались к этой теме все подряд: от малоизвестных писателей до первых фигур литературного процесса. Таким образом они создали целый пласт страшных и мистических историй, получивший название «русской готики».

DARKER открывает цикл статей, посвящённых этому интересному явлению в русской литературе. Итак, под придирчивый взгляд заинтересованных читателей попала романтическая проза того века, что принято называть «золотым».

Вы их, Бог знает почему, называете вампирами, но я могу вас уверить, что им настоящее русское название: упырь... Вампир, вампир! — повторил он с презрением, — это всё равно что если бы мы, русские, говорили вместо привидения — фантом или ревенант!

А. К. Толстой. «Упырь»

Комната полна была мертвецами. Луна сквозь окна освещала их жёлтые и синие лица, ввалившиеся рты, мутные, полузакрытые глаза и высунувшиеся носы...

А. С. Пушкин. «Гробовщик»

Пролог

Когда речь заходит о «русской готике», первое (по хронологии) имя, которое приходит на ум — Николай Михайлович Карамзин. Создатель «Истории государства Российского», прежде чем взяться за этот монументальный труд, пробовал себя в создании сентиментальных и исторических повестей. Два его произведения с полным на то основанием считаются предтечами русской готической прозы. Это, во-первых, «Остров Борнгольм», увидевший свет в 1793 году, а во-вторых, вышедшее двумя годами позже произведение «Сиерра-Морена».

Первая из этих повестей оказала огромное влияние на авторов «русской готики» XIX века. Путешественник возвращается из Англии в Россию, и судно проходит близ мрачного датского острова. Очарованный этим клочком суши, путешественник берёт шлюпку и отправляется к берегу... «Остров Борнгольм» — это сентиментальная повесть, что, несомненно, чувствуется с первых строк. Буйство чувств, ощущений, нарочито преувеличенное значение любой мысли, любой эмоции — повесть Карамзина совершенно точно принадлежит к литературному течению сентиментализма.

Но описания, мрачные, беспокойные, внушающие смятение, завораживают. Вот где чувствуется «готическое» дыхание! Сюжет повести достаточно прост, но он здесь — далеко не главное. «Остров Борнгольм» — это торжество атмосферы, сгущающейся мрачной тайны, разгадки которой автор так и не предложит. Недаром поэтому повесть Карамзина записывают в первые представители того, что позже получит название «русской готики». И хотя истинно русского в ней практически нет, всё же писателю удалось освоить чужеродную готическую традицию.

Следующая повесть, «Сиерра-Морена», известна меньше. Если сравнивать «готику» этого произведения с «готикой» «Острова Борнгольма», то «Сиерра-Морена», безусловно, проигрывает. Однако своё влияние оказала и она: это творение Карамзина эксплуатирует тему мёртвого жениха, так часто встречавшуюся в готической традиции. Автор, правда, предлагает своё видение этой темы, не вполне мистическое. «Сиерра-Морена» — тоже сентиментальное произведение, в чём обнаруживает сходство не только с «Островом Борнгольмом», но и с другими произведениями Карамзина.

Как бы то ни было, фундамент «русской готики» XIX века был заложен в XVIII столетии. Тут выступил «паровозом» сентименталист (и предромантик) Николай Михайлович Карамзин.

Глава 1

От Погорельского к Толстому

Романтизм вошёл в русский литературный процесс, принеся с собой концепцию двоемирия и знаменитого героя «не от мира сего». И то, и другое отлично сочеталось с образом мира в готической литературе, поэтому с расцветом романтизма пришёл и расцвет мистической, таинственной прозы.

Пионером в этом направлении можно считать Антония Погорельского, автора знаменитой сказки «Чёрная курица, или Подземные жители». Его самый заметный опыт в мистической и фантастической прозе — сборник новелл «Двойник, или Мои вечера в Малороссии». Среди этих рассказов — и самый известный «готический», который зачастую называют вообще первым произведением «русской готики». Это «Лафертовская маковница», опубликованная впервые в 1825 году мистическая история с колдуньей и чёрным котом. Произведение получило большую известность и, несмотря на предтечи-повести Карамзина, считается первым ростком молодой «русской готики».

Кадр из фильма «Лафертовская маковница» (1986, реж. Елена Петкевич)

Антоний Погорельский опробовал схему, которой позже придерживались творцы мистических циклов — от Загоскина и Одоевского до Олина. Несколько своих рассказов он объединил в сборник, сделав их вставными новеллами в едином крупном повествовании. Чьим творчеством вдохновлялся Погорельский, сочиняя свои мистико-фантастические рассказы, проследить несложно: например, первоисточник «Пагубных последствий необузданного воображения» вычисляется без особых усилий.

Вообще, творчество Э. Т. А. Гофмана тогда оказывало на русских романтиков особенное влияние. Например, одна из повестей Николая Полевого «Блаженство безумия» начинается так: «Мы читали Гофманову повесть “Meister Floh” 1 ». Однако уже с самых первых опытов в области страшного и мистического русские писатели стали проявлять внимание и к родным реалиям.

Без Александра Сергеевича Пушкина развитие «русской готики» не обошлось. Прежде чем взяться за свою знаменитую таинственную повесть «Пиковая дама», он подарил ещё один странный сюжет своему собрату-писателю. Так появился на свет «Уединённый домик на Васильевском», опубликованный начинающим литератором Владимиром Павловичем Титовым в 1828 году под псевдонимом Тит Космократов. В основу повести лёг устный рассказ Пушкина, озвученный им в одном из петербургских салонов. Титов так вдохновился этой историей, что спустя несколько дней записал её по памяти, стараясь сохранить стиль рассказчика. Написав повесть, Титов отправился к Александру Сергеевичу за разрешением напечатать произведение под псевдонимом. Великий поэт не только дал такое разрешение, но и внёс некоторые поправки в текст. Со временем Титов забросил литературные занятия, но сделал блестящую карьеру на дипломатическом поприще. Опубликованная им повесть, к сожалению, была холодно принята современниками, и интерес к ней возник лишь в начале следующего столетия, когда стало известно о причастности Пушкина. Сейчас «Уединённый домик...» — постоянный гость тематических антологий и регулярно переиздаётся.

За этими пертурбациями часто как-то теряется само произведение, а между тем оно стало одной из самых значимых вещей ранней «русской готики». В центре повести — тема «влюблённого беса». Главный герой, молодой петербургский чиновник Павел, неосторожно заводит дружбу с неким Варфоломеем — бесом, принявшим человеческий облик, как выясняется в конце произведения. Циничный и богатый Варфоломей приучает простодушного молодого человека к разгульной жизни и использует его для того, чтобы войти в доверие к его дальней родственнице Вере, в которую чёрт давно влюблён.

В 1834 году Пушкин выпустил самую известную свою «страшную» повесть. Это была «Пиковая дама», одно из знаковых произведений в творчестве писателя. Наверное, всем со школьной скамьи известна история Германна, мечтавшего сорвать куш в карточной игре, и то, как он пошёл на преступление, пытаясь выведать «тайну трёх карт» у старухи. В 1922 году писатель-эмигрант Иван Лукаш опубликовал рассказ «Карта Германна», который является своеобразным продолжением повести Пушкина: через несколько десятилетий после известных событий «три карты» называет картёжнику Соколовскому призрак Германна.

Конечно, «готика» в творчестве Пушкина не ограничивается только идеей «Уединённого домика...» и «Пиковой дамой». Готические элементы часто встречаются в поэзии Александра Сергеевича, будь то «Медный всадник», «Утопленник» или «Марко Якубович» — история о кровососущем мертвеце из «Песен Западных славян»...

Нередко у Пушкина произведения, написанные в духе готической традиции, подразумевают ироничную реалистическую концовку: стихотворение «Гусар», написанное как пародия на «малороссийскую небылицу» «Киевские ведьмы» Ореста Сомова; стихотворение «Вурдалак»; особенно стоит выделить рассказ «Гробовщик», неоднократно включавшийся в антологии русской готики и таинственной прозы, в том числе и зарубежные.

Александр Бестужев, больше известный под псевдонимом Марлинский, также оставил заметный «готический» след. «Страшное гадание» тоже соперничает с «...Маковницей» и «Уединённым домиком...» за места в первых рядах мистической прозы XIX века. И борется, надо сказать, с успехом: в нише «святочных рассказов» эта работа Бестужева-Марлинского уверенно удерживает первенство.

Под Новый год рассказчик ехал на бал, на свидание с замужней женщиной. Но не случилось: плутали-плутали, да извозчик вывез к знакомой деревне. И вот там-то, на деревенском гадании рассказчику придётся натерпеться страху. Новелла эта хороша прежде всего атмосферой. Автор умело нагнетает напряжение, чтобы в итоге оно как волной захлестнуло читателя и — схлынуло...

Просвещённый Петербург всё больше обращал внимание на балы да маскарады, в то время как в малороссийской глубинке рождались таланты — певцы родных просторов. Главными авторами, писавшими о малороссийских ужасах, были всего двое. Один из них известен всем и каждому, второй — лишь искушённым читателям. Речь идёт о Николае Гоголе и Оресте Сомове.

О первом, собственно, и нет нужды что-либо рассказывать. «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Вий», «Портрет»... Вот далеко не полный перечень мистических произведений Гоголя, часть из которых действительно жутки (в особенности: «Страшная месть», «Вий»)! А ведь можно вспомнить такой рассказ как «Пленник», также известный под названием , в котором писатель доказывает, что может и по-другому пощекотать читателю нервы.

Святочные рассказы в русской литературе – особый жанр, любимое чтение в кругу близких долгими зимними вечерами. В этот сборник вошли святочные «страшилки» русских писателей, в том числе и малоизвестных. Истории объединены темой Святок – загадочных зимних дней, когда чудеса кажутся возможными, и герои, натерпевшись страху и взывая ко всему святому, рассеивают наваждение и становятся чуть лучше, добрее и смелее.

Из серии: Рождественский подарок

* * *

компанией ЛитРес .

Николай Полевой

(1796–1846 )

Святочные рассказы

В Москве, доброй, как называл ее Карамзин, живало в прежние годы много стариков, живых летописцев прошедшего. Удаленные от шума столицы на Пресненские пруды, в Замоскворечье, на Земляной город, они тихо доживали и договаривали свой век: человек любит поговорить, когда не может действовать; кто действует, тот говорит мало. Я узнал Москву давно и слышал еще в ней рассказы и были елисаветинского и екатерининского века; видел людей в пожелтелых мундирах, с белыми как снег головами, с кагульскими рубцами на лице и со значками за взятие Хотина и завоевание Крыма. Я был тогда еще молод, но уже любил слушать их бесконечные рассказы, любил переселяться с ними от действительности к прошедшему. Когда мне бывало грустно, когда мне бывало весело, я всегда охотно слушал добрых стариков, рассказывавших мне свои были и небылицы: они переносили меня в круг людей, давно не существовавших, живо рисовали предо мною и ужасы московской чумы, и бунт Пугачева, и китайское посольство в Петербург, и шведского адмирала, пленявшего всех московских красавиц, лет за сорок до нашего времени. Русские сказки, русские рассказы и повести всегда мне нравились, и могу ли исчислить все, что я переслушал от добрых старожилов московских! Могу ли передать вам все их предания о мечтах и надеждах, давно уснувших с мечтателями, о порывах сердец, кипевших сильными страстями и давно охолодевших в могиле, о старых поверьях и обычаях!

Хочу, однако ж, рассказывать иногда вам, друзья мои, кое-что из того, что сам слыхивал, и вот теперь, кстати на Святках, послушайте, что мне удалось услышать в один только вечер в беседе нескольких стариков.

Вам нет надобности знать, сколько лет прошло тому, как жил в Москве один человек старый, добрый, любезный, словоохотливый. Много, мало: не все ли равно? Я уважал его как старика и любил как человека. В его семействе провел я несколько часов счастливой юности. Тогда еще глядел я на свет сквозь призму надежд, жил в области мечтаний. Улыбка прелестной девушки,

И соловей в тени дубравы,

И шум безвестного ручья

радовали меня чистою, беспритворною радостью! Когда вечером, вокруг камина, собиралось доброе семейство моего старого друга, когда ты оживляла его собою, ты, которую я назвать не смею, которая после отказалась от счастья и променяла его на блестящую куклу большого света: я счастлив бывал в то время! Но полно о ней! Скажу вам, что дружеская беседа наша украшалась иногда присутствием старинных друзей нашего хозяина, также разговорчивых, веселых и добродушных.

Были, как теперь, Святки. Где мог я лучше и веселее провести длинный зимний вечер, если не у моего старого друга? Еду к нему. Погода была несносная: снег хлопьями падал, и сугробы его переносило вихрем с места на место. Тем милее было после трудного путешествия отдохнуть в теплой, светлой комнате, с людьми счастливыми и веселыми.

Я застал полное собрание. Хозяин, в своем колпаке и татарском халате, занимал главное место возле камина. Дым вился из трубки его сослуживца, суворовского воина, подле которого сидел наш общий знакомец (назовем его хотя Терновский: Милоны, Добровы и Правдины уже надоели нам в русских комедиях). Это был добрый философ, который верил всем привидениям, всем колдунам, всему чудесному на свете и все старался изъяснять, как он говорил, естественным образом. Присовокуплю к этому Шумилова, доброго старика, который на своем веку объездил пол-России, видел все, что рассказывал, рассказывал обо всем, что видел, и был записной охотник рассказывать русские были и сказки. Я застал у них жаркий спор о каком-то деле первой Турецкой кампании, но в то же время заметил желание хозяина говорить о чем-то другом.

У него была странная привычка говорить всегда о том, что прилично времени и обстоятельствам. Кроме обыкновенных рассказов о его путешествии на Кавказ, поездке в Польшу и знакомстве там с Костюшкою (об этом когда-нибудь расскажу вам особо), он любил поговорить о политике, когда получал газеты, о полярных землях зимою, об Африке в жаркий летний день и о привидениях накануне Ивана Купалы.

Круто повернул он разговор, спрашивая меня о погоде, и известил, что все его домашние уехали на вечер к одному из знакомых. «Я думал, – прибавил он, – что и ты там будешь».

– Нет! Меня звали, но я отказался.

– А для чего? Пока молодость, надобно веселиться и играть жизнью. Будет пора и для тебя, когда дома, подле камина, будешь казаться веселее, нежели на бале.

– А вы сами всегда следовали этому правилу?

– О! Да как еще следовал! На меня не пожалуются мои ровесницы, чтобы я скуп бывал на ласковые приветствия и мадригалы, и в менуете a la Reine никто лучше меня не умел вытянуть ноги, учтивее приветствовать свою даму. Вы, нынешние молодые люди, сидни, а мы были настоящими молодцами.

– Напротив, ныне жалуются на ветреность молодых людей.

– Правда, но ведь это вечная жалоба; а разбери-ка хорошенько, то увидишь, что вы сделались увальнями против нас и заменяете все какою-то американскою дикостью! Нет правила без исключений (прибавил он, пожимая мою руку). Я говорю вообще. Начнем с нашего убора: какие мы были щеголи! Стальные светлые пуговицы, барсовые, полосатые кафтаны, пряжки на башмаках, двое часов с огромными пучками привесок; можно ли сравнить ваши темные куртки, вашу матросскую одежу с таким великолепным нарядом! А учтивость? Дама казалась царицей в нашем кругу; вы оборачиваетесь к дамам спиною, толкаете их и не думаете уважать.

– Знаешь ли, когда это началось? – сказал суворовский сослуживец. – С Французской революции. Тогда как мы били революционеров в Италии, наши дамы ахали от всклоченных их голов, от либерального платья их, остригли себе волосы, надели парики…

– Но что ж тут худого? – подхватил Шумилов. – Все это в порядке вещей: ныне любят простоту, менее блеску снаружи, больше внутреннего достоинства.

– Если бы так! – сказал хозяин. – А беда в том, что, мне кажется, нынешняя молодежь – те же стеклянные куклы, что были мы, только мы были прозрачные, хоть сквозь глядись, а ныне этих кукол красят темной краской.

– Ты противоречишь естественным действиям природы, – возразил Терновский. – Свет делается не хуже, а лучше: это решенная задача. Только наши братья-старики твердят, что свет стал или становится хуже.

– Друг мой! Этого я никогда не скажу; а дело в том, что свет твой, становясь умнее, не делается счастливее.

– Что такое счастье? Понятие относительное! Кто становится лучше, тот должен быть счастливее.

– Похоже на силлогизм; да воля твоя, а прежде как-то было живее. Мы больше умели жить: были молоды в молодости и оттого дожили до седых волос; но Бог знает, увидят ли наши потомки стариков из нынешнего времени. Теперь стареют так рано и оттого, может быть, не успевают жить или, боясь не успеть, спешат жить и оттого рано стареют. У нас было прошедшее, настоящее и будущее; теперь живут в одном настоящем. Молодежь не думает о будущем, а мы только твердим о прошедшем; жизнь развивается, как часовая гиря: часы бьют, всякий человек говорит: как поздно! – и слова пролетают со звоном часового колокольчика, пока гиря стукнет в пол…

– Тогда ее опять заведут, – сказал, смеясь, Шумилов, – и опять часовой колокольчик начинает названивать: летит невозвратное время! Это было давно сказано.

– Может быть, я худо выразил свою мысль, – отвечал хозяин, – говоря, что прежде живее умели жить…

– Разумеется, живее, как дети, которые лучше взрослых умеют восхищаться игрушкой.

– Хорошо, да кто счастливее: дитя ли с своей игрушкой или философ, исчахший над истинами. Ты говоришь: свет стал умнее! Бог знает, мой друг! Полно, не умничает ли он больше прежнего? Сердечно радуюсь нынешнему философскому веку, а как ни смотрю на людей, они все те же люди; те же, а важная разница! Прежде больше было этого, как бы сказать, веселья жизни, без которого в свете холодно, как без печки в трескучий мороз. Оно, коли хотите, обманывает нас своим волшебным фонариком, но людям с ним весело.

– Ты глядишь на свет с одной стороны, – сказал Терновский.

– Со стороны сердца! Шалун Вольтер был очень прав и, вероятно, от сердца сказал, оканчивая забавную свою сказочку:


Le raisonneur tristement s’accredite;

On court, helas! apres la verite;

Ach! croyez-moi, l’erreur a son merite.


– Разумеется. Голая истина еще не по веку гостья. Я уверен, что она ужаснула бы нынешнего человека, если бы он взглянул на нее лицом к лицу.

– Вот: насилу ты со мной соглашаешься! Зачем же свет отказывается от своей юности: еще рано и спешить бы незачем. Истина только выглядывает еще из своего колодца; ей дают щелчки, и она опять прячется. Ум человеческий еще бродит в костылях глупости, когда сильная подагра мешает ей самой шататься в мире.

– По миру, – сказал Терновский, – доброхотных дателей довольно, а люди, как разносчики, ходят между тем и кричат: «Ум! Свежий ум!» Развернешь коробочку: она пустая.

Все засмеялись.

– Что мы зафилософствовали, – сказал суворовский сослуживец, – примеров нечего искать далеко. По-моему, старый век и новый век то же, что старый серебряный рубль и новый.

– Сравнение недурно, – сказал Шумилов, – но ведь новый рубль все рубль для того, у кого нет старого: так и в свете; и знаете ли что? Я помню, когда я был в Сибири и мне надобно было заплатить якутскому шаману за ворожбу его, я вынул два рубля и хотел отдать ему старый, он сказал мне: «Теён бачка! Дай мне вон этот светленький!»

– Да светленький ли наш век? Он похож на монету, на которой клеймо худо выбито.

– Вспомни старое, приятель! – сказал хозяин. – У нашей монеты клеймо было грубее, да яснее. Посмотри хотя на нынешние веселья: такое однообразие, все так расхоложено! В танцах ходят, с радости делают гримасы и с горя улыбаются. Мы плакали с горя, зато с радости хохотали. Повторяю, что сказал: прежде бывало больше житья, больше разнообразия в бытье!

– Если хотите, – сказал Терновский, – то чем далее в старину, тем бывало больше. Таковы естественные действия природы. Выигрывая в уме, мы теряем в сердце. Наши предки оживляли все: у них являлись духи, привидения, волшебники, а мы знаем, что все это естественные действия природы.

– И жаль, что мы это знаем, – прибавил Шумилов. – Нынешним стихотворцам горе, да и только: нечего списывать с самих себя! А посмотрите, сколько найдут они в старине нашей и иноземной!

– И посмотри, как охотно всякий поделится с нами наслаждением стариною, – сказал хозяин. – Нет! Право, мы еще жили если не лучше, так веселее. Возьмем спроста: вот теперь Святки. Чем отличаются они от Святой недели? У нас на все был свой манер! Бывало, о Святой мы строим качели, о масленой катаемся с гор, а о Святках поем подблюдные песни.

– Загляните ж в старину постарее нашей, – сказал Терновский. – Уж и мы более смотрели на эти игры, а предки наши более играли в них сами. Да и я люблю старину, хоть не соглашаюсь, что тогда было лучше. Я люблю ее, как дитя, которое беспечно и невинно, боится трубочиста, оттого что он черен и с хлопушкой в руках прыгает от радости.

Тут начался между ними разговор о старине, об ее весельях и забавах.

– Помнишь, – сказал хозяин Шумилову, – наши святочные вечера! Бывало, соберется народу множество и пойдет потеха. Днем катанье: саней пятьдесят едут одни за другими, что говорится, дуга на дуге, как свадебный поезд; вечером начнутся фанты, песни, гаданье: бегаем полоть снег, слушать под окнами…

– Девушки выбегают за ворота спрашивать имена прохожих и крепко, бывало, верят, что так зовут жениха, как скажется прохожий, а мы проказим, – сказал Шумилов.

– А иголка в жерновах разве правды не сказывала? Бедная иголка пищит, а ворожеи угадывают: чье имя выговаривает страдалица.

– Мало ли проказ, – сказал, смеючись, Шумилов, – но спросите меня: я видал, как в Сибири прежде проводили Святки. Вот уж праздник! Что за веселье! Старики и старухи, молодежь, дети ходят в гости с утра до вечера. У всякого на столе питеры и едеры, как говорят сибиряки. Русскому хлебосольству полный разгул. Хворосты, тарки, сахарники взгромождены на столах горами; самовары кипят беспрестанно. От мороза кровли трещат и ставни палят, как из пушек, а в горницах тепло и жарко. В шубах, в шапках, в теплых сапогах, сибиряки и сибирячки толпами выезжают на бег, там большие охотники до бегунов: сибирские рысаки и иноходцы мчатся как вихорь. Иззябнув, все едут пить чай к победителю. Начинаются здоровья, пир горою! Вина кипят, смеркается, пойдут игры: старики садятся кружками и смотрят, как красивый мужчина или хорошенькая девушка, с завязанными глазами, под хлопанье жгутов ловит рассыпанных неприятелей своих. Смех! Хохот! Иной, бегая из угла в угол, бежит от ловца в другую комнату. «Он сгорел!» – кричат все, и преступник заступает место слепца. Ах! Как мне нравятся также другие простые святочные игры сибиряков! Знаете ли вы, как растят мак?

– Я сам бывал маком! – вскричал суворовский. – Бывало, поставят меня в кружок, пляшут, поют и спрашивают: «Поспел ли мак?» Но мак сперва сеют, полют, он цветет, а потом, поспелый, все щиплют!

– Я слыхал, – примолвил Шумилов, – что многие святочные игры перешли к нам от греков когда-то в старину. Вспомните игру заплетать плетень, когда лентами перепутывается весь хоровод и поют:

Заплетися, плетень, заплетися.

Ты завейся, труба золотая,

Завернися, камка хрущатая!

Это, говорят знатоки, подражание греческой игре, а игрой этой греки славили память Тезея и убиение Минотавра с помощью Ариадниной нитки. «А жив, жив курилка» также игра греческая. Зато у нас есть свои русские игры и обычаи святочные. Знаете, что такое колядованье в Малороссии?

– Слыхал, и мне жаль, что не соберут в какой-нибудь книге всех святочных русских обычаев, игр, песен. Прежде праздник Святок праздновали, бывало, до самого Крещенья. С самой заутрени первого дня начиналось христославленье. Петр Великий любил этот патриархальный обряд. Толпы народа ходили из дома в дом, приятели к приятелям и незнакомые к незнакомым, петь духовные стихиры:

«Христос рождается, славите!» За ними мастера проговаривали рацеи. Одна из них особенно известна по всей России, вот как она начинается:

Нова радость, во всем мире,

Ныне нам явися!

Кроме обедов, пирушек и бесед вечера посвящались играм и пенью подблюдных песен.

– Ты забываешь о других святочных увеселениях, – сказал суворовский, – я еще помню, как в Москве в это время бывали лошадиные беги, кулачные бои. Я помню, что покойный граф А. Г. О. был страшный охотник до всяких русских игр. Народу соберутся кучи: ура! стена на стену… о росский бодрственный народ! И тут, бывало, от шутки доходит до дела…

– В маленьких украинских городах кулачный бой занимает и теперь всех. Недавно проезжал я через Богодухов, некому было лошадей запрячь: все на кулачном бою; шум и крик, и целый город бьется!

– А согласитесь, – сказал хозяин, – кто сообразит все, что бывает у нас на Руси о Святках, тот хорошо поймет дух русского народа, веселого, доброго, славного! О Святках раздолье русскому духу!

– И духам, – примолвил, засмеявшись, Шумилов, – вы знаете, что до самого Крещенья мертвецы, духи, колдуны, ведьмы свободно разгуливают и проказят. У них есть привилегированные дни.

– То есть ты хочешь сказать, что их вовсе нет? – спросил Терновский.

– Разумеется! Думаю, что из всех нас никто не поверит, если ты скажешь, что даже сам видел духов.

– Любезный, – отвечал Терновский, – я верю духам, только по-своему.

– Расскажи, пожалуй, как же это! – закричали все.

– Согласитесь со мной, друзья мои, – сказал Терновский важным голосом, – что в природе много еще есть тайного и не открытого нами. Я никак не ограничиваю человеческие чувства только известными чувствами, которыми равно обладают и обезьяны, и звери. Если у нас есть что-нибудь для вмещения того, что мы называем умом, то оно должно и являться в некоторых открытых явлениях.

– Следственно? – спросил Шумилов.

– Следственно, все то, что кажется нам непонятным, не может быть отвергаемо, а должно приписывать этому тайному или этим тайным чувствам и расположениям. То есть, что я отношу к этому, есть симпатия, второе – антипатия, третье…

– Полно мечтать, мой друг! С твоими предположениями можно все привести к естественным следствиям.

– Когда можно, почему ж не должно?

– Потому не должно, – сказал Шумилов, – что все твои естественные следствия в этом случае почти всегда сказки, перевранные, измененные, плоды расстроенного воображения.

– Часто, но не всегда: я приведу тебе множество доказательств, которых без моих предположений никак не изъяснить. Например: физиогномия, знание, врожденное человеку, хотя его и отвергают, ничем не опровергаемо. Не всякий ли из нас чувствует симпатическое стремление к одному и антипатическое отвращение от другого человека?

– Вздор! Это просто какое-то сходство сложений человеческих, более или менее близких или далеких тому или другому человеку.

– Стало, ты признаешь некоторую общность в человечестве? А предчувствия, сны, видения самого себя: это дела, не подверженные сомнению. Горные шотландцы имеют особенное свойство двойного зрения, потому что чувства их утонченнее наших: они знают, что в такое-то время их посетит незнакомец, видят его и опишут вам наперед, каков он собою.

– А если это тонкий обман? – сказал суворовский сослуживец.

– Ты рубишь с плеча, по-суворовски! – отвечал, смеясь, Терновский. – Если я тебе приведу множество примеров людей, которые, не думая обманывать, видели необыкновенные явления. Знаешь ли, что Наполеон всегда видел на небе светлую звезду?

– А если эта блестящая звезда была одна комедия, игранная Наполеоном лет десяток: что ты скажешь на это? Разве у Нумы Помпилия не было нимфы Эгерии, у Сертория не было приученного оленя, у Магомета ручного голубя?

– Сказки! – сказал Шумилов.

– Я так думаю, что не совсем сказки. Положим, что многие из умных людей употребляли хитрости с простым народом; но если видим разницу в зрении, слухе, осязании, обонянии людей, почему не предположить дальнейших границ даже самым этим чувствам? Я знаю в Москве одного правдивого человека, который твердо уверен, что, пока не явится ему друг его, с которым условились они видеться в час смерти, он не умрет.

– Вот в этом-то твердом уверении, кажется, и вся тайна, – сказал Шумилов. – От нее произошли все приметы, причуды, вера в сны, предчувствия. Можно приучить свои телесные чувства, можно приучить и душевные способности ко многому. Я знал одного человека, замечательного, необыкновенного. Это был наш славный мореплаватель Шелихов. Вы о нем слыхали. Он твердо верил снам, предчувствиям, приметам. Вот что рассказал мне один близкий его знакомец. Как теперь вижу, говорил он мне, когда мы ехали в Охотск вместе, не доезжая верст за сто, Шелихов сделался задумчив, беспокоен и важно сказал мне: «Приехав в Охотск, мы найдем судно, пришедшее из Америки». Я удивился, стал спорить и вывел его из терпения: он был горячего, пылкого характера и с сердцем сказал мне: «Так знай же, что едва выедем мы на Охотскую кошку, как судно будет в виду у нас (кошкой называют там длинную песчаную косу, на которой стоит Охотск). Судно это мое и с богатым грузом!» Едем спокойно, и только что мы приближились к песчаной Охотской кошке, в море показалось судно. Оно точно принадлежало Шелихову и было с богатым грузом. Что этот анекдот достоверен, ручаюсь вам; что Шелихов не мог знать о прибытии судна никаким образом, вы согласитесь сами. Надобно вам знать, что Шелихов был необыкновенный человек, с обширным умом, и что ж? Он верил физиогномии, приметам и в жизнь свою никогда не знал неудач. Он изумлял своею обдуманностью, проницательностью и из бедного рыльского мещанина под конец жизни, весьма недолгой, нажил миллионы. Самое предприятие его: плыть в неизвестную тогда Америку на ветхом суденышке, без снарядов, без припасов и по звездам правя путь – доказывает его решительность на надежду на свое счастье, и я вывожу, что…

– Из этого я вывожу, – сказал поспешно Терновский, – что у людей необыкновенных душевная и телесная сила более нашей и они одарены тем, чего мы не имеем и, следовательно, постигнуть не можем.

– Хорошо, – отвечал Шумилов, – но пусть будут у них силы, нам не известные. Они сами в отношении к природе под одинаковыми законами, как и все мы.

– Нет! Тайная сила их в сильнейших отношениях к природе. И вот что называли прежде духами, привидениями: это наши тайные отношения, не понятные другим. Прежде все олицетворяли. Сократ свою тайную силу называл гением и откровенно признавался, что у него есть тайный гений, который руководствует и часто противоречит ему самому.

– Ты мечтатель! – сказал Шумилов. – И должен вспомнить, что воображение может действовать и обманывать нас удивительным образом. Человек в горячке чего не видит, чего не наскажет вам, но все слова – его мечты, обольщение чувств, в которых льется огонь горячки. Далее: должно поверять известия. Люди так любят все чудесное, так любят прибавлять, что на их рассказы полагаться невозможно. Прибавь обманы, ловкость, хитрости. Я даже за Сократова гения не поручусь. Может быть, это была его хитрость. Посмотри на чревовещателя, фокусника, обморачивателя: если бы мы не знали, что они все делают естественным образом, как не почесть их волшебниками? В глазах других, человек снимает с себя голову, бреет ее и опять надевает по-прежнему; вода рвется в комнату, затопляет пол, все пугаются, кричат, и все это оптическая, химическая шалость.

– Но отчего же эта всеобщая уверенность, что в природе есть много тайного, непонятного?

– Разумеется, что есть, да это тайное, непонятное не то, что ты думаешь. Иначе надобно верить, что лешие ходят по полям и заводят людей в болоты, русалки хохочут в реках, а ведьмы ездят на помелах и спускаются в трубы.

– Это вздор!

– Почему вздор? Этому так же верят миллионы людей, как ты веришь своему тайному чувству и сношениям с природою. Историю о мертвеце, который увез девушку, свою невесту, рассказывают в Англии, в России, в Польше; шабаши ведьм в Брокене и в Киеве – одинаковое поверье в России и в немецкой земле.

– А что ни говорите, но я люблю рассказы о ведьмах, мертвецах, колдунах и привидениях и всегда с радостью слушаю страшные повести, – сказал хозяин.

– Я сам люблю их слушать и даже рассказывать, но не верю им нисколько, – сказал, улыбаясь, Шумилов.

Видно было, что оба они попали на своих коньков: одному хотелось слушать, а другому рассказывать.

– Да не знаешь ли ты какой-нибудь пострашнее? – сказал хозяин, повертываясь от удовольствия.

– Как не знать! Я изъездил матушку Русь, не из семи печей хлеб едал, и, коли хотите, попотчеваю вас русскими былями, которые так же страшны, как немецкие. Слушайте.

– Начни же, как начинают русские сказки: «В некотором царстве, в некотором государстве, за тридевять земель, в тридесятом царстве, на ровном месте, как на скатерти…»

– Да ведь я расскажу вам быль, – отвечал Шумилов.

– А Терновский изъяснит нам естественные ее действия, – прибавил хозяин, весело взглянув на соседа.

Все замолчали, и Шумилов начал.


* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Страшные святочные истории русских писателей (Сборник, 2018) предоставлен нашим книжным партнёром -

Сост. Т. В. Стрыгина. М.: Никея, 2018. - 448 с. - (Рождественский подарок).

Читая, думаешь: а с чего они страшные-то? Познавательные, исторически достоверные - да. Дающие красочную и пеструю картину святочных обычаев, игр, примет - конечно! Уютные в своих описаниях - бесспорно! Круг друзей и близких и рассказы «про привидений, колдунов и все чудесное на свете».

Градус художественности произведений поднимается постепенно. Вот наивные рассказы «Перстень» Е. Баратынского, «Маскарад» В. Дмитриева, «Прохожий» Д. Григоровича (поражает здесь, как писатель, наполовину француз, в детстве еле говоривший по-русски, блестяще передал простонародную речь). Следом уже по-настоящему захватывающий мини-цикл Г. Данилевского «Святочные вечера», во вступлении к которому он намекает на тематическое родство с «Декамероном»: дескать, во время петербургской чумы 1879 года кружок мистически настроенных аристократов рассказывал истории о привидениях, а он, автор, вел протокол. Любопытный рассказ здесь - «Мертвец-убийца», в котором сама Екатерина II отправляет небезызвестного начальника Тайной канцелярии, сыщика Шешковского, расследовать таинственное убийство священника в алтаре. Святочная история лишается мистики и превращается в детектив в духе нравоучительных рассказов эпохи Просвещения. Как и история про козла, которого приняли за сами-знаете-кого. «Моралитэ» присутствует и в рассказе В. А. фон Роткирха «Мертвец в маскараде». Кто-то из авторов фантазирует на темы народных быличек (рассказов о встрече с нечистой силой). Кто-то использует сказочную поэтику. В каких-то рассказах подчеркнут бытовой характер происходящего и события вполне реалистичны, мистическое рационально объясняется. На комическом разоблачении построен юмористический рассказ А. Чехова «Страшная ночь» - блис­тательная пародия на ужастики. В том же духе рассказ некоего В. Л–ва «Зелененький сюртучок», напоминающий «пионерские» страшилки про черные шторы, красный рояль и тому подобное.

Но самые сильные и действительно страшные рассказы принадлежат признанным мастерам русского реализма: В. Короленко, Н. Лескову, Г. Успенскому, Н. Гарину-Михайловскому. Они о том, что страшны не привидения и лешие, а обыкновенные люди, переполненные горем, завистью, отчаянием. И тогда святочные рассказы оканчиваются не по закону жанра - хэппи-эндом, а по закону жизни - не всегда радостно. Но чтение их все равно завораживает, потому что истории эти - очень человечные, по-рождественски теплые и светлые. Так что выключайте компьютер, берите в руки эту книгу и заполняйте, как наши предки, длинные зимние вечера семейным чтением. Глядишь, откроются и нам, вечно спешащим куда-то, глубины бытия…

Николай Полевой
(1796–1846 )
Святочные рассказы

В Москве, доброй, как называл ее Карамзин, живало в прежние годы много стариков, живых летописцев прошедшего. Удаленные от шума столицы на Пресненские пруды, в Замоскворечье, на Земляной город, они тихо доживали и договаривали свой век: человек любит поговорить, когда не может действовать; кто действует, тот говорит мало. Я узнал Москву давно и слышал еще в ней рассказы и были елисаветинского и екатерининского века; видел людей в пожелтелых мундирах, с белыми как снег головами, с кагульскими рубцами на лице и со значками за взятие Хотина и завоевание Крыма. Я был тогда еще молод, но уже любил слушать их бесконечные рассказы, любил переселяться с ними от действительности к прошедшему. Когда мне бывало грустно, когда мне бывало весело, я всегда охотно слушал добрых стариков, рассказывавших мне свои были и небылицы: они переносили меня в круг людей, давно не существовавших, живо рисовали предо мною и ужасы московской чумы, и бунт Пугачева, и китайское посольство в Петербург, и шведского адмирала, пленявшего всех московских красавиц, лет за сорок до нашего времени. Русские сказки, русские рассказы и повести всегда мне нравились, и могу ли исчислить все, что я переслушал от добрых старожилов московских! Могу ли передать вам все их предания о мечтах и надеждах, давно уснувших с мечтателями, о порывах сердец, кипевших сильными страстями и давно охолодевших в могиле, о старых поверьях и обычаях!

Хочу, однако ж, рассказывать иногда вам, друзья мои, кое-что из того, что сам слыхивал, и вот теперь, кстати на Святках, послушайте, что мне удалось услышать в один только вечер в беседе нескольких стариков.

Вам нет надобности знать, сколько лет прошло тому, как жил в Москве один человек старый, добрый, любезный, словоохотливый. Много, мало: не все ли равно? Я уважал его как старика и любил как человека. В его семействе провел я несколько часов счастливой юности. Тогда еще глядел я на свет сквозь призму надежд, жил в области мечтаний. Улыбка прелестной девушки,


И соловей в тени дубравы,
И шум безвестного ручья

радовали меня чистою, беспритворною радостью! Когда вечером, вокруг камина, собиралось доброе семейство моего старого друга, когда ты оживляла его собою, ты, которую я назвать не смею, которая после отказалась от счастья и променяла его на блестящую куклу большого света: я счастлив бывал в то время! Но полно о ней! Скажу вам, что дружеская беседа наша украшалась иногда присутствием старинных друзей нашего хозяина, также разговорчивых, веселых и добродушных.

Были, как теперь, Святки. Где мог я лучше и веселее провести длинный зимний вечер, если не у моего старого друга? Еду к нему. Погода была несносная: снег хлопьями падал, и сугробы его переносило вихрем с места на место. Тем милее было после трудного путешествия отдохнуть в теплой, светлой комнате, с людьми счастливыми и веселыми.

Я застал полное собрание. Хозяин, в своем колпаке и татарском халате, занимал главное место возле камина. Дым вился из трубки его сослуживца, суворовского воина, подле которого сидел наш общий знакомец (назовем его хотя Терновский: Милоны, Добровы и Правдины уже надоели нам в русских комедиях). Это был добрый философ, который верил всем привидениям, всем колдунам, всему чудесному на свете и все старался изъяснять, как он говорил, естественным образом. Присовокуплю к этому Шумилова, доброго старика, который на своем веку объездил пол-России, видел все, что рассказывал, рассказывал обо всем, что видел, и был записной охотник рассказывать русские были и сказки. Я застал у них жаркий спор о каком-то деле первой Турецкой кампании , но в то же время заметил желание хозяина говорить о чем-то другом.

У него была странная привычка говорить всегда о том, что прилично времени и обстоятельствам. Кроме обыкновенных рассказов о его путешествии на Кавказ, поездке в Польшу и знакомстве там с Костюшкою (об этом когда-нибудь расскажу вам особо), он любил поговорить о политике, когда получал газеты, о полярных землях зимою, об Африке в жаркий летний день и о привидениях накануне Ивана Купалы.

Круто повернул он разговор, спрашивая меня о погоде, и известил, что все его домашние уехали на вечер к одному из знакомых. «Я думал, – прибавил он, – что и ты там будешь».

– Нет! Меня звали, но я отказался.

– А для чего? Пока молодость, надобно веселиться и играть жизнью. Будет пора и для тебя, когда дома, подле камина, будешь казаться веселее, нежели на бале.

– А вы сами всегда следовали этому правилу?

– О! Да как еще следовал! На меня не пожалуются мои ровесницы, чтобы я скуп бывал на ласковые приветствия и мадригалы, и в менуете a la Reine никто лучше меня не умел вытянуть ноги, учтивее приветствовать свою даму. Вы, нынешние молодые люди, сидни, а мы были настоящими молодцами.

– Напротив, ныне жалуются на ветреность молодых людей.

– Правда, но ведь это вечная жалоба; а разбери-ка хорошенько, то увидишь, что вы сделались увальнями против нас и заменяете все какою-то американскою дикостью! Нет правила без исключений (прибавил он, пожимая мою руку). Я говорю вообще. Начнем с нашего убора: какие мы были щеголи! Стальные светлые пуговицы, барсовые, полосатые кафтаны, пряжки на башмаках, двое часов с огромными пучками привесок; можно ли сравнить ваши темные куртки, вашу матросскую одежу с таким великолепным нарядом! А учтивость? Дама казалась царицей в нашем кругу; вы оборачиваетесь к дамам спиною, толкаете их и не думаете уважать.

– Знаешь ли, когда это началось? – сказал суворовский сослуживец. – С Французской революции. Тогда как мы били революционеров в Италии, наши дамы ахали от всклоченных их голов, от либерального платья их, остригли себе волосы, надели парики…

– Но что ж тут худого? – подхватил Шумилов. – Все это в порядке вещей: ныне любят простоту, менее блеску снаружи, больше внутреннего достоинства.

– Если бы так! – сказал хозяин. – А беда в том, что, мне кажется, нынешняя молодежь – те же стеклянные куклы, что были мы, только мы были прозрачные, хоть сквозь глядись, а ныне этих кукол красят темной краской.

– Ты противоречишь естественным действиям природы, – возразил Терновский. – Свет делается не хуже, а лучше: это решенная задача. Только наши братья-старики твердят, что свет стал или становится хуже.

– Друг мой! Этого я никогда не скажу; а дело в том, что свет твой, становясь умнее, не делается счастливее.

– Что такое счастье? Понятие относительное! Кто становится лучше, тот должен быть счастливее.

– Похоже на силлогизм; да воля твоя, а прежде как-то было живее. Мы больше умели жить: были молоды в молодости и оттого дожили до седых волос; но Бог знает, увидят ли наши потомки стариков из нынешнего времени. Теперь стареют так рано и оттого, может быть, не успевают жить или, боясь не успеть, спешат жить и оттого рано стареют. У нас было прошедшее, настоящее и будущее; теперь живут в одном настоящем. Молодежь не думает о будущем, а мы только твердим о прошедшем; жизнь развивается, как часовая гиря: часы бьют, всякий человек говорит: как поздно! – и слова пролетают со звоном часового колокольчика, пока гиря стукнет в пол…

– Тогда ее опять заведут, – сказал, смеясь, Шумилов, – и опять часовой колокольчик начинает названивать: летит невозвратное время! Это было давно сказано.

– Может быть, я худо выразил свою мысль, – отвечал хозяин, – говоря, что прежде живее умели жить…

– Разумеется, живее, как дети, которые лучше взрослых умеют восхищаться игрушкой.

– Хорошо, да кто счастливее: дитя ли с своей игрушкой или философ, исчахший над истинами. Ты говоришь: свет стал умнее! Бог знает, мой друг! Полно, не умничает ли он больше прежнего? Сердечно радуюсь нынешнему философскому веку, а как ни смотрю на людей, они все те же люди; те же, а важная разница! Прежде больше было этого, как бы сказать, веселья жизни, без которого в свете холодно, как без печки в трескучий мороз. Оно, коли хотите, обманывает нас своим волшебным фонариком, но людям с ним весело.

– Ты глядишь на свет с одной стороны, – сказал Терновский.

– Со стороны сердца! Шалун Вольтер был очень прав и, вероятно, от сердца сказал, оканчивая забавную свою сказочку:


Le raisonneur tristement s’accredite;
On court, helas! apres la verite;
Ach! croyez-moi, l’erreur a son merite.

– Разумеется. Голая истина еще не по веку гостья. Я уверен, что она ужаснула бы нынешнего человека, если бы он взглянул на нее лицом к лицу.

– Вот: насилу ты со мной соглашаешься! Зачем же свет отказывается от своей юности: еще рано и спешить бы незачем. Истина только выглядывает еще из своего колодца; ей дают щелчки, и она опять прячется. Ум человеческий еще бродит в костылях глупости, когда сильная подагра мешает ей самой шататься в мире.

– По миру, – сказал Терновский, – доброхотных дателей довольно, а люди, как разносчики, ходят между тем и кричат: «Ум! Свежий ум!» Развернешь коробочку: она пустая.

Все засмеялись.

– Что мы зафилософствовали, – сказал суворовский сослуживец, – примеров нечего искать далеко. По-моему, старый век и новый век то же, что старый серебряный рубль и новый.

– Сравнение недурно, – сказал Шумилов, – но ведь новый рубль все рубль для того, у кого нет старого: так и в свете; и знаете ли что? Я помню, когда я был в Сибири и мне надобно было заплатить якутскому шаману за ворожбу его, я вынул два рубля и хотел отдать ему старый, он сказал мне: «Теён бачка! Дай мне вон этот светленький!»

– Да светленький ли наш век? Он похож на монету, на которой клеймо худо выбито.

– Вспомни старое, приятель! – сказал хозяин. – У нашей монеты клеймо было грубее, да яснее. Посмотри хотя на нынешние веселья: такое однообразие, все так расхоложено! В танцах ходят, с радости делают гримасы и с горя улыбаются. Мы плакали с горя, зато с радости хохотали. Повторяю, что сказал: прежде бывало больше житья, больше разнообразия в бытье!

– Если хотите, – сказал Терновский, – то чем далее в старину, тем бывало больше. Таковы естественные действия природы. Выигрывая в уме, мы теряем в сердце. Наши предки оживляли все: у них являлись духи, привидения, волшебники, а мы знаем, что все это естественные действия природы.

– И жаль, что мы это знаем, – прибавил Шумилов. – Нынешним стихотворцам горе, да и только: нечего списывать с самих себя! А посмотрите, сколько найдут они в старине нашей и иноземной!

– И посмотри, как охотно всякий поделится с нами наслаждением стариною, – сказал хозяин. – Нет! Право, мы еще жили если не лучше, так веселее. Возьмем спроста: вот теперь Святки. Чем отличаются они от Святой недели? У нас на все был свой манер! Бывало, о Святой мы строим качели, о масленой катаемся с гор, а о Святках поем подблюдные песни.

– Загляните ж в старину постарее нашей, – сказал Терновский. – Уж и мы более смотрели на эти игры, а предки наши более играли в них сами. Да и я люблю старину, хоть не соглашаюсь, что тогда было лучше. Я люблю ее, как дитя, которое беспечно и невинно, боится трубочиста, оттого что он черен и с хлопушкой в руках прыгает от радости.

Тут начался между ними разговор о старине, об ее весельях и забавах.

– Помнишь, – сказал хозяин Шумилову, – наши святочные вечера! Бывало, соберется народу множество и пойдет потеха. Днем катанье: саней пятьдесят едут одни за другими, что говорится, дуга на дуге, как свадебный поезд; вечером начнутся фанты, песни, гаданье: бегаем полоть снег, слушать под окнами…

российских книг в жанре хоррор">

10 крутых российских книг в жанре хоррор

Не все знают, что в богатой русской литературе вообще представлен жанр “Хоррор”. А те, кто знает, нередко относятся к нему скептически. Но сайт проверил и докладывает: страшно, очень страшно, причем ужасы найдутся на любой вкус. Рекомендуем.

Кирилл Алексеев «Пожиратель мух»

Роман хорош особой кинематографичностью. Сознание читателя, особенно уже подготовленного просмотром фильмов ужасов, сразу же построит сцену, расставит героев, монстров и запустит фоном тревожную музыку. К тому же сюжет классический: группу людей преследует кошмар из детства. Слэшер, основанный на русских реалиях, получается близким до жути. Есть у Алексеева и еще одна милая черта. Читая обычный ужастик, мы часто думаем: “Дураки, не ходите на кладбище, не спускайтесь в подвал – и ничего не случится!” Наш же автор в единственную отведенную героям ночь просто не дает им никакого выбора. Полная безысходность.

То, что когда-то ело, само должно быть съедено.

Алексей Атеев «Загадка старого кладбища»

Книга эта, написанная в 90х, одновременно и жутковатая, и смешная, как сами девяностые. Старинная нечисть не желает сдаваться советскому строю. Милиционеры, краеведы, библиотекарь старой закалки борются с нечистой силой, как могут. На фоне современных ужасов со всеми их спецэффектами и рейтингом 18+ книга может напомнить страшилки в пионерском лагере. Но вы же помните, каково потом уходить в темноту от этого костра?

– Сколько будет дважды два? – вкрадчиво спросила она.
Коза некоторое время молча смотрела на нее. Валентина Сергеевна уже решила, что не дождется ответа. Внезапно коза изрекла:
– Ты что, ду-ура? О сме-е-рти подумай!

Белобров-Попов «Красный бубен»

Деревенский шутер с вампирами, антисемитами и советской армией берет на себя роль нашего родного «От заката до рассвета». Здесь много немотивированной жестокости и тошнотворных подробностей, и все это лучше читать со здоровым чувством юмора или с любовью к постмодерну. Книга яркая и забористая, и сюжет в ней несется на всех парах, заставляя читателя или отбросить толстый том вовсе, или ухать и ахать от неожиданных ухабов и поворотов.

Так он себе Апокалипсис и представлял – все выжжено, и хрен знает кто по выжженному едет.

Наиль Измайлов «Убыр»

Каждому ребенку хоть раз в детстве приходится пережить страшное подозрение: а вдруг твои родители - не твои? Или вообще не люди? Боязно, а маме не пожалуешься… После вступления, погружающего в глубинные детские страхи, начинается роскошный экшн с экзотическим татарским колоритом. Хотя, чего в нем экзотичного: американские-то маньяки к нам не доберутся, им визу не дадут, а кошмары Измайлова сядут на ночную электричку, да и приедут.

Мы остались ночью на пустой платформе посреди полей, лесов и собак, в почти зимний холод и голод.
Не одни.
Вдвоем.

Сергей Кузнецов «Шкурка бабочки»

В жанре хоррора никак нельзя обойтись без погружения в больной мозг маньяка. Ну и заодно в не менее нездоровое сознание влюбленной в маньяка безумицы. И еще не известно, кто кого. Из спектра негативных эмоций Кузнецов выбирает “отвратительно и немного стыдно”. Особенно стыдно, наблюдая за смертельным танцем героев, вдруг ощутить в себе отклик на их запретные чувства. И тогда, в метро, почувствовав, что кто-то заглядывает в книгу через плечо, захочешь машинально прикрыть этот текст рукой, словно так ты скроешь собственные мысли.

Помнишь, однажды я спросил, как бы ты хотела умереть. И ты ответила: «Вскрой мою грудную клетку и возьми мое сердце» И я, написав это письмо, чувствую: это моя грудная клетка вскрыта, и это мое сердце трепещет на твоих губах.

Игорь Лесев «23»

Тувинская ведьма и ее подручные преследуют простого паренька Витеньку. Ну, как сказать, простого. Витек - ужасно противный, наглый, туповатый, трусливый маменькин сынок, одержимый нумерологией и обладающий невероятной жаждой жизни. То есть бегает быстро, а вот думает не очень. Конечно, читателю совершенно не захочется ассоциировать себя с юным помощником депутата, зато верится в его безумные приключения слету. И в какой-то момент понимаешь, что тебя затянул этот нелепый балаган ужасов.

Собака вновь завыла, увидев тело своего хозяина.
- Ада, успокойся. Он все равно был старый, - наконец, перешагнув труп, я очутился на пороге полуоткрытой двери. - Все пес, не скучай…

Алексей Маврин «Псоглавцы»

Под псевдонимом Маврин скрывается известный писатель Алексей Иванов. Так что, предсказуемо, уровень «Кровь, кишки, зомби повылазили» в этой книге сделан пониже, а уровень «Умирающая натура и поиски философского смысла» поднят повыше. Еще тут у нас есть неплохая любовная линия, интересная тема раскольничества и качественная атмосфера тихой жути. Сложно разобраться, что из окружающего кошмара происходит на самом деле, а что – лишь плод воображения главного героя, захлебывающегося горьким дымом с торфяных болот.

Дверь в ад может открыться где угодно: и в старой могиле колхозника, и в собственной душе. В душе даже вероятнее.

Марьяна Романова «Мертвые из Верхнего Лога»

За лесами, за горами, в скромной Ярославской области стоит деревенька, и кто туда с мозгами придет, тот трех дней не проживет. Шутим. На самом деле, русские зомби питаются кое-чем другим. И от этого даже страшнее получается. Автор перемещает нас во времени и в пространстве: из глубинки в столицу, из России в Африку, и сплетает все линии в крепкий сюжет. Основная нота в этой симфонии ужаса – тревога. Так что, если будете дочитывать вечером (а вы, конечно, будете), то задергивайте шторы поплотнее, а то мало ли кто там бродит, в темноте.

На тьму опереться легче, ее плечо кажется твердыней, особенно когда тебе так мало лет.

Анна Старобинец «Убежище 3/9»

Роман основан на русских народных сказках, и если вы читали хотя бы одну не адаптированную для младшего школьного возраста сказку, то вам уже должно стать легонько так не по себе. Маленький ребенок попадает в Тридевятое царство, а молодая женщина замечает, что люди на нее как-то странно смотрят. И все это связано с концом света. Но ужас не в Кощее, не в кафкианском превращении героини. Страшнее всего при чтении будет тем, кто боится равнодушия близких и видит сны о потерянных детях или родителях.

Когда наступила ночь - темная, беззвездная, ледяная, - Мальчик присел под деревом и стал думать о том, что обычно случается с детьми, которые оказываются в лесу ночью одни. Что с ними случается?

Виктор Точинов «Тварь»

Если вы любитель кровищи, маньяков-психопатов, адского замеса, приправленного нацистами и щупальцами, то Торчинов – ровно то, что надо. На этот раз дело происходит в мрачных пригородах Петербурга, причем исторические и краеведческие экскурсы автора весьма правдоподобны. Герой книги, даром, что писатель, мужчина серьезный и уверено помахивает железным ломом. Берите с него пример, если начнете дергаться от подозрительных шорохов за спиной.

Это он, это Филя … – подумал Славик, прежде чем провалиться в пропасть, кишащую желтыми, зелеными и красными воздушными шарами. Его голова тоже превратилась в красный шарик – и тут же лопнула с малиновым звоном бронзовой пентаграммы…

Хотите получать одну интересную непрочитанную статью в день?