Очарованная душа. Протоиерей алексий гостев

Григорий Померанц

Когда б вы догадались, сколько зла
Скрывается в одной фальшивой ноте,
То бросили бы все свои дела
И стали помогать в моей работе.
Зинаида Миркина

“Дневники” Шмемана вызвали невротическую реакцию у православных фундаменталистов. На их нападки убедительно ответил священник Филипп Парфенов (2) . Мне хочется оставить все это в стороне. По мере чтения “Дневников” все больше захватывало иное, становление творческой личности, корни которой вышли за рамки профессии, этноса, нации и временами пробивают даже границы западного культурного круга. В “Дневниках” своих Шмеман откровенно пишет: Если кто-нибудь когда-нибудь будет “изучать” “источники” моего богословия (!), он вряд ли догадается, что на меня всегда неимоверную тоску нагоняли, например, Кавасила, Дионисий Ареопагит и т.п., а что в извилистых путях моего мироощущения и, следовательно, мысли и убеждений сыграло странную, но несомненную роль: прислуживание в церкви (корпус, rue Daru(3) ), русская и французская поэзия, Андре Жид, дневник Жюльена Грина и дневник же Поля Леото (прочел все восемнадцать томов! - как они оба этому удивились бы!) и бесконечное число самых разнообразных биографий(например, Талейран и де Голль). Как объяснить самому себе, прежде всего, что я люблю Православие и все больше и больше убежден в его истине и все больше и больше не люблю Византии, Древней Руси, Афона, то есть всего того, что для всех - синоним Православия. Я бы умер со скуки на “конгрессе византинистов”. Только самому себе я могу признаться в том, что мой интерес к Православию обратно пропорционален тому, что интересует - и так страстно - православных (с.236–237).

Тут каждая строка - парадокс. И одна из первых загадок - восемнадцать томов Леото. Шмеман много читал, очень много. Но восемнадцать томов - дневника! Что там захватывало? Жюльен Грин хоть католик, а Леото и вовсе атеист. Кажется, привлекал сам жанр дневника. Чтение дневников было школой, подготовившей “Дневники” самого Шмемана, - школой искренности. Есть тексты, располагающие к фальши: реклама, протокол допроса. Говоришь то, что тебе выгодно, и молчишь о том, что невыгодно. А дневник, лежащий в столе, - полная этому противоположность. Шмеман, искренний по натуре, уставал от канонов (а грубо говоря - от штампов), неизбежных в любом церковном разговоре, в любой церковной службе. Каноны Православия не менялись полторы тысячи лет, а люди менялись. Современный священник стал другим человеком. Он пришел из мира, где идет становление личности. Он одарен в одном, а в другом чувствует себя беспомощно, неловко. Я знаю два достоверных случая, когда митрополит Антоний Сурожский, выслушав исповедь, не погружался в тину мелочей, а молча смотрел человеку в глаза - пять, десять, пятнадцать минут - и потом говорил несколько разрешающих слов или просто переводил разговор на другую тему; и этого было достаточно, исповедующийся уходил с чувством, что его подняли на другой уровень и его проблема снята. У Шмемана этого дара не было. У него были другие дары. Есть замечательная запись в одной из последних тетрадей:

“Дома”, “самим собой” я осознаю себя только когда читаю лекции. Каким бы он ни был, но это, в сущности, мой единственный дар. Все остальное - руководство, “духовная помощь” - все с чужого голоса и потому такое тягостное. Лекции - я всегда с удивлением ощущаю это - я читаю столько же для себя, сколько студентам. В них я не кривлю совестью, и не кривлю потому, что их читает во мне кто-то другой, и часто они просто удивляют меня: вот, оказывается, в чем вера или учение Церкви… Мне иногда хочется встать и громко заявить: “Братья, сестры! Все, что я имею сказать, о чем я могу свидетельствовать, - все это в моих лекциях. И больше ничего у меня нет, и потому, пожалуйста, не ищите у меня другого”. Ибо во всем другом я не то что лгу, но не чувствую того помазания.., которое необходимо, чтобы быть подлинным (с. 576).

Это проблема не только церковная. Никогда прежде подлинность не была такой острой темой, как в современном обществе.

Время предписанных ролей кончилось. Открыты тысячи путей. Но выбрать трудно. Чужие голоса подсказывают вам тысячи дорог. И никто не помогает сказать, как ответил Гамлет Розенкранцу и Гильденстерну: Вы можете расстроить меня, но не играть на мне. Сознание самого себя складывается, но еще не сложилось. Шмеман - счастливое исключение. Он открыл в душе свой собственный источник, из которого льются подлинные слова (об этом мы прочитаем у него немного ниже). В аудитории, на лекции, - его “помазание”. А писать для печати труднее, каждая написанная фраза перебивает полет вдохновения. И выход был найден - в дневнике.

К этому мы еще вернемся, а пока хочется отметить тонкое смысловое различие, которое Шмеман проводит между правдой, которая может быть записана с чужого голоса, и чем-то подлинным, рождающимся в глубине сердца, по выражению Бердяева- транссубъективным, укорененным в “царствии, которое внутри нас”, но не совсем наше. Примерно на том уровне, где действует Бог, действует неожиданно для самого говорящего, - Шмеман это называет “помазанием”. Сравнительно с подлинной правдой правда с чужого голоса чуть-чуть фальшива. На ней лег отпечаток чужой речи, письменного языка с его лексикой, грамматикой и синтаксисом, иногда еще чужого, мертвого языка, оттенки которого умерли, остались одни термины; но богословие, подчеркивает Шмеман, ближе к поэзии, чем к науке. Это многозначная ткань, которая ткется из многозначных, таинственных слов. Как в стихах:

А накопленье тишины
Шло так неисчислимо долго,
Что сердцу сделались слышны
На небе ангельские толки,
И тот, кто так давно отвык
От громких слов и формул строгих,
Постигнул ангельский язык
И начал лепетать о Боге.

* * *
Вы не знаете Бога,
Вы придумали Бога,
Слов насказано много,
Но ведь Он молчалив.
Что такое познанье?
Погруженье в молчанье,
Сердца к сердцу касанье
И свидетельство - жив.
(4)

В свободной речи, как в поэтическом вдохновении, мелькает “помазание”, неожиданный всплеск из последней глубины, который задним числом можно обработать, отшлифовать, но очень осторожно, чтобы не потерять противоречивость живой жизни ради стройности системы, ради толерантности и т. п. Когда говоришь с вдохновением, не думаешь, что скажет княгиня Марья Алексевна, а пишешь - и призадумываешься.

В современной культуре роль Марьи Алексевны часто играет информация. Все хорошо в меру, в том числе знание фактов. Куча мелочей, открытых в тысячах частных наук, засоряет голову и мешает видеть целое, увидеть с птичьего полета, что слова только подводят к главному, о чем надо молчать, что остается в паузе между словами. Об этом прекрасно писал когда-то Тютчев:

Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи.
Питайся ими - и молчи.

Это можно отнести и к внутреннему миру личности, и к объяснению в любви, и к тайнам веры. Слово подводит вплотную к тайне, но тайна должна всплыть из несловесной глубины.

Однако в русской культуре “Silentium” Тютчева остался одиноким парадоксом. И учителями Шмемана стали французы:

Читая Леото, я вдруг понял, что - помимо всего прочего,правдивость его укоренена, выражается в языке. Он - последний французский писатель, болезненно чувствующий фальшь и ложь того языка, что постепенно изнутри разлагал французский язык, соотношение в нем слoва, предложения со смыслом, торжество в нем исподволь отвлеченности, “идеологизма”… Так теперь пишут все, и не только по-французски (Увы! И по-русски. - Г. П.). Наша эпоха создала постепенно новый язык, но и новое “чувство языка”. Причина этого двойная: “идеологизм”… и, более банально, отрыв культуры от жизни, творчество из ничего - и потому из “ничего” и состоящее, безответственная игра форм и структур (с. 245). Почему безбожник может быть так свободен и правдив, честен и по-своему милостив и почему именно этих качеств так трагически не хватает “религиозным” людям? (с. 180). И вот мне кажется, что этого “воинствующего” (на словах) атеиста Бог, так сказать, не может не любить. Именно за правдивость, за беспощадность в изображении, пересказе самого себя, без смирения, без какого бы то ни было знания о нем… Не знаю, не знаю: слова все эти как-то не подходят, однако я читаю Леото всегда именно с духовной пользой, с какой, увы, почти никогда не читаю так называемой “духовной литературы”. Он обличает во мне всякую духовную дешевку, ненужное возбуждение, пристрастие к красивым словам, как-то внутренне освобождает… (с. 244).

Для меня Византия была неведомой землей. Я успел полюбить византийскую и древнерусскую икону и проводил час за часом в отделе древностей Третьяковской галереи. Сравнительно с византийцами и с Андреем Рублевым почти все новое казалось мне мелким. Сожалею, что Шмеман был лишен этого опыта. И я охотно принял осторожное приглашение Аверинцева посетить его лекции о средневековой культуре. Осторожным Сергей был из вежливости (ему было тридцать, а мне пятьдесят), но я с готовностью стал ходить на эти лекции, как студент. Сережа, еще молодой, не умевший ограничить себя определенной темой, плавал в море воскрешенной им средневековой жизни, как в живой современности. Все прочитанное (а читал он безумно много) стало его собственным, и он ощущал себя в этом мире гораздо свободнее, чем в современности. Это был его дом, его наследственный удел.

Я развивался иначе. Я не мог повернуться спиной к хаосу XX века. И только дополнял современность: музыкой барокко, “проповедями и рассуждениями” Экхарта, беседами Судзуки и Уоттса о буддизме дзэн, беседами Кришнамурти, упанишадами, созерцанием древних икон. И мне хотелось включить в эту семью средневековое богословие, и прежде всего - самое мистическое в нем: Григория Нисского, Псевдодионисия Ареопагита, которого Шмеман зря отверг. Попытки Псевдодионисия подходить к несловесному слову, выкручивая и выворачивая обыкновенные слова, казались ему пустой игрой. Это перекликается с сопротивлением, которое в нем вызывали Достоевский и Марина Цветаева. Он, впрочем, понимал, как и Флоренский, что есть истины, которые могут быть высказаны только в истерике, в обстановке скандала, чрезмерного нажима на слова. Шмеман это в конце концов понял в Цветаевой, а в Псевдодионисии не стал стараться; так же, как не давал себе труда разобраться в “ориентальщине”. Будем благодарны ему за то, что он разглядеть и понять сумел. Тем более, что многое он и у Достоевского усвоил. Некоторые страницы “Дневников” - не меньший скандал, чем скандальные сцены у Достоевского.

Помере того как я читал “Дневники”, мне становилось ясно, что Шмеман - человек тройной национальной укорененности. Родившись в Ревеле, переименованном вТаллинн, в русской православной семье, он уже ребенком лет четырех, в 1925 году, оказался в Париже. Здесь он учился в русском кадетском корпусе, втягивал в себя русскую культуру, духовную и светскую, со всей силой эмигрантской ностальгии… Но в Париже, окруженный французской культурой, входившей во все щели, он незаметно врастал и в нее. И я совершенно понимаю, что Франция стала для Шмемана второй родиной, а может быть и первой, если говорить о структуре мысли, о стиле.

Вдумываясь в попытки Шмемана понять самого себя, видишь, как детская и отроческая любовь к православию проходила через французский фильтр, проходила как вселенская вера, как вера, не подчинявшаяся законам логики, никаким принципам (он цитирует анонимную английскую фразу, по духу близкую Антонию Сурожскому: принципы - это то, чем люди заменяют Бога…). А Византия сквозь фильтр не проходила. Московия, задыхавшаяся в своей косной изоляции, не проходила. И его Россия - петербургская, европейско-русская культура, отрезанная от византийских икон и мозаик (их в Париже не было),отрезанная от Андрея Рублева и Дионисия с чадами... Их Шмеман не пережил и не знал.

В “Дневниках” - постоянные цитаты из русских поэтов и писателей, размышления о Пушкине, Гоголе, Тургеневе, Достоевском, Толстом, Чехове, Цветаевой, Набокове, Мандельштаме, Пастернаке, Бродском. Набокова он жестко критикует, а книгу Синявского о Гоголе, которую не приняла почти вся русская эмиграция, прочел с восхищением и еще раз перечитал, чтобы убедиться в своей правоте. Но не менее широко представлена и французская литература и вся полнота французской культуры. Она стала своей, вместе с русской она захватывала своими достоинствами и вызывала стыд своими пороками.

Переезд в Америку еще больше расширил этот круг своего. Став американцем на переломе между юностью и зрелостью, в 1951 году, Шмеман быстро укореняется в Штатах. Человеку, вышедшему из однозначной укорененности, сравнительно легко перейти от двойственной и к тройственной. Можно сравнить это с неосуществленным проектом преобразования Австро-Венгрии в Австро-Венгро-Польшу. До этого был проект Австро-Венгро-Славии, но помешал выстрел Гавриила Принципа, и в 1918 году появился другой проект, Австро-Венгро-Польши; на этот раз помешала катастрофа в сентябре на Западном фронте. Однако в личном плане Шмеман создал прочную тройственную державу и мирно жил в ней.

Никакой расколотости, никаких внутренних конфликтов это не вызвало. Расколотость вызывало другое: участие в реформах церкви - при понимании, что глубокие реформы невозможны. А тройная национальная идентичность была вполне гармоничной. Это зрячая любовь к России, Франции, Америке с ясным сознанием их недостатков. Опираясь на одну свою ипостась, Шмеман видит и критикует другие: французскую склонность к левой фразе, русские бессмысленные споры, где каждый кричит свое и никто не слушает другого; короткую американскую память, непонимание окружающего мира и навязывание всем вокруг своей односторонности. Следя за политической борьбой во Франции, Шмеман чувствует себя правым в среде левых и левым среди правых. В спорах, вызванных публицистикой Солженицына, он пытается остаться в центре:

Я не могу до конца принять ни одной из сторон и в их стопроцентном отвержении одна другой вижу ужасающую ошибку. Вот опять - поляризация русского сознания, это несчастное “или - или”. Солженицын и вслед за ним Гинзбург хотят, чтобы было так, как они “переживают”. Хотят существования, несмотря на всё, на всю тьму, - неразложимой, невинной России, к которой можно, а потому и нужно вернуться… Поэтому они (но главное, конечно, Солженицын) должны отвергать таких людей, как Синявский или Амальрик и т. д., отвергать их право на любовь к России. А они ее любят, и их оскорбляет, да и бесит, это отрицание у них любви: любви, направленной не на какую-то нетленную, почти трансцендентную “сущность” России, а на Россию “эмпирическую”, на родину (“да, и такой, моя Россия!”). В замысле я мог бы принять обе установки. Но на практике Солженицын во имя “своей” России выкидывает из нее половину ее исторической плоти (Петербург, XIXвек, Пастернака и т. д.), предпочитает ей в качестве идеала, - Аввакума и раскольников, а “Синявские” все-таки как-никак презирают всякую ее “плоть”, остаются безнадежными, “культурными элитистами”. Разговор между ними невозможен не из-за аргументов или идей, а из-за тональности , присущей каждой установке. Солженицыну невыносим утонченный, культурный “говорок” Синявского, его “культурность”, ибо не “культуру” любит он в России, а что-то совсем другое. Какую-то присущую ей “правду”, определить которую он, в сущности, не способен, во всяком случае, в категориях отвлеченных, в мысли, но по отношению к которой всякая “культура”, особенно русская, кажется ему мелкотравчатой. Синявскому же ненавистна всякая “утробность” и из нее рождающийся утопизм, максимализм, преувеличение. В истории на земле возможно только культурное “возделывание”, но не “преображение” земли в небо. Условие культуры - свобода, терпимость, принципиальный “плюрализм”, моральная чистоплотность, “уважение к личности” (с. 473–474) (подчеркнуто мною. - Г. П.).

Здесь я готов подо всем подписаться. Однако “вселенскость” Шмемана имеет свои границы. Вчера вечером, - записывает Шмеман, - от усталости, несколько глав Уоттса, “Своим путем”… Меня нисколько не интересуют восточные религии. У Уоттса меня интересует только один факт: что он был священником и ушел ради этого, всегда мне казавшегося неглубоким, ориентализма. Поэтому прочел только те главы, что относятся к его пятилетнему англиканскому священству… (с.12).

С самоограничением привычного культурного круга я столкнулся несколько десятков лет тому назад у Аверинцева. Как-то он неожиданно подарил мне две книги по искусству Востока. “Мне это не нужно, - сказал он, - а Вам может пригодиться”.Я тогда же или несколько позже назвал его “средиземноморским почвенником”. Видимо, он повторял понравившуюся ему шутку как самоопределение, и в этом качестве оно попало в воспоминания О. Седаковой. Я думаю, что Шмемана тоже можно назвать почвенником или домоседом своего тройственного удела.

Любопытно однако сравнить “домен” Шмемана с “доменом” Аверинцева. Границы “почвы” Аверинцева уходят далеко вглубь истории, до Книги Иова и трагедий Софокла. Это лично пережитая традиция древней и средневековой книги (которую Шмеман отодвигает от себя). Мир Шмемана - от воцарения Петра до избрания Миттерана президентом. Но в пространстве границы двух духовных империй сходятся: до рубежей христианской цивилизации.

Такое самоограничение не имеет ничего общего с распространенной у нас диаспорофобией, начиная с отвержения классической диаспоры, восходящей к вавилонскому пленению евреев, до возникающей прямо на глазах диаспоры чеченцев, азербайджанцев и др. Ничего общего нет и с тем, что Страхов назвал “борьбой с Западом”. Запад и для Аверинцева, и для Шмемана - в кругу своего. Чужое - на Востоке. Там можно потерять больше, чем приобретешь, в выходе за известные границы. Потерять уникальность Христа? Оставить христианству только место лепестка в “розе мира”, как у Даниила Андреева?

Но почему не было этого страха у Александра Меня? Этот деятельный проповедник христианства среди неверующей советской интеллигенции с глубоким вниманием относился к индийскому духовному опыту и написал о нем талантливую книгу “У врат молчания”. Религии Индии толкуются Менем как открытые вопросы, на которые ответом стал Христос. Можно не соглашаться с этим, но книга интересная, яркая.

Я думаю, секрет здесь в не равном удельном весе апофатического богопознания (то есть пути к тайне Бога через отрицание всех определений и всех образов Бога) - и богопознания катафатического, положительного, зримо образного, когда вся полнота духовной истины созерцается в иконе Христа, в иконах близких к Нему, преподобных святых, в Святой Деве, родившей Его… Апофатическое богопознание теоретически признается христианством, но большинство христиан его не знают, не понимают и не считают нужным знать. Достаточно сосредоточиться на Сыне Человеческом, свободном от эго и ставшим зримым лицом незримого и неисповедимого духовного мира.

В прошлом этого хватало. Но не сейчас, когда четыре культурных мира, веками почти не знавшие друг о друге, оказались стиснутыми во внезапно сузившемся пространстве перед внезапно выросшими проблемами, грозящими глобальной катастрофой. Без духа диалога, без понимания друг друга конфликты будут громоздиться и громоздиться. Высокомерная уверенность Запада в своем превосходстве смыта событиями. Поиски общих ценностей ни в коем случае не сводятся к моде, к дешевой “ориентальщине”. В диалог втянуты такие люди, как Далай Лама и Томас Мертон. Несмотря на огромные различия метафизики, диалог между буддизмом и католицизмом развивается довольно успешно, во всяком случае - успешнее, чем диалог между двумя ветвями Вселенской Церкви, расколовшейся в 1054 году.

Однако глобальные проблемы вовсе не становятся от этого личными проблемами каждого. Охватить все задачи не способен ни один ум. У каждого своеобразного мыслителя складывается своя зона творческих интересов, в которой он способен плодотворно действовать, зона “моего”, ограниченная от “не моего”, где, как сказал бы Шмеман, у данного человека нет “помазания”, где он способен только повторять, с чужого голоса, общие идеи. В этом смысл старого изречения: гений должен себя ограничить. И самоограничение Аверинцева тем, что я назвал “средиземноморским почвенничеством”, и самоограничение Шмемана его “триалитической державой” не было их ошибкой. Каждый находил опору против религиозного и идейного фанатизма в границах своего круга, отстаивая приоритет культуры в целом перед распуханием отдельной сферы культуры, отдельных идей и принципов.

Единой глобальной культуры, достигшей духовных вершин, сегодня нет, и формирование ее идет через суперэтнические, но в то же время субглобальные духовные организмы, противостоящие глобальному хаосу. И если я, читая “Дневники”, в чем-то не соглашаюсь с ними, в чем-то вижу их ограниченность, то это не мешает моей любви к этой книге. И нас окружает общая ненависть. Не случайно Аверинцева в кругу “Нашего современника” называли Евреем Евреевичем, а книги Александра Шмемана епископ-фанатик сжигал вместе с книгами Александра Меня. Пропасть проходит между духом любви, ограниченной тем или другим пределом, и духом ненависти.

Святой Дух, веющий всюду, един, но образы, которые Он принимает в человеческом сердце, а затем в словах пророков, бодисатв и святых,в каждом культурном кругу свои. Зинаида Миркина, переводя Рильке, Ибн ал-Фарида и других поэтов-мистиков, натолкнулась на это в своей работе. Она старалась всегда почувствовать некий целостный, не разделенный на слова и обороты, язык Святого Духа и передать его по-русски, временами отступая от немецкого текста и подстрочника с арабского. Именно так получались хорошие переводы. Опираясь на этот опыт, мы в нашей общей книге “Великие религии мира” определяем святые писания как “переводы” с целостного языка Святого Духа, “услышанного” (внутренним слухом), а затем разложенного на отдельные слова и обороты своей культуры, используя лексику и грамматику иврита, санскрита, пали, китайского, арабского языков. Святые Писания - попытки передать словами несловесный поток истины, несловесный поток Духа. Их достоинства - достоинства классического перевода. Их недостатки - недостатки всякого перевода. И когда апостол Павел говорит, что буква мертва и только дух животворит, и когда Шмеман восстает против омертвения религии, - они оба имеют в виду устаревший, омертвевший перевод. У Шмемана иногда так можно понять и само слово “религия” как общепринятую, но омертвевшую оболочку живой любви и веры: По Евангелию так ясно: Бога любят святые и грешники. Его не любят и, когда могут, распинают “религиозные” люди (с. 302).

Несловесное слово (возможно близкое к тому, что Сведенборг писал о языке ангелов) может быть лучше всего передано из глаз в глаза, от сердца к сердцу, как в разговоре св. Серафима Саровского с Мотовиловым и в общении других великих старцев со своими учениками (в Православии, в индуизме, буддизме, суфизме, хасидизме). Широкому кругу верующих так ничего не передашь. Вчитывание в книги (как у иудаистов и протестантов) часто дает укоренение в букве. Это не лучше, чем культ.

Пастор Рубенис назвал культ религиозным театром с либретто из Писания, с использованием музыки, икон, свечей. Культ создает настроение, направленность, передает людям, не способным на личное усилие подвижника, какое-то единство с Богом или хоть тень единства. Александр Шмеман посвятил много усилий, чтобы евхаристия именно так и переживалась. Но сам он пережил озарение на балконе при блеске солнца на автомобильном стекле. И у многих других людей переживание реальности светлой духовной бездны, объемлющей бездну пространства и времени, приходило неожиданно, нечаянно. Хотя подробный разбор пути человека к благодати обнаруживает почти всегда долгие мучительные поиски ответа на “проклятые вопросы”. И Бог всегда ближе к Иову, чем к его благочестивым друзьям.

Однако буква, которую Шмеман беспощадно обличает, не перестает быть для него святой, как сосуд, в котором древность и Средние века донесли до нас дух, едва слышный в современном шуме машин и заседательской суеты. Слово “религия” в “Дневниках” Шмемана не имеет однозначного смысла. Мы каждый раз должны заново учитывать, чтo он созерцает своим умственным взором: помощь в вере? или искажение веры?

Зло появляется, когда мы теряем дух целого и начинаем рвать великие тексты на куски, на отдельные фразы. Это правило надо применить и к чтению “Дневников” Шмемана. Его книга истинна в целом, и больше всего - тогда, когда она опирается на культуру в целом. Привожу пример, который говорит сам за себя: Пушкин России нужен гораздо больше, чем Типикон (справочник по богослужению. - Г. П.). Во имя Пушкина нельзя ненавидеть, резать и сажать в тюрьму. А во имя Типикона очень даже можно (с. 81).

Попробуем теперь пойти по следу Шмемана и подтвердить все сказанное отрывками, сохраняя свойственные “Дневникам” единство сквозь бессистемность: Реальность: еще вчера ее ощутил - идя в церковь к обедне, рано утром, в пустыне зимних деревьев, и затем этот час в пустой церкви, до обедни. Всегда то же ощущение времени, наполненного вечностью, полноты, тайной радости. Мысль, что Церковь только для того и нужна во всей своей “эмпирии”, чтобы этот опыт был, жил. Там, где она перестает быть символом, таинством, она ужас, карикатура (с. 9).

Подумайте: почему в пустой церкви Шмеман больше чувствует Бога, чем служа обедню? Потому что созерцание - простор для Святого Духа, а богослужение - дело, хотя и святое, и священник отчасти отдает себя делу, а не Богу как Духу. Меня отделяют от Тебя твои иконы, - писал Рильке в “Часослове”. Так мог бы написать и Шмеман, если бы он был поэтом.

На с. 14 находим разговор с В., который, как всегда, обезоруживает меня своей логикой, хотя логика эта способна доказать всегда лишь часть настоящей правды, и даже и ее извратить. Ужас логики, ужасавшей Шестова. Ее жизненное бесплодие. Разумный и логичный человек вряд ли способен к раскаянию. Он способен лишь к анализу. Здесь невольно вспоминаешь роман “Преступление и наказание”. Пока Раскольников рассуждает, он не может понять Соню, думающую сердцем. Пока Раскольников в своей келье, он не сомневается в логике. На островах, на закате, он сразу освобождается от кошмара.

Шмеман отгораживается от “ориентальщины”, но вот пришло (см. с. 15) трагическое известие о нервном срыве в Лос-Анжелесе с N.N. Значит, признаки, поразившие меня три недели тому назад, были реальными. Боюсь, что причина всё та же: “с головой ушел в свою деятельность”. А вот этого-то и не нужно. Полная невозможность в какой-то момент увидеть все в перспективе, отрешиться, не дать суете и мелочности съесть душу… Страшная ошибка современного человека - отождествление жизни с действием, мыслью и т. д. И уже почти полная неспособность жить, ощущать, осознать передвижение солнечного луча по стене - это не только “тоже” событие, это и есть сама реальность жизни. Не усилие для действия и для мысли, не их безразличный фон, а то, в сущности, ради того (чтобы оно было, ощущалось, “жилось”) и стоит действовать и мыслить. И это так потому, что только в этом дает нам Себя ощутить и Бог, а не в действии и не в мысли. И потому прав Жюльен Грин: “Все там, все иное”, “Нет ничего истинного кроме качания веток на фоне неба” (с.15).

Качание веток на фоне неба - дзэнский ответ на дзэнский вопрос: что такое Дао? Или: что такое дзэн? (Возможно несколько вариантов, но они все такого же рода.) Шмеман дважды цитирует дзэнскую мысль, заимствуя ее из книги французского католика. Засилье абстракций в современной культуре толкает к интуиции, опирающейся на тихое созерцание. Тяга к созерцанию пронизывает сегодня творческое меньшинство и на Западе. Всюду идут поиски подлинной правды и продолжается спор дзэн с Конфуцием.

А вот еще один пример поиска истины в созерцании, схватывающем бытие как целое, не разорванное на осколки (см. на с. 20). Смиренное начало весны. Дождливое воскресенье. Тишина, пустота этих маленьких городов. Радость подспудной жизни всего того, что за делами, за активизмом, того, что сам субстрат жизни. И поздно вечером снова тьма, дождь, огни, освещенные окна…Если не чувствовать этого, то что могут значить слова: “Тебя поем, Тебя благословим, Тебя благодарим”. А это суть религии, и если ее нет, то начинается страшная подмена. Кто выдумал (а мы теперь в этом живем), что религия - это разрешение проблем, это ответы… Это всегда - переход в другое измерение, и, следовательно, не разрешение, а снятие проблем.

Таково понимание религиозной жизни как неразрывной связи со всей окружающей жизнью, но в целом, в единстве, в недвойственности природы. А через страницу - в целостности жизни у семейного очага (на с. 22): Что такое счастье? Это жить вот так, как мы живем сейчас с Льяной вдвоем,наслаждаясь каждым часом (утром - кофе, вечером - два-три часа тишины и т. д.). Никаких особенных “обсуждений”. Все ясно и потому - так хорошо! А, наверное, если бы начали “формулировать” сущность этого самоочевидного счастья, сделали бы это по-разному и, того гляди, поссорились бы о словах. Мои казались бы ей не теми и vice-versa. “Непонимание”! И замутилось бы счастье. Поэтому по мере приближения к “реальности” все меньше нужно слов. В вечности же уже только “свят, свят, свят…” Только слова хвалы и благодарения, моление, белизна полноты и радости. Поэтому и слова только те подлинны и нужны, которые не о реальности (“обсуждение”), а сами реальность: ее символ, присутствие, явление, таинство. Слово Божие. Молитва. Искусство. Когда-то таким словом было и богословие: не только слова о Боге, но божественные слова - “явление”. Но прельстилось чечевичной похлебкой обсуждений и доказательств, захотело стать словом научным - и стало пустотой и болтовней. И возомнило о себе, и стало нужным только такому же другому болтуну, но не человеку, не глубине человеческой культуры.

Я убежден, что это, на глубине, те откровения (“эпифании”), те прикосновения, явления иного, которые затем и определяют изнутри “мироощущение”. Потом узнаешь, что в эти минуты была дана некая абсолютная радость. Радость ни о чем, радость оттуда, радость Божьего присутствия и прикосновения к душе. И опыт этого прикосновения, этой радости (которую, действительно, “никто не отнимет от нас”, потому что она стала самой глубиной души) потом определяет ход, направление мысли, отношение к жизни и т. д. Например, та Великая Суббота, когда перед тем, как идти в церковь, я вышел на балкон и проезжающий внизу автомобиль ослепляюще сверкнул стеклом, в которое ударило солнце. Все, что я всегда ощущал и узнавал в Великой Субботе, а через нее - в самой сущности христианства, все, что пытался писать об этом, - в сущности всегда внутренняя потребность передать и себе и другим то, что вспыхнуло, озарило, явилось в то мгновение. Говоря о вечности, говоришь об этом. Вечность - не уничтожение времени, а его абсолютная собранность, цельность, восстановление. Вечная жизнь - это не то, что начинается после временной жизни, а вечное присутствие всего в целостности. “Анамнезис” (незабываемость. - Г. П.). Все христианство - это благодатная память, реально побеждающая раздробленность времени, опыт вечности сейчас и здесь (определение вечности подчеркнуто мною. - Г. П.).Поэтому все религии, всякая духовность, направленные на уничтожение времени, суть лжерелигии и лжедуховность. “Будьте как дети” - это и означает “будьте открыты вечности”. Вся трагедия, вся скука, все уродство жизни в том, что нужно быть “взрослым”, от необходимости попирать “детство” в себе. Взрослая религия - не религия, и точка; а мы ее насаждаем, обсуждаем и потому всё время извращаем. “Вы уже не дети - будьте серьезны!” Но только детство - серьезно. Первое убийство детства - это его превращение в молодежь. Взрослый способен вернуться к детству. Молодежь - это отречение от детства во имя еще не наступившей взрослости. Христос нам явлен как ребенок и как взрослый . Но он не явлен нам как молодежь... человек становится человеком, взрослым в хорошем смысле, когда он тоскует о детстве и снова способен на детство. И он становится плохим взрослым, если он эту способность в себе заглушает (с. 24–25).
Это та глубина, на которой сходятся все великие религии. Глубина, не доступная разуму и открытая поэзии, даже внешне чуждой богословию.

Сноски:

1 Прот. Александр Шмеман. Дневники. 1973–1983. М.: Русский путь, 2005. Далее страницы указываются в тексте.
2 “На нас надвигается новое Средневековье…” - “Континент”, № 132.
3 Т. е. в кадетском корпусе и в соборе св. Александра Невского на ул. Дарю в Париже.
4 З. Миркина.
5 Как полагалось, по взглядам Л. Н. Гумилева.
6 Александр Гинзбург (1936–2002), известный диссидент.

Григорий ПОМЕРАНЦ - родился в 1918 г. в Вильно (нынеВильнюс). Окончил ИФЛИ. Участник Великой Отечественной войны. В 1946 исключен из ВКП(б) за “антипартийные заявления”. В 1949 г. арестован по обвинению в антисоветской деятельности, осужден; освобожден (1953) и реабилитирован (1958). Философ, культуролог, публицист. Автор книг “Сны Земли” (Париж, 1958), “Неопубликованное” (Мюнхен, 1972), “Открытость бездне. Встречи сДостоевским” (М., 1990), “Собирание себя” (М., 1993), “Выход из транса” (М.,1995), “Опыты философии и культурологии” (М., 1995), “Страстная односторонность и бесстрастие духа” (М. – СПб, 1998), “Записки гадкого утенка” (М., 1998) и др.; вместе с З. Миркиной “Огонь и пепел” (М., 1993), “Великие религии мира” (М., 1995). Член Русского ПЕН-Центра. Живет в Москве.

После кончины протопресвитера Александра Шмемана в столе его кабине­та в Свято-Владимирской семинарии, где он был деканом, были найдены во­семь тетрадок, исписанных его рукой. Этот дневник отец Александр вел с 1973 года с небольшими перерывами вплоть до начала последней болезни. Писал он по-русски, на языке, который был ему родным с детства, проведенного в «русском» Париже.

Дневник отца Александра - нечто гораздо большее, чем простая регистра­ция событий последних десяти лет его жизни. Он отражает всю его жизнь (ка­детский корпус в Версале, французский лицей в Париже, Свято-Сергиевский богословский институт, переезд в Америку, Свято-Владимирская семинария в Крествуде, церковная деятельность...), его интересы (при огромной занятости он поразительно много и широко читал, выписывая в дневник целые абзацы из особенно заинтересовавших его книг), «несет» его мысли, сомнения, разочаро­вания, радости, надежды.

Всякий дневник, особенно такой последовательный, как у отца Александра, вызван не внешними побуждениями, а внутренней необ­ходимостью. Перед нами - часто сугубо личные, сокровенные записи.

Декан Свято-Владимирской семинарии, под его руководством превратившейся в одну из наиболее крупных богословских школ православного мира, почти бессмен­ный секретарь Совета епископов Американской Митрополии (ставшей, опять же под его воздействием, в сотрудничестве с отцом Иоанном Мейендорфом, автокефальной Православной Церковью в Америке), проповедник и богослов, отец троих детей с многочисленными внуками, отец Александр к тому же нахо­дился в беспрестанных разъездах для чтения проповедей и лекций, еженедель­но вел ряд программ на радио «Свобода» для России.

Трудно себе представить более наполненную жизнь, и дневник в первую очередь был для него возмож­ностью оставаться хоть на краткое время наедине с самим собой.

Александр Шмеман, прот. Дневники. 1973-1983

Сост., подгот. текста У.С. Шме­ман, Н.А. Струве, Е.Ю. Дорман; предисл. С.А. Шмеман; примеч. Е.Ю. Дорман

М.: Русский путь, 2005.- 720 с, ил.

ISBN 5-85887-188-7

Александр Шмеман, прот. Дневники. 1973-1983 - 1980

Последние недели прошли под знаком польских событий, за которыми мы следили буквально с замирающим сердцем. Каждый раз - все та же надежда, что что-то "лопнет" в кошмарном советском организме, что что-то начнется.

Смерти: тети Любы Оболенской, А.А.Боголепова.

Споры, разговоры об о.Дудко. Мучительный - для меня - тон русской прессы. Углубляющееся отчуждение от "третьих", от их советской тональности. Вчера вечером просматривал, перелистывал новый "Континент". И чувство именно чуждости, как если бы было априори ясно, что для меня во всей этой "ключом бьющей" деятельности словесного потока - места нет...

Вообще "отчуждение" не уменьшается, а если что, то усиливается. Я сносно играю все свои "роли" - семинарскую, богословскую, церковную, русско-эмигрантскую, но все это именно "роли". И я не знаю, как это "отчуждение" оценить, в чем его суть. Может быть, просто лень, может быть - что-то глубже. По совести - не знаю. Знаю только, что это отчуждение не делает меня "несчастным". Я, в сущности, доволен моей судьбой и другой не хотел бы. По-своему я каждую из этих ролей, каждый из этих миров - люблю и, наверное, скучал бы по ним, если бы был их лишен. Но и полного отождествления с ними нет. Я думаю, приблизительно, так: у меня есть "внутренняя жизнь", но "духовная" в страшном загоне. Да, есть вера, но при полном отсутствии личного, жизненного "максимализма", так очевидно требуемого Евангелием.

С другой же стороны - все, что я читаю об этой "духовной" жизни, все, что я вижу в людях, ею якобы живущих, - чем-то меня "раздражает". Что это - самозащита? Зависть к тем, кто ею живет, и потому желание denigrer? Но вот где-то, случайно, читаю цитату из Симеона Нового Богослова о необходимости ненавидеть тело - и сразу чувствую, что не только "худшее" во мне, а и что-то другое с этим не соглашается, этого не приемлет...

Простой вопрос о простом земном, человеческом счастье. О радости, преодолевающей страх смерти. О жизни, к которой призвал нас Бог. О том, для чего - "о чем" - сияет солнце, для чего и о чем - эти наши лабельские горизонты, эти мягкие горы, покрытые лесом, это огромное небо, этот блеск лучей...

Почему - в другом ключе - привела эта "духовная линия" к тому, что и самой Церкви, Евхаристии, благодарения, радости как-то не чувствуют, не хотят верующие, а хотят - страха, печали, какого-то почти злорадного отвержения всего этого?

Продолжение. Западная Церковь участие в жизни "мира" поняла как "клерикальную власть" над миром, когда же "мир" власть эту отверг - она прибегла к прямому участию в политике: сначала "правой", потом "левой". Но это участие обрекает христианский Запад на своего рода шизофрению. Ибо та "политика", в которой Церковь принимает участие, так сказать, a part entiere горизонтом своим имеет - и не может не иметь - только "мир сей". Эсхатология тут сведена к утопии, но утопия с христианской точки зрения есть не только ошибка, но и ересь, подлинная ересь нашего времени. Ересь тем, что ударение в ней перенесено с личности, с человека на "структуры" - общественные, идеологические и т.д.

Не случайно те христиане, что всецело отдаются утопии и борьбе за нее, принимают марксизм, "исходят" в своем поведении из "классовой борьбы", одним словом - целиком принимают идейно-эмоциональную сущность "утопизма". Подлинная христианская эсхатология здесь не только замалчивается, но и отвергается, но и обличается как постыдное пятно на исторической Церкви. Эсхатологическая сущность и функция Церкви ("в мире сем, но не от мира сего") замалчивается, и Церковь постепенно отождествляется с одним из средств в борьбе за "свободу, равенство и братство", за защиту "третьего мира", за любую "утопию", написанную на тех или иных "знаменах".

Православным этот уход в "борьбу" и в "утопию" остается чуждым. Но опять-таки не потому, что они остались верными эсхатологической антиномии христианства, а из-за постепенного перерождения Православия либо в клерикальную, ритуальную и магическую "религию", либо же в мироотвергающую "духовность". Под "клерикализмом" я разумею здесь не власть клира над мирянами (этой власти клир давно уже не имеет), а ту сосредоточенность на "церкви" и "церковности", на "администрации" и пр., о которой я писал вчера. Целью христианской общины становится она сама. И не случайно так модно сейчас дебатировать вопрос о "lay ministries" , о мирянах как своего рода разбавленном, разведенном "клире". Чем занимаются церковные "центры": синоды, департаменты и т.д.? "Церковными делами": дипломатией, финансами, назначением и переводом клириков и т.д. Откуда бездонная скука и нищета церковной "прессы": из сведения "содержания" церковной жизни к торжествам, юбилеям, собраниям и т.д.

Мой вечный вывод: если не вернутся богословие, церковность, духовность и т.д. - к подлинному христианскому эсхатологизму (а признаков возвращения этого я не вижу нигде), то суждено нам не только оставаться гетто, но и претворять себя, Церковь и все ими заключаемое в духовное гетто... Начинается же - и это мой второй вечный вывод - возвращение это с подлинного разумения Евхаристии - таинства Церкви, таинства новой твари, таинства Царства Божьего. Здесь альфа и омега христианства.

Другие материалы на портале «Русский путь», связанные с прот. А.Шмеманом:

  • Цикл воскресных бесед, произнесенных о.А.Шмеманом на радио «Свобода» в 70-е гг.

Издание «Дневников» прот. Александра Шмемана явилось событием, вызвавшим живой интерес в обществе. Они стали поводом для многочисленных дискуссий, рецензий, статей и семинаров (многие из этих материалов размещены на нашем портале). Реакция на книгу была неоднозначной. Одни нашли в ней ответы на сокровенные вопросы, прикоснулись к живительному источнику веры. У других она вызвала резкую критику. Широта отзывов указывает на актуальность рассматриваемых тем.
В своих записях отец Александр путем тонких рассуждений, метких замечаний преодолевает границы сложившихся догм и противоречий, пытаясь выразить то настоящее, что составляет саму жизнь. В чем заключается вера? Каково призвание Церкви? В чем суть христианства? Размышляя над этими и другими вопросами, он не предлагает готовых решений, а выводит общую тональность, задает импульс, который, приводя наши души в движение, позволяет нам самим найти ответ.
Тем, кто еще не успел прочитать книгу, мы предлагаем фрагменты из нее для предварительного ознакомления. Для более удобного чтения цитаты сгруппированы по темам.
На нашем портале в ы также можете ознакомиться с другими текстами прот. Александра Шмемана, а также приобрести полное собрание его статей , которые были опубликованы в западных русскоязычных и англоязычных изданиях с 1947 по 1983 гг.

Избранные цитаты:

...Как хотелось бы честно, просто, ясно изложить, «в чем моя вера», и как это невозможно… Прежде всего потому, что это не ясно моему уму и сознанию. Одно, мне кажется, все-таки «ясно», а именно: что основными «координатами» этой веры являются, с одной стороны, острая любовь к миру во всей его «данности» (природа, город, история, культура), а с другой стороны — столь же острое, столь же очевидное убеждение (или «опыт»), что сама эта любовь направлена на то «другое», что этот мир «являет» и в явлении чего - его сущность, призвание, красота и т.д. Поэтому мне одинаково скучно и тоскливо там, где это «явление» отрицается, то есть и с теми, кто этот мир любит без «отнесенности» к «другому», и с теми, кто это «другое» (религию) просто противополагает миру. Скучно и с законченными «секуляристами», и с законченными «религиозниками». А именно эта поляризация и происходит в наши дни. Тоска «обмирщенности» и тоска «благочестия», ибо и то и другое прежде всего маленькое, унылое, само по себе именно скучное. Однако это именно «координаты», и остается главный и единственный вопрос: что же все-таки делать, как жить в мире - Богом, и в Боге - миром, то есть любовью? В чем присущее человеку творчество? Ибо вместе с Богом он творит свою жизнь и, следовательно, свое Царство Божие…

О РАДОСТИ

Страшная ошибка современного человека: отождествление жизни с действием, мыслью и т.д. и уже почти полная неспособность жить , то есть ощущать, воспринимать, «жить» жизнь как безостановочный дар. Идти на вокзал под мелким, уже весенним дождем, видеть, ощущать, осознавать передвижение солнечного луча по стене - это не только «тоже» событие, это и есть сама реальность жизни. Не условие для действия и для мысли, не их безразличный фон, а то, в сущности, ради чего (чтобы оно было, ощущалось, «жилось») и стоит действовать и мыслить. И это так потому, что только в этом дает нам Себя ощутить и Бог, а не в действии и не в мысли. <…> То же самое и в общении . Оно не в разговорах, обсуждениях. Чем глубже общение и радость от него, тем меньше зависит оно от слов. Наоборот, тогда почти боишься слов, они нарушат общение, прекратят радость.

Я многое могу, сделав усилие памяти, вспомнить ; могу восстановить последовательные периоды и т.д. Но интересно было бы знать, почему некоторые вещи (дни, минуты и т.д.) я не вспоминаю, а помню , как если бы они сами жили во мне. При этом важно то, что обычно это как раз не «замечательные» события и даже вообще не события, а именно какие-то мгновения, впечатления. Они стали как бы самой тканью сознания, постоянной частью моего «я».

Я убежден, что это, на глубине, те откровения («эпифании»), те прикосновения, явления иного , которые затем и определяют изнутри «мироощущение». Потом узнаешь, что в эти минуты была дана некая абсолютная радость. Радость ни о чем, радость оттуда, радость Божьего присутствия и прикосновения к душе. И опыт этого прикосновения, этой радости (которую, действительно, «никто не отнимет от нас», потому что она стала самой глубиной души) потом определяет ход, направление мысли, отношение к жизни и т.д. Например, та Великая суббота, когда перед тем, как идти в церковь, я вышел на балкон и проезжающий внизу автомобиль ослепляюще сверкнул стеклом, в которое ударило солнце. Все, что я всегда ощущал и узнавал в Великой Субботе, а через нее - в самой сущности христианства, все, что пытался писать об этом, - в сущности всегда внутренняя потребность передать и себе, и другим то, что вспыхнуло, озарило, явилось в то мгновенье. Говоря о вечности, говоришь об этом. Вечность - не уничтожение времени, а его абсолютная собранность, цельность, восстановление. Вечная жизнь - это не то, что начинается после временной жизни, а вечное присутствие всего в целостности. «Анамнезис»: все христианство - это благодатная память , реально побеждающая раздробленность времени, опыт вечности сейчас и здесь. Поэтому все религии, всякая духовность, направленные на уничтожение времени, суть лжерелигии и лжедуховность. «Будьте, как дети» - это и означает «будьте открыты вечности».

Споры о старом и новом стиле! Закрывать или не закрывать Царские Врата! Какой ужас. Какая все это жалкая карикатура. Нам говорят: святые. Но святые есть всюду и везде - в любой религии, любой идеологии. Они как раз, в сущности, «ничего не доказывают». Христианство не может быть манихейством. Демонизм святости без любви, а именно к такой святости стремится современный «духовный» человек.

От всего этого иногда страшное желание: быть свободным для жизни . А эта жизнь - жена и семья (времени нет), друзья (времени нет), природа (времени нет), культура (времени нет), и все это именно от Бога - дар , и к Богу - освящение , благодарность, путь, причастие… Жить так, чтобы каждый отрезок времени был полнотой (а не «суетой») и - потому что полнотой, тем самым - и молитвой, то есть связью, отнесенностью к Богу, прозрачностью для Бога, давшего нам жизнь , а не суету.

Преображение. Ясно и холодно. Чудная служба. До Литургии много исповедников. И такое ясное чувство: что все - и грехи, и сомнения наши - от измены внутри себя свету и радости, тому, что составляет всю суть этого удивительного праздника. «Земля вострепета…» Чувствовать этот «трепет» во всем: в словах, в вещах, в природе, в себе - вот и вся христианская жизнь, или, вернее, сама жизнь, христианством дарованная и даруемая.

Как всегда в этот день, так отчетливо «поминались» на проскомидии: митр. Евлогий, о. Киприан, о. С. Булгаков, о. В. Зеньковский, о. М. Осоргин, о. С. Четвериков, все те, кто, так или иначе, дали мне этот «трепет» почувствовать - «о нем же» все «мое» богословие. О радости, «которой никто не отнимет от вас»…

…Я всегда любил «порядок» и «ритм», через которые только и можно воспринять «дары, которых мы не ценим за неприглядность их одежд»*, то есть, в сущности, - саму жизнь. «Освобождение от…» совершаетсятолько через «приятие»…
____________________

* Из стихотворения И.Анненского «Что счастье?»: «В благах, которых мы не ценим / За неприглядность их одежд?»

<…> Начало «ложной религии» - неумение радоваться, вернее - отказ от радости. Между тем радость потому так абсолютно важна, что она есть несомненный плод ощущения Божьего присутствия. Нельзя знать, что Бог есть , и не радоваться.И только по отношению к ней - правильны, подлинны, плодотворны и страх Божий, и раскаяние, и смирение. Вне этой радости - они легко становятся «демоническими», извращением на глубине самого религиозного опыта. Религия страха. Религия псевдосмирения. Религия вины:все это соблазны, все это «прелесть». Но до чего же она сильна не только в мире, но и внутри Церкви… И почему-то у «религиозных» людей радость всегда под подозрением. Первое, главное, источник всего: «Да возрадуется душа моя о Господе…». Страх греха не спасает от греха. Радость о Господе спасает. Чувство вины, морализм не «освобождают» от мира и его соблазнов. Радость - основа свободы, в которой мы призваны «стоять». Где, как, когда извратилась, замутилась эта «тональность» христианства или, лучше сказать, где, как и почему стали христиане«глохнуть»к ней? Как, когда и почему вместо того, чтобы отпускать измученных на свободу, Церковь стала садистически их запугивать и стращать?

И вот идут и идут за советом (сегодня - с 7.30 утра, а сейчас десять: исповедь, разговор, разговор, разговор - итого четыре человека с проблемами, не считая просьб о встречах на будущее). И какая-то слабость или ложный стыд мешают сказать каждому: «Никаких советов у меня нет. Есть только слабая, колеблющаяся, но для меня несомненная радость. Хотите?» Не хотят. Хотят разговоров о «проблемах» и болтовни о том, как их «разрешать». Нет, не было большей победы диавола в мире, чем эта «психологизация религии». Доказательство: все что угодно есть в психологии, одно в ней абсолютно невозможно, немыслимо и недопустимо: радость .

<…> По-моему, все простит Бог, кроме «безрадостности», которая состоит в забвении того, что Бог сотворил мир и спас его… Радость эта - не одна из «составных частей» христианства, это его «тональность», пронизывающая собой все - и веру, и «мироощущение». Там, где нет радости, христианство, как и религия, становится «страхом» и потому - мучением. Но ведь даже о падшести мира(срединный член моей «триединой интуиции»: Творение - Падшесть - Спасение) мы знаем только из знания его сотворенности и его «спасенности» Христом. И плач о падшести не убивает радости, вымогающей в «мире сем» - всегда, все время - «светлую печаль».

«Мир сей» - веселится, но он как раз безрадостен , ибо радость (в отличие от того, что американцы называют fun (весельем, развлечением (англ .)) может быть только от Бога, только - свыше. Но потому и христианство вошло в мир как радость . Не только радость о спасении, но спасение как радость. Только подумать - мы каждое воскресенье «трапезуем» со Христом, «за Его трапезой, в Его Царствии», а потом погружаемся в свои «проблемы», в страх и мученье… Бог спас мир радостью, «но печаль ваша в радость будет», «и радости вашей никто не отнимет от вас…».

За окном - весной светящиеся холмы, деревья. Всегдашняя радость от прикосновения к самой жизни. Может быть, усиленная тем, что в субботу провел некоторое время со студентами других православных семинарий - греческой, украинской, тихоновской. Эти подрясники, бороды, поклоны, вся эта игра в религию чем дальше, тем больше меня отвращают. Подделка, фальшь, да еще пронизанные страхом, неуверенностью… Бедные мальчики. Не в том трагедия христианства, что Христос проповедовал Царство Божие, а явилась Церковь, нет - ибо она для того и «явилась», чтобы возвещать и являть Царство Божие «дондеже приидет», а в том, что она стала самоцелью, перестала быть «явлением», то есть оторвалась от Царства Божия, и сакральность ее перестала быть эсхатологической. Спорят о «штепселях» и «подводке», «проводах», но не о том свете, для которого они только и существуют…

Перечел в эти дни «Жизнь Тургенева» Б. Зайцева. Неискоренимая любовь к XIX веку, как русскому, так и западному. Это эпоха, мне кажется, когда, с одной стороны, в первый раз забрезжил опыт, идея, желанье полноты (плод христианства) и когда, с другой стороны, полнота эта стала трещать по всем швам и распадаться. Наш век живет уже отказом от полноты, бегством каждого в свое - маленькое, ограниченное и потому «негативное», живет, иными словами, редукциями.

Пафос нашей эпохи - борьба со злом - при полном отсутствии идеи или видения того добра , во имя которого борьба эта ведется. Борьба, таким образом, становится самоцелью. А борьба как самоцель неизбежно сама становится злом. Мир полон злых борцов со злом! И какая же это дьявольская карикатура. Неверующие - Тургенев, Чехов - еще знали добро , его свет и силу. Теперь даже верующие, и, может быть, больше всего именно верующие, знают только зло . И не понимают, что террористы всех мастей, о которых каждый день пишут газеты, - это продукт вот такой именно веры, это от провозглашения борьбы - целью и содержанием жизни, от полного отсутствия сколько бы убедительного опыта добра. Террористы с этой точки зрения последовательны. Если все зло , то все и нужно разрушить… Допрыгались.

Пишу это (восемь часов утра), а за окном масса маленьких чистеньких, светловолосых детей идут в школу. В каком мире им придется жить? Если бы еще их заставляли читать Тургенева и Чехова. Но нет, восторженные монахини научат их «бороться со злом» и укажут врага, которого нужно ненавидеть. Но никто не приобщит их к знанию добра , не даст услышать «звуков небес» лермонтовского Ангела. Того звука, про который Лермонтов сказал, что он «остался без слов, но живой». Звук, который один, в сущности, и дает «глубину» нашим «классикам»…

<…> Все должно быть «на пользу» делу. И, пожалуй, именно в этой точке я мгновенно, инстинктивно, целостно «отчуждаюсь» от них. За «делом»-то - самым важным, самым положительным - так часто и не остается времени не просто для жизни, а для встречи с жизнью или, по-другому, для опытного восприятия того, ради чего - все «дела». <...> Не знаю, может быть, я «нечестиво» ошибаюсь, но что-то именно такое (груз «дела») мне слышится в словах Христа: «Доколе буду с вами, доколе буду терпеть вас?» (Мф. 17:17). И это совсем не противоречит Его всецелой любви и самоотдаче этим «вам». Эта скорбь от того, что не видят они «главное», которое уже не есть и «дело», а претворение, увенчание его в жизни, и в жизни с избытком. В мире сем всякое «дело» в каком-то смысле проклято и «спасается» только, когда - ради жизни, ради приобщения к ней. Без этой отнесенности оно становится «идолом» и мукой. Что для любого «дела» может значить: «В небесах торжественно и чудно! Спит земля в сиянье голубом» (М. Лермонтов) или какая польза от того «дивного сна», в который погружает нас «студеный ключ, играя по оврагу…»(А. Блок)? А между тем все, почти все в нашей жизни зависит от этих «прорывов», ибо в них дается нам опыт жизни .

Мое главное и постоянное ощущение - это ощущение жизни . В словах это очень трудно выразить. Может быть, ближе всего к этому ощущению слово «удивление», восприятие каждого момента и каждого состояния как некоего дара (в отличие от «само собою разумеющегося», «самоочевидного»). Все всегда ново , все всегда есть не просто жизнь, а встреча с жизнью и потому как бы откровение… Пишу и сознаю, что это не те слова, но других не нахожу. Знаю только, что этот дар, что это откровение требуют внимания, ответа. Что жизнь, иными словами, есть постоянное «приятие» дара жизни… Может быть, все так чувствуют. Но мне иногда кажется, что нет. Что масса людей, может, даже - подавляющее большинство, живут, не замечая жизни . Она для них как бы нейтральная, безличная «рама» их самих, «субстрат», но не встреча, не дар. Они ее не видят, как не видим мы зеркало, когда глядимся на себя в нем. Как в зеркале мы видим себя, но не зеркало, так и в жизни можно (и даже очень легко) не увидеть жизни. Или по-другому: она - прозрачный мешок, наполняемый мною: моей деятельностью, заботами, интересами и т.д. Иногда наполнение это дает ощущение «жизни» («жизнь бьет ключом»), иногда - в минуты ясновидения - почти отчаяния («дар случайный, дар напрасный…»).

О СОВРЕМЕННОЙ ЦЕРКВИ

Вчера после обедни у нас И.О. из Оксфорда, милейшая и симпатичнейшая. Разговоры сплошь об их оксфордской церкви, о греках, о священниках, о той, одним словом, «церковности», к которой я все сильнее испытываю настоящую аллергию. Как можно всем этим жить? Да еще с таким упоением. Потом, по хладнокровном размышлении, понимаешь, конечно: нужна Церковь, нужна вся эта черная работа и неизбежно все это «человеческое, слишком человеческое…». Но остается мучительный осадок и привкус. Больная религиозность. И все эти побеги - кто в Византию, кто в «Добротолюбие», кто на остров Патмос, кто в иконы… Православие сейчас - это что-то вроде супермаркета. Каждый выбирает, что хочет: эпоху, стиль, identification. Невозможность быть самим собой. Все «стилизовано» - при отсутствии стиля, который всегда создает единство. Грустное чувство: то, что мне в Православии кажется единственно важным и ценным, как-то мало чувствуется другими. А вся историческая чешуя привлекает и принимается с восторгом. «Дети, берегите себя от идолов!» Но иногда кажется, что само Православие заросло идолами. Любовь к прошлому всегда ведет к идолопоклонству, а только этим прошлым или, вернее, множеством «прошлых» православные часто живут. В них прочно сидит старообрядец.

Гораздо серьезнее то, что в Православии - историческом - начисто отсутствует сам критерий самокритики. Сложившись как «православие» - против ересей, Запада, Востока, турков и т.д., Православие пронизано комплексом самоутверждения, гипертрофией какого-то внутреннего «триумфализма». Признать ошибки - это начать разрушать основы «истинной веры». Трагизм православной истории видят всегда в торжестве внешнего зла: преследований, турецкого ига, измены интеллигенции, большевизма. Никогда - во «внутри». И пока это так, то, по моему убеждению,никакое возрождение Православия невозможно.

…Церковь живет не «церковью», не «религиозной редукцией» (организация, клерикализм и т.д.) и не «миром» (тут неизбежна identity (идентичность (англ. ))- национальная обычно, а если нет - то какая угодно: этническая, «духовная», иконная…), а Царством . Она есть - таинство Царства. …

…Но в чем же реальность Церкви? That’s the question. Молодые священники самоуверенно отвечают: ходите в церковь, часто причащайтесь, «стройте» приход, участвуйте в церковной жизни. Но в том-то ведь и дело, что никакой своей жизни у Церкви нет, а если есть, то довольно призрачная. Если же Церковь живет миром , то, значит, реальностью жизней ее членов.И тогда не имеют права говорить: то, что реально для вас, вообще говоря, не реально… Но на деле Церковь живет Царством Божиим, в этом ее жизнь, действительно собственная, ни к чему в мире не сводимая. Этот опыт Царства Церковь призвана нести миру, и это опять значит - в реальность… «Церковь в себе», церковность ради церковности - страшное сужение, измена и подмена…

<…> «Церковность» должна была бы освобождать. Но в теперешней ее тональности она не освобождает, а порабощает, сужает, обедняет. Человек начинает интересоваться «старым» и «новым» стилем, епископскими склоками или же всяческой елейностью. И духовность он начинает воспринимать как необходимость читать скверные книги, ужасающие по своей бедности и риторике, всякие брошюрки о чудесах и чудотворных иконах, всякую сомнительную «поповщину», все время болтать на религиозные темы.Вместо того чтобы учить его по-своему смотреть на мир, на жизнь, Церковь учит его смотреть на саму себя. Вместо того, чтобы по-новому принять самого себя и свою жизнь, он считает своим долгом натягивать на себя какой-то безличный, закопченный, постным маслом пропахший камзол так называемого «благочестия». Вместо того чтобы хотя бы знать, что есть радость, свет, смысл, вечность, он становится раздражительным, узким, нетерпимым и очень часто просто злым и уже даже не раскаивается в этом, ибо все это от «церковности». Яков в «Убийстве» Чехова - как все это верно и страшно. «Благочестивому» человеку внушили, что Бог там, где «религия», и потому все, что не «религия», он начинает отбрасывать с презрением и самодовольством, не понимая, что смысл религии только в том, чтобы «все это» наполнить светом, «отнести» к Богу, сделать общением с Богом. В сущности, все это любовь лесковских купцов к «громкости в служении». Ужас «приходской залы» с портретами архиереев и объявлениями о приходских блинах…

Проверка - не Христа, не Евангелия, не Церкви в ее последней сущности (той, что дана и не зависит ни от каких приятий), а исторических форм христианства, в том числе и«православия», - в культуре , ими создаваемой или вдохновляемой. Культура каждой даннойэпохи - это зеркало, в котором христиане должны были бы увидеть самих себя, степень своей верности «единому на потребу», «победы, побеждающей мир…». Но они обычно даже не смотрят в это зеркало, считают это «недуховным», «нерелигиозным» (чего стоят хотя бы невозможные по своему примитивизму декламации [духовных лиц] против театра и литературы!), между тем как кровная, необходимая связь христианства с культурой совсем не в том, чтобы сделать христианство «культурным» и тем самым привлекательным и приемлемым для «культурного» человека. Культура и есть тот мир (а не биология, не физиология, не «природа»), который христианство судит , обличает и, в пределе, преображает . Оно над культурой, но не может быть под ней или вне ее. Само понятие Царства Божия может «взорвать» культуру, но в том-то все и дело, что «вне» культуры - ни понять, ни услышать, ни принять его невозможно. Поэтому так ужасны «примитивизм» априорный, триумфальная «антикультурность» современного Православия. На «верхах» это воплощается в выходе из современной в какую-то другую - древнюю, старую, но признаваемую единственной «христианской» - культуру: Византию, Москву и т.д., в ее абсолютизацию. Но, во-первых, сами-то эти культуры мы знаем, воспринимаем, получаем только в категориях знания и понимания нашей культуры, через непрерванную культурную преемственность, и таким образом сам этот «выход» определяется всецело культурой, есть акт внутри нее. А во-вторых, все равно не может человек, не искалечив себя психологически и духовно, стать сегодня «византийцем», «москвичом» и т.п. Сама «ностальгия прошлого», которым так сильно живет современное Православие, есть явление, характерное для нашей , современной культуры и потому не может никогда быть духовным освобождением… На «низах» же эта антикультурность обращается уже подлинным примитивизмом, то есть фактически «язычеством», религией природы, а не человека, духа и истории… Христианство призвано все время изнутри взрывать культуру, ставя ее лицом к лицу с последним, с тем, кто выше нее, но кто, вместе с тем, и «исполняет» ее, ибо на последней своей глубине культура и есть вопрос , обращенный человеком к «последнему». Но варвар ничего не взрывает, он отрицает, уничтожает и разрушает. Если Православие стоит перед «современностью» как голое отрицание, то оно делает дело варвара. Ибо оно все больше и больше отрицает и отбрасывает то, чего попросту не понимает и на что ему «решительно наплевать». Как важна, как драгоценна потому эта, постоянно подчеркиваемая в Евангелии, связь Христа и Его проповеди со всей преемственностью, то есть именно культурой тех, кому Он проповедует, и безнадежность - отсюда - всех попыток выделить какое-то «чистое Евангелие». Только потому и могло Евангелие «взорвать» древнюю культуру и изнутри изменить и обновить ее, что было внутри ее…

…Мы (и Восток, и Запад) расплачиваемся за крах богословия, но это не значит, что его вообще не должно быть, что его можно заменить расплывчатой «религиозной мыслью». Богословие есть описание религиозного опыта. Но, во-первых, опыта Церкви , во-вторых - опыта полученного, трансцендентного Откровения , а не имманентного «переживания». Ошибка «научного» или «схоластического» богословия: отождествление самого Откровения с «идеей» и «доктриной», тогда как по отношению к ним Откровение всегда остается трансцендентным. Ошибка религиозной мысли: в нечувствии Истины как единственного «объекта» и Истины Откровения как объекта «sui generis» (своеобразно, особого рода (лат. )). Богословие слишком легко само себя выдает за Истину, не видит своей «символичности». Религиозная мысль бродит кругом и около Истины, брожение это и искание выдавая за «суть» религиозного опыта. Богословие начинает с того, что все уже найдено, и отрицает искание как непреложный путь к Истине. Религиозная мысль пуще всего боится «нахождения». Тогда как особенность Истины в том, что, с одной стороны, она открывается только исканию, жажде - хотя, открываясь, отлична от искания, а с другой стороны - порождает большее искание и более глубокую жажду. Крах богословия - от его «статики». Неудача религиозной мысли - от неукорененности ее «динамики» в уже данном, открытом и потому - неизменном. Богословие отрицает вопрос . Религиозная мысль считает всякий «вопрос» оправданным, не видит их «иерархии», отрицает аскетизм мысли и сознания, в пределе - лишена смирения. Богословие оказывается слишком часто отрицанием свободы сынов Божиих, религиозная мысль - павловского порабощения Христу.


Остался дома - пытаться разобраться в уже нестерпимой куче неотвеченных писем. Сегодня, моя голову, думал: ритм падшего мира- Закон : это то, чем общество ограждает себя от разрушительного хаоса, созданного грехом и падением. В эпоху закона все - и культура, и религия, и политика - в каком-то смысле служит закону и выражает его. Это «стиль» в искусстве, мораль в религии, иерархизм в обществе. Под «законом», таким образом, идет строительство, но потому, что он все-таки в основе своей «оградителен», он неизбежно вызывает противодействие не только «зла» и «греха» (преступления), но и неистребимой в человеке жажды «благодати»: свободы, безграничности, духа…Закон (по ап. Павлу) вызывает неизбежно стремление преодолеть себя… Тогда начинается кризис , опять-таки очевидный, прежде всего в религии, культуре, «политике». Это значит, что те самые силы, что порождены законом как ограда и ограждение от хаоса, они-то и начинают эту ограду отрицать и разрушать во имя того, что выше закона. Однако, потому что мир остается падшим, силам этим не дано ничего «создать», они остаются безблагодатными, двусмысленными и, даже направленные на добро , оказываются разрушительными (социализм, Фрейд, «новое искусство» и т.д.). Поэтому кризис неизбежно приводит к царству нового (а вместе с тем и очень старого) закона, ибо как «закон», так и «противозаконие» при бесконечной изменчивости форм неизменны по существу. В «падшем» мире выхода из этого ритма, сублимации и преодоления его - нет и быть не может. Закон, таким образом, выражает правду «падшести», то есть правду о ней, и этим самым прав.Кризис выражает правду искания, жажды свободы - и в этом его правда .Правда консерватизма (но этого-то как раз и не знают и не чувствуют консерваторы) - грустная, пессимистическая правда. Ибо это - знание греха, его разрушительности, его силы, знание того хаоса, что за всякой оградой. Но к еще большей печали и трагедии приводит «радость» кризиса, ибо это ложная радость, которая принимает за «благодать» и «свободу» - лжеблагодать и лжесвободу. Консерватизм печален и тяжел, «революция» - ужасна и страшна, есть всегда пятидесятница дьявола. Есть только один кризис - благой и спасительный. Это - Христос, потому что только из этого кризиса льется благодать и свобода. В Нем исполнен Закон, но исполнена и Революция… Однако потому-то и так ужасно, когда само христианство отяжелевает в закон или претворяется в революцию. Ибо в том-то и весь смысл его, что оно выход ввысь из самого этого ритма. Оно есть возможность жить правдой революции внутри закона (то есть «падшего мира») и правдой закона (отражающего в падшем мире строй бытия) внутри революции. Ибо как закон - «во имя» той правды, которой живет революция, так и революция - «во имя» той правды, которой бессильно живет закон… Христианство, таким образом, - их совпадение, coincidentia oppositorum (совпадение противоположностей (лат .)), и этот «синтез» закона и революции, исполненность их друг в друге - это и есть Царство Божие, сама правда, сама истина, сама красота, ибо Жизнь и Дух…

Мне кажется, что тут ключ к христианскому восприятию культуры, политики да, конечно, и самой «религии» - христианского «держания вместе», а потому и свободы от консерватизма и «революционизма». Отсюда – ужас и от «правого» христианина, и от «левого» (в их обособленности друг от друга). А для меня - объяснение того, почему с «правыми» я так остро чувствую себя «левым», а с «левыми» - «правым».

Еще об этом же - в области искусства: в красоте всякого подлинного произведения искусства всегда можно найти закон . Однако рождается оно не от закона, а от «исполнения» его, от благодати; исполняя закон, красота преодолевает его. А когда остается «под законом» и хочет родиться «у закона» (современные иконописцы, все копирующие) - то умирает, становится стилизацией, так что закон оказывается смертью искусства. И не «закон», а красоту мы ищем и воспринимаем в искусстве…

Ненавистная всем революционерам полиция и «икона полицейского» в детективном фильме или романе. Полиция - «закон» и полиция - борьба со злом и торжество уже не «закона», а правды.

Ненависть к государству («левое») и комок в горле при пении национального гимна («правое»). Государство - закон и государство - строй, общность, даже красота .

«Обрядоверие» и опыт обряда как иконы и дара благодати…

«Права человека» (закон) и благодатная, радостная свобода от всяких прав: уничижение Христа…

<…> В воскресенье в «Нью-Йорк таймс» статья о резком падении посещаемости церквей и упадке «верований» в смысле принятия догматов, той или иной доктрины. Заявление молодого католика: «Я не вижу, что принятие того или иного догмата Церкви изменило бы в моем подходе к жизни». Думал об этом сегодня и «координировал» в мысли с успехом всяческой субъективной «религиозности». Убывает вера, усиливается религия.Боюсь, однако, что вера-то , в сущности, давно стала убывать, что «держались» Церкви в последние века не верой, а той же религией, и держались ею, пока она «социально» соответствовала чему-то в культуре, обществе и т.д., соответствовала, может быть, в ту меру, в какую «свобода» и «секуляризм» не проникали в толщу сознания и цивилизации. Но теперь это совершилось, и вот первой жертвой является Церковь . Протестантизм был «расцерковлением» христианства или, во всяком случае, началом такого расцерковления. И не случайно «постватиканская» Церковь протестантизируется (отказ от авторитета, от понятия «ереси», от тональности «объективности»). Потому и Православие держится только держанием за Церковь как за природное общество - этническое, национальное и т.д. Но в основе Церкви как уникально христианского явления лежит вера . Вера вечно рождает и исполняет Церковь, и только вере Церковь и нужна как «осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом». И нужна только в меру эсхатологизма христианской веры, то есть как таинство «будущего века». Религии, да и то далеко не всякой, нужна не Церковь, а нужен храм .Храм - «религиозного» происхождения (отсюда евангельское: «разрушьте храм сей…»), а Церковь - христианского. Однако Церковь - наша, во всяком случае, - давно уже отождествила себя с «храмом», растворила себя в «храме», и это значит - вернулась к языческому храму как «фокусу» природной жизни, как к ее религиозной санкции. Протестантизм был попыткой спасти веру , очистить ее от ее религиозной редукции и метаморфозы. Но он это сделал ценой отказа от эсхатологии, замены ее «спасением» предельно личным, индивидуальным. И потому - в сущности - отказом от Церкви … В плане «природного» наибольшим анахронизмом было, пожалуй, католичество. Ибо оно «возможно» было только пока можно было отрицать или ограничивать свободу личности , то есть основной «догмат» Нового времени. Попытавшись переменить рельсы, соединить себя со свободой, оно просто рухнуло, и я не вижу, как возможно его возрождение (разве что при «фашизации» человечества, при новом отказе его - вполне возможном - от взрывчатого синтеза свободы и личности ).Что же касается Православия и протестантизма, то они гибче. На глубине Православие, мне кажется, давно уже «протестантизируется»: «верит» в нем каждый по-своему, но соединены все «религией», то есть храмом и обрядом. Отсюда двойное движение: если от религии к «вере», то к расцерковлению, к уходу в личную религию; если от «веры» к религии - то к православию, Типикону, кадилу и иконам. Оба движения «неполноценны»: в одном торжествует индивидуализм (отрицание Церкви), в другом - «религия» (редукция Церкви) и, в сущности, тоже индивидуализм.

Люди, слушающие нас, совершенно искренне не понимают, чего мы от них хотим. На последней глубине мы (кучка) хотим Церкви , но в христианстве давным-давно уже нету опыта Церкви, он заменен опытом храма плюс индивидуальной религии , изнутри лишенной всякой веры в смысле «осуществления ожидаемого и уверенности в невидимом»… Ожидаемое что ? Невидимое что ? Что-то «божественное» in se (по своей природе, по своему характеру (лат .)), трансцендентное, загробное, неотмирное, что-то, что «помогает жить». Но все это, modus (способ, образ (лат .)) переживания всего этого, в конце концов, - дело вкуса (индивидуального выбора, привычки и т.д.). А de gustibus non est disputandum. Quod erat demonstrandum! (овкусахнеспорят. Что и следовало доказать (лат .))

Перечитал написанное и хочу уточнить - о вере, Церкви и свободе. Говорят: «Свобода каждому верить по-своему…» и т.п. Чудно. Пускай: религиозное «насилие над совестью» - худшее из всех. Говорят: «принимать веру Церкви» (авторитет Церкви и т.д.). Но все это не о том, не так и не то… Когда я говорю, что вера рождает Церковь , я говорю, так сказать, об онтологии самой веры. Ибо вера и Церковь не две разные «реальности», причем одна из них, так сказать, «сохраняет» или «охраняет» другую. Нет. Вера есть обладание Царством (осуществление ожидаемого - Царства - и уверенность в невидимом - Царстве). Это обладание и есть Церковь как таинство, как единство, как новая жизнь и т.д. Церковь - это «присутствие» ожидаемого и невидимого. Поэтому говорить о какой-то «свободе веры» внутри Церкви так же бессмысленно, как говорить о свободе внутри таблицы умножения. Принятие Царства есть плод свободы, ее «исполнение» и увенчание, и в этом смысле - будучи постоянным, все время возобновляемым принятием - вера есть свобода, единственно подлинная свобода, каковой должна быть и Церковь как исполнение веры.

<…> Я знаю, что «упрощаю», но не могу отрешиться от убеждения, созревшего во мне, в сущности, очень рано, почти в детстве, что суть христианства - эсхатологическая и что всякое отступление от нее, а оно началось очень рано, изнутри подменяет христианство, есть «апостазия». Эсхатологическое значит, что христианство направлено одновременно и целиком на сейчас и на Царство будущего века , причем «знание» и опыт второго всецело зависят от первого. Это с особой силой чувствуешь в госпитале, по которому я брожу вот уже две недели, воздух, ритм которого стал на время моей жизнью. Наше расхождение с «миром сим»: он занят завтра , занят со страстью, и это значит, занят тем как раз, чего нет . Христианство же занято или, вернее, должно быть занято сегодня , через которое одно дается нам опыт Царства… Означает ли это «выход из истории», равнодушие к «деланию» (праксис!), к ответственности, к involvement (вовлеченности (англ .))? Нет, поскольку для каждого из нас все это входит в наше «сегодня», в наш devoir d’йtat. Но это дело христиан, не Церкви как таковой. Церковь же для того, чтобы ни одно из дел «мира сего», ни одно «завтра» не стало идолом и самоцелью.

ОБ ИДЕОЛОГИИ

Выходит так (и так было с тех пор, что я себя помню), что во всем том, что я люблю, считаю своим и с чем себя так или иначе отождествляю, - религия, Церковь, тот мир, к которому я принадлежу по рождению, воспитанию, вкусам и убеждениям, - я остро вижу их неправду и их недостатки. В том же, что я не люблю и от чего отталкиваюсь, - «левизна» во всех ее проявлениях, я вижу его правду, пускай даже и относительную. «Внутри» религии я ощущаю себя радикальным (спорщиком (фр. )). Но с contestataire’ами я чувствую себя консерватором и традиционалистом. Отсюда всегда мучительная трудность общения с любым «лагерем», отвращение от всех людей с «целостным мировоззрением» и идеями, приведенными в «систему». Все «законченное», завершенное и, следовательно, не открытое к другому мне кажется тяжелым и самим себя разрушающим. Это в равной мере относится и к идеям, и к чувствам. Ошибочность - по моему убеждению - и всякого «диалектизма»: тезис, антитезис и синтез, снимающий противоречие (то есть опять называющийся «целостным мировоззрением» и «идеологией»). Я думаю, что открытость и незавершенность должны всегда оставаться, они-то и есть вера , в них-то и встречается Бог, Который совсем не «синтез», а жизнь и полнота. Может быть, это и есть «апофатика», via negativa: интуиция, что все «завершенное» - измена Богу, превращение всего в идола. Совершенство в искусстве пропорционально его открытости: совершенное искусство вечно открывает то, что оно открыло, являет то, чего явлением оно было. Потому и в «идеях», богословии, философии и т.д. живет, остается лишь одно то, что сродни искусству, и только в ту меру, в какую оно сродни искусству.

О СМЕРТИ

Страх смерти - от суеты, не от счастья. Именно когда суетишься и вдруг вспомнишь о смерти, она кажется невыносимым абсурдом, ужасом. Но когда в душе тишина и счастье - и о смерти думаешь и ее воспринимаешь иначе. Ибо она сама на уровне высокого, «важного», и ужасает в ней несоответствие ее только мелочному, ничтожному. В счастье, подлинном счастье - всегда прикосновение вечности к душе, и потому оно открыто смерти: подобное познается подобным. В суете же нет вечности, и потому она ужасается смерти. «Во блаженном успении» - это значит: в смерти, воспринимаемой счастливым человеком.

Смерть стоит в центре и религии, и культуры, отношение к ней определяет собою отношение к жизни. Она - «перевод» человеческого сознания. Всякое отрицание смерти только усиливает этот нервоз (бессмертие души, материализм и т.д.), как усиливает его и приятие смерти (аскетизм, плоть - отрицание). Только победа над ней есть ответ, и он предполагает (выход за пределы (лат. )) отрицания и приятия («поглощена смерть победой»). Вопрос в том, однако, в чем состоит эта победа.Смерть раскрывает, должна раскрыть смысл не смерти, а жизни. Жизнь должна быть не приготовлением к смерти, а победой над ней, так чтобы, как во Христе, смерть стала торжеством жизни. Но о жизни мы учим без отношения к смерти, а о смерти - безотносительно к жизни. Христианство жизни: мораль и индивидуализм. Христианство смерти: награда и наказание и тот же индивидуализм. Выводя из жизни «подготовлением к смерти», христианство обессмысливает жизнь. Сводя смерть к «тому, иному миру», которого нет, ибо Бог создал только один мир, одну жизнь, - христианство обессмысливает смерть как победу. Интерес к «загробной участи» умерших обессмысливает христианскую эсхатологию. Церковь не «молится об усопших», а есть (должна быть) их постоянное воскрешение , ибо она и есть жизнь в смерти, то есть победа над смертью, «общее воскресение».

<…> Молодость не знает о смерти, а если знает, то это «невроз», как было у меня в пятнадцать лет. Смерть не имеет ко мне отношения, а если вдруг получает его, то это возмутительно, и в этом возмущении затемняется вся жизнь. Но вот постепенно - уже не извне, а изнутри - приходит это знание. И тут возможны два пути. Один - все время заглушать это знание, «цепляться за жизнь» («еще могу быть полезным»), жить так - мужественно. Как если бы смерть продолжала не иметь ко мне отношения. И другой, по-моему - единственно верный, единственно подлинно христианский: знание о смерти сделать, вернее, все время претворять в знание о жизни, а знание о жизни - в знание о смерти. Этому двуединому знанию мешают заботы, сосредоточенность жизни на жизни…

Современная «геронтология» целиком сосредоточена на первом пути: сделать так, чтобы старики и старухи чувствовали себя «нужными» и «полезными». Но это одновременно и обман (на деле они не нужны), и самообман - ибо они знают, что не нужны. В другом плане, однако, они действительно нужны , только не для тех же «забот», в которых раздробляется и уходит вся жизнь. Нужна их свобода, нужна красота старости, нужен этот отсвет «лучей оттуда», в них совершающееся умирание душевного тела и восстание духовного…

Поэтому аскезу старости, это собирание жизни нестареющей нужно начинать рано. И мне все кажется, что мой срок настал. Но сразу же встает столько «забот» и «проблем»…

Прибавлю еще: потому, что молодость не знает о смерти, не знает она и жизни. Это знание тоже приходит «видевше свет вечерний…». И был вечер, и было утро - день первый... Молодость «живет», но не благодарит. А только тот, кто благодарит, знает жизнь.

О СТРАДАНИИ

<…> Кончил вчера биографию Жусса. Читая о его смерти (умирал три года в мучениях), о его сверхчеловеческих усилиях служить мессу, об этой верности, смирении, послушании - прослезился. Всегда чувствую, что тут - самая важная и потому самая трудная тайна христианства: спасительность страдания . Не «искупительность», а именно «спасительность». Единственное, чего «природный» человек хочет на глубине, это - не страдать. Единственное, что христианство ему предлагает, - это страдание. Почему? Потому что в духовной победе над ним, в духовном «претворении» страданья - совершается духовный рост человека, вхожденье его в другое измерение.

О БЕДНОСТИ И БОГАТСТВЕ

Бедность - не в том, чтобы всегда чего-то не хватало (это ее «уродство»), а в том, чтобы всегда хватало того, что есть.

Победа Картера. Весь вечер и полночи перед телевизором.
После часов, проведенных у телевизора, - восхищение этой системой, «вынимающей» из политики то, что делает ее злом: ненависть. Чудо Америки.
Это чудо Америки, а ложь, неправда, «первородный грех» ее в по-настоящему антихристианском культе богатства и отрицании бедности . Точнее: в утверждении, что счастье без богатства невозможно, в отождествлении счастья с благополучием. Поэтому, что бы ни говорила «риторика», - бедного Америка «не уважает», он для нее явление постыдное, страшное. Ее первым, основным мифом поэтому была вера в то, что каждый бедный может богатства достичь, «сделать себя богатым». Теперь, когда этот миф лопнул, его сменил другой: общество должно сделать бедных богатыми, «обеспечить» их, и спор республиканцев с демократами только в том, в сущности, как это сделать.

«Левые» всегда нападают на «собственность», в ней видят корень всех зол. Не понимая, что именно чувство собственности ограждает - одно! - людей от абсолютной, диавольской власти денег. Ибо в том-то и все дело, что деньги (в капитализме) не суть собственность. Не люди ими владеют, а они владеют людьми. На жаргоне американского way of life (образа жизни (англ .)), дом не есть мой дом, то есть моя жизнь, «мое дыхание, мое тепло». Он есть отвлеченная ценность, «investment» (капиталовложение (англ .)). Если он поднимется в цене, его нужно продать, глупо не продать, как глупо и даже преступно не пускать денег в рост… Собственность - это «ближние» в мире материальных ценностей, это то, что можно любить. А любовь есть всегда и самоотдача, но и обладание (собственность). Человек отдает, чтобы больше и большим обладать: «Мы ничего не имеем и всем обладаем». Но потому только тот, кто имеет «собственность», может постичь и глубину и силу «отдачи». Любовь дарит. А подарить можно только то, что мне принадлежит, мою собственность. И подарок не уничтожает собственности, а ее безмерно, стократ увеличивает. Все это, однако, в равной мере чуждо и капитализму (уравнявшему собственность с деньгами, лишившему ее «ипостаси», ее одухотворенности своей принадлежностью мне как моей жизни), и социализму, все превращающему в ничье, в безличное и мертвое… Может быть, именно поэтому и сами деньги раньше были золотом и серебром, то есть чем-то, чем можно любоваться, что можно любить, а не только использовать, чем можно было действительно одарить человека.

Люди, и в том числе христиане, всего этого не видят, не чувствуют, потому что во всем видят «проблему», которую нужно решить. И это значит - не чувствуют попросту самой «реальности», еще проще - жизни. Бог, творя мир, не «решал проблем» и не «ставил» их, а творил то, о чем мог сказать: «Добро зело». Вне этого ничего не понять, не увидеть, не почувствовать и не «разрешить». Бог сотворил мир, а диавол превратил и его - мир, и человека, и жизнь в «проблему». И миллион (лучше же сказать, «легион имя им») «специалистов» ее решают. И только потому в мире так темно, так холодно, так «безотрадно».

О СВОБОДЕ

«В борьбе обретешь ты право свое»: это теперь заменило собою: «послушлив быв даже до смерти, смерти же крестныя…». Сейчас человек думает, что выражает и исполняет себя «гневным воплем», тогда как этот последний, будучи в сущности сродни злу, как раз ничего и не побеждает. Свободен только тот, кто «послушлив»: этого совсем не знает, не понимает наше время, несмотря на весь свой пафос свободы. Эпоха бунтующих рабов, сменившая эпоху высокого «послушания» свободных людей.

Вчера целый день «ничегонеделанья», dolce farniente. Чтение воскресной «Нью-Йорк таймс», «созерцание мира» - его суеты, страстей, путаницы. Путаницы, не рассеиваемой, а углубляемой бесконечными объяснениями и анализами всевозможных «экспертов» и «специалистов». Все эти объяснения потому ничего и не объясняют, что в них отсутствует главное или, вернее, ссылка на отсутствие в мире главного: общего, единого ощущения, понимания самого мира, самой жизни. Соловьев шутил: «Все в этом мире - только связь трансцендентальных предпосылок…»*. Однако шутка эта есть совершеннейшая правда. В современном мире этой связи нет. Его от нее «освободили». Освободили якобы для того, чтобы сделать человека наконец хозяином собственной судьбы («никто не даст нам избавленья - ни Бог, ни царь и ни герой…» (строки из Интернационала)). Но этот освобожденный человек никакой «судьбы» не знает, ни своей, ни чужой, и оказывается еще большим рабом. Рабом прежде всего всевозможных эгоизмов: личного, национального, расового… Зачем корсиканцам или баскам независимость? Чтобы быть собой . Но что значит быть собой ? Вот этого-то никто, абсолютно никто не знает. Поэтому никто и не становится «собой», а, «освободившись», немедленно порабощает себя чему-то другому - социализму, национализму и т.д. Одни еще «борются за существование», и к их услугам марксизм. Другие - американцы и вообще «белые» - борются за право на порнографию, и к их услугам либерализм, борьба за «права личности», причем саму-то личность уж никто давно не может определить. Все идет под знаком борьбы за что-то, имеющее быть осуществимым, но никогда не осуществляемое, ибо неизвестное и неопределимое («быть собой»).Потеряв Бога , отвергнув Его - человечество и в целом, и в «личности» живет одним всеобъемлющим оборотом на себя : эгоизмом в буквальном смысле этого слова. А так как жить собой невозможно, есть reductio ad absurdum (сведение к нелепости) жизни, которая только потому и жизнь, что живет другим , то эгоизму приходится все время выдумывать опасности за себя и себе , «другое» отождествлять с врагом , а жизнь с борьбой .
___________

* На самом деле шутил Андрей Белый в стихотворении «Мой друг»: «Жизнь, - шепчет он, остановясь / Средь зеленеющих могилок, - / Метафизическая связь / Трансцендентальных предпосылок».

О ПСИХОТЕРАПИИ, ДУХОВНОМ РУКОВОДСТВЕ

Разговор вчера с Л., а сегодня, втроем, с Томом [Хопко] о counseling» («Консультировании» (англ. ) психотерапевтическом). С Л. в связи с [двумя молодыми людьми], с Томом - по поводу англиканского священника-психотерапевта, желающего перейти в Православие и «помочь» нам в «терапевтике». Надо было бы сесть и хорошенько продумать мое инстинктивное отвращение ко всей этой области, превращающейся постепенно в настоящую одержимость. Что стоит за всем этим? Что привлекает к этому? Tentatively (ориентировочно, в порядке рабочей гипотезы (англ.)) (но вдруг я не прав), мне кажется, что вся эта «терапевтика» несовместима с христианством, потому что она основана на чудовищном эгоцентризме, на занятости собою, есть предельное выражение и плод «яйности», то есть как раз того греха, от которого нужно быть спасенным. Тогда как «терапевтика» усиливает эту «яйность», исходит из нее как из своего основоположного принципа. Поэтому эта «психотерапия», проникая в религиозное сознание, изнутри извращает его. Плод этого извращения - современные поиски «духовности» как какой-то особой эссенции. Слова остаются те же, но «коэффициент» их и «контекст» радикально меняются. Отсюда - темнота, узость всех этих современных «духоносцев», отсюда смешение учительства, пастырства, «душепопечения» - с чудовищным «психологизмом». Принципу «спасает, возрождает, исцеляет Христос» здесь противопоставляется: спасает и исцеляет «самопонимание». «Увидеть себя в свете Божием и раскаяться» - заменено другим: «понять себя и исцелиться…».

Иногда мне думается, что каждый человек призван сказать или сделать что-то одно, может быть, даже и маленькое - но подлинное и то, что только он призван сказать или сделать. Но жизнь так устроена, что его вмешивают во все, и тогда он теряет себя и свое и не исполняет своего призвания. Он должен все время делать вид, что он действительно все понимает, все может и обо всем имеет что сказать. И все становится поддельным, фальшивым, показным.

Суть христианства мне всегда, с детства, представлялась в том, что оно не разрешает проблемы, а снимает их, переводит человека в тот план, где их нет. В том же плане, в котором они есть, они потому и есть, что они неразрешимы. Поэтому христианство есть всегда проповедь - то есть явление того, другого, высшего плана, самой реальности, а не объяснение ее… Мне скажут: а старчество, которым так модно сегодня заниматься? Возможно, даже наверное, что старчество есть особое призвание в Церкви, не совпадающее со священством, с пасторством как таковым. Но ведь и это призвание, если всерьез принять все то, что мы о старчестве знаем, совсем не в этом вот интимном духовничестве, не в объяснениях и разрешениях проблем, а в том же явлении самой реальности. И потому так опасен псевдостарец, столь расплодившийся в наши дни и сущность которого в духовном властолюбии. На это псевдостарчество толкает сама система, делающая из каждого священника «духовника» и маленького «старца». В Православной Церкви почти уже нет монахов, которые бы не считали своим священным долгом через два года после пострига писать трактаты об Иисусовой молитве, о духовности и об аскетизме, учить «умному деланию» и т.д. Нет и священников, которые бы не считали себя способными в пять минут разрешить все проблемы и наставить на путь истинный…

<…> К чему я «призван»? Читать лекции, проповедовать, может быть, писать - как продолжение лекций и проповеди (не «research» («исследование» (англ .)).
К чему я не призван? К «духовному руководству». К «научному руководству». К «духовным разговорам». К «воспитанию», к «обсуждениям».
По отношению к «не» - вопрос: не призван или же убегаю от чего-то - по равнодушию, по лени, по отсутствию усилия? Думаю, думаю, и вот мне кажется - может быть, только кажется! - что нет, не по равнодушию к людям. Напротив, меня скорее интересует «личность» в ее единственности и неповторимости, во всяком случае, гораздо больше, чем в социальном выражении. Значит, скорее, по недоверию ко всей этой области - «руководства», по неуверенности, что она вообще нужна, оправдана, полезна. По отношению к себе, к своей жизни я твердо знаю, что никогда не был никем «руководим» в этом специфическом смысле. Это совсем не значит, что не испытал влияний. Напротив, я так хорошо знаю, сколь многим я обязан, и всю степень благодарности им: о. Савва Шимкевич еще в корпусные годы, о.Киприан [Керн] да и почти все профессора Института, Вейдле, ген. Римский-Корсаков, митрополит Евлогий - и еще сколько бы имен я мог назвать.Но никогда, ни разу за всю мою жизнь я не испытал ни малейшей потребности с кем бы то ни было «поговорить» о себе, о своих «проблемах», попросить «духовного руководства», «заняться мною». А если такие попытки делались извне, то я от них с ужасом убегал. Все те, кто повлиял на меня и кому я действительно и до бесконечности благодарен , повлияли тем, что давали мне, вольно или невольно, свое , тем, что я изнутри любовался ими. И чем больше любовался, тем менее испытывал потребность в каком-то специфически «личном» общении, личном «руководстве». Та истина, то видение, тот образ доброты, что я получал от них, и были их руководством, их влиянием, помощью и т.д., и это уж было моим делом применить все это к моей жизни, к моим «проблемам»… Мне всегда казалось, что спасение не в обращенности на себя, а в освобождении от себя через обращенность к реальному , к Богу, миру и т.д. И по правде сказать, и вокруг себя я никогда не видел убедительных примеров успеха всех этих духовных руководств. Я видел массу кликуш обоего пола, ненасытных в самоизлияниях всевозможным старцам и «духовникам», но не видел их улучшения. Напротив. Да и в самом христианстве, и прежде всего в образе Христа, я не вижу базы для «душепопечения» в том смысле, в каком слово это смакуют любители «духовного руководства». Не знаю. Может быть, я не вижу чего-то, очевидного другим, не вижу и не чувствую. Зато иногда с особой силой чувствую, что то, что других привлекает в Церкви, в христианстве и т.д., мне чуждо, а то, что меня интересует, захватывает, радует и убеждает , - то чуждо столь многим вокруг меня.

<…> Вчера утром доклад о. Влад. Боричевского на собрании Orthodox Theological Society . О грехе и таинстве покаяния. Все эти рассуждения о «духовном отце», вся эта возня с исповедью, все то, что, очевидно, так неудержимо тянет к себе «пастырей». Может быть, я в корне ошибаюсь и несправедлив, но во всем этом мне чудится что-то фальшивое, да еще и с оттенком гордыни - руководство, приготовление и прочее. Может быть, я предубежден, но мне кажется, что я никогда не видал плодов этого пастырства и душепопечения, а если и видал - то какие-то нездоровые плоды. Настоящий грешник кается, и ему все равно, кому или перед кем каяться. А духовного руководства ищут непременно какие-то нарцистические неврастеники, и именно они вечно разглагольствуют о том, «понимает» ли их или не понимает «духовный отец», подходит ли им его руководство или нет… Туман рассеивается от солнца, а не от того, что его обсуждают. Церковь и должна быть этим солнечным лучом… Богословы же наши решили продолжать изучение проблемы греха и исповеди. Среди них сидел и Д.Е. - дважды разведенный, разрушивший дважды свою семью, ранивший двух женщин, заставивший одну из них сделать аборт, - но и он научно рассуждает о «духовных проблемах».

Две монашки ушли из монастыря А (восемь монахинь), приехали в общину Б и отправились дальше, чтобы пытаться создать общину В. И так все время. Всюду «скиты Преображения», и скоро в каждом из них будет по одному монашествующему лицу, а этих последних будет ровно столько, сколько «скитов». Мне все чаще кажется, что «возродить» монашество (о которомвсе с упоением говорят) или хотя бы пытаться возрождать его можно, только предварительно ликвидировав монашеский «институт», то есть весь этот водевиль клобуков, мантий, стилизаций и т.д. Если бы я был «старцем», то я бы сказал кандидату, [кандидат]ке, «взыскующим иночества», примерно следующее:
- поступи на службу, по возможности самую простую, без «творчества» (в банк к окошечку, например);
- работая, молись и «стяжай» внутренний мир, не злобствуй, не «ищи своего» (прав, справедливости и т.д.). Воспринимай каждого (сослуживца, клиента) как посланных, молись за них;
- за вычетом платы за самую скромную квартиру и самую скромную пищу - отдавай свои деньги бедным, но именно бедным, личностям, а не «фондам помощи»;
- ходи всегда в одну и ту же церковь и там старайся помочь реально (не лекциями о духовной жизни или иконах, не «учительством», а «тряпочкой» - ср. преп. Серафим Саровский). Этого служения держись и будь - церковно - в полном послушании у настоятеля;
- на служенье не напрашивайся, не печалься о том, что не «использованы твои таланты», помогай, служи в том, что нужно , а не там, где ты считаешь нужным;
- читай и учись в меру сил - но читай не только «монашескую литературу», а шире (этот пункт требует уточнения);
- если друзья и знакомые зовут в гости, потому что они близки тебе, иди - но с «рассуждением», и не часто. Нигде не оставайся больше полутора, двух часов. После этого самая дружеская атмосфера - вредна;
- одевайся абсолютно как все, но скромно. И без «видимых» знаков обособления в «духовную жизнь»;
- будь всегда прост, светел, весел. Не учи . Избегай как огня «духовных разговоров» и всяческой религиозной и церковной болтовни. Если так будешь поступать - все окажется на пользу…
- не ищи себе «духовного старца» или «руководителя». Если он нужен, его пошлет Бог, и пошлет, когда нужно;
- прослужив и проработав таким образом десять лет - никак не меньше, спроси у Бога, продолжать ли так жить или нужна какая-нибудь перемена . И жди ответа: он придет - и признаками его будут «радость и мир в Духе Святом».

ПОЧЕМУ ЖЕНЩИНА НЕ МОЖЕТ БЫТЬ СВЯЩЕННИКОМ?

Почему женщина не может быть священником? Длинный разговор об этом вчера с Томом, на которого, за его статью в последнем «Quarterly», восстают, по слухам, и православные женщины. С тех пор, что началась эта буря (в связи с англиканами), меня все больше удивляет не сама тема спора, а то, что в нем раскрывается о богословии. Невозможность найти решающие аргументы ни за, ни против - решающие в смысле объективной убедительности их для обеих сторон. Каждый оказывается правым для себя, то есть внутри своей перспективы, «причинной связи» своей аргументации. «Наша» сторона порой напоминает мне обличения о. Иоанном Кронштадтским Льва Толстого: «О неистовый граф! Как же не веришь ты св. апостолам…» Однако не в том-то ли и все дело, что все началось - у Л[ьва] Т[олстого] - с «неверия» св. апостолам. Поэтому аргументация ex traditione (основанная на традиции (лат. )) просто бьет мимо цели. «Ересь» всегда нечто очень цельное, не надуманное, она действительно прежде всего выбор на глубине, а не поправимая ошибка в частностях. Отсюда - безнадежность всех «богословских диалогов», как если бы речь всегда шла о «диалектике», об аргументах.Все аргументы в богословии post factum,все укоренены в опыте; если же опыт другой, то они и неприменимы, что и становится - в который раз! - очевидным в этом споре о «священстве женщин». Том: «Как объяснить, например, что женщина может быть президентом США и не может быть священником?» Мне кажется, - отвечаю я, - что она не должна бы быть и президентом США. Но этого-то как раз сейчас никто и не говорит, и сказать это означало бы немедленно вызвать обиду .А обижать тоже нельзя, и вот мы внутри порочного круга. Этот порочный круг неизбежен, если нарушен некий органический, изначальный и вечный опыт . Между тем наша культура, в основном, и состоит в его отвержении и нарушении, так что сама ее суть, собственно, из этого отвержения и состоит, оно составляет ее опыт . Это опыт только негативности, восстания, протеста, и само понятие «освобождения» (liberation) тоже всецело негативно. На наше сознание, на наш «изначальный» опыт современная культура набрасывает аркан принципов, которые, хотя они кажутся «положительными», на деле отрицательны, ни из какого опыта не вытекают. «Все люди равны »: вот один из корней, самая ложная из всех a priori. Все люди свободны . Любовь всегда положительна (отсюда, например, оправдание гомосексуализма и т.д.). Всякое ограничение - опрессивно (от oppressive (англ .) - гнетущий, жестокий, репрессивный). Пока сами христиане признают все эти «принципы», пока они, иными словами, признают культуру, на этих принципах построенную, никакие рассуждения о невозможности для женщин быть священниками просто не звучат, отдают, в сущности, и лицемерием, и самообманом. Короче говоря, если мы начинаем с какого-то отвлеченного, несуществующего, навязанного природе равенства между мужчинами и женщинами, то никакая аргументация невозможна. А это значит, что начинать нужно с разоблачения самих этих принципов как ложных - свободы, равенства и т.д., ложных именно своей отвлеченностью, «выдуманностью». Нужно отвергнуть всю современную культуру в ее духовных - ложных, даже демонических - предпосылках. Глубочайшая ложность принципа «сравнения», лежащего в основе пафоса равенства. Сравнением никогда и ничего не достигается, оно источник зла, то есть зависти (почему я не как он), далее - злобы и, наконец, восстания и разделения . Но это и есть точная генеалогия дьявола. Тут ни в одном пункте, ни в одной стадии - нет положительного, все отрицательно от начала до конца. И в этом смысле наша культура «демонична», ибо в основе ее лежит сравнение. А так как сравнение всегда, математически приводит к опыту, знанию неравенства , то оно всегда приводит и к протесту. Равенство утверждается как недолжность никаких различий, а поскольку они есть - к борьбе с ними, то есть к насильственному уравнению и, что еще страшнее, к отрицанию их как самой сущности жизни; та «личность», мужская или женская, неважно, - которая жаждет равенства, уже, в сущности, опустошенаи безлична, ибо «личное» в ней составляло как раз то, что «отлично» от всех других и что не подчинено абсурдному закону «равенства».

Демоническому принципу «сравнения» христианство противопоставляет любовь, вся сущность которой как раз в полном отсутствии в ней и как «источника», и как «сущности» - сравнения. Потому в мире и нет, и не может быть равенства, что он создан любовью , а не принципами. И жаждет мир любви, а не равенства, и ничто - мы знаем это - не убивает так любви, не заменяет ее так ненавистью, как именно это постоянно навязываемое миру как цель и «ценность» равенство.

А именно в любви , и ни в чем другом, укоренена двойственность человека как мужчины и женщины. Это не ошибка, которую человечество исправит «равенством», не изъян, не случайность - это первое и самое онтологическое выражение самой сущности жизни . Тут исполнение личности осуществляется в самоотдаче, тут преодолевается «закон», тут умирает самоутверждение мужчины как мужчины и женщины как женщины и т.д.

Но все это и означает как раз, что никакого равенства нет, а есть онтологическое различие, делающее возможным любовь, то есть единство, а не «равенство». Равенство всегда предполагает множественность «равных», никогда не претворяемую в единство , потому что вся суть равенства в его ревнивом оберегании. В единстве различие не уничтожается, а само становится единством, жизнью, творчеством…

«Мужское» и «женское» начала соприродны миру, но только человек претворяет их в семью . Ненависть нашей культуры к семье за то, что эта последняя обличает зло «равенства».

Разговор с Л. сегодня утром о женщинах в Церкви (она пошла на собрание, устроенное в семинарии Томом [Хопко] для подготовки женской конференции в Кливленде, перед Всеамериканским Собором). Мои «тезисы» (ad hoc (на данный случай (лат .)):
- Нужно весь этот «дебат» освободить от «клерикальщины», «церковности» в плохом смысле этого слова (оборот Церкви на себя) - от вопросов о «правах» женщины в Церкви, о том, что она может «делать», каково ее служение в церковных, то есть клерикальных, структурах. Все это тупики, все это продолжает быть изнутри подчиненным категории «прав», «борьбы» и т.д.
- Само сведение жизни исключительно к «структурам», безличным и «объективным», и есть основной грех мужского мира, мужского восприятия жизни (Маркс, Фрейд…).L’esprit de géométrie (дух геометрии (фр .). Отсюда - главная ошибка современного феминизма: принятие им этого «структурального» подхода, борьба за место в «структурах» (мира, Церкви, государства и т.д.).
- Тогда как подлинная «миссия» женщин - это явить недостаточность, односторонность и потому страшный вред и зло этого сведения жизни к «структурам».
- Женщина - жизнь , а не - о жизни . Потому ее миссия - вернуть человека от формы к содержанию жизни.Ее категории те, которым априори нет места в структуральных, «мужских» редукциях: красота, глубина, вера, интуиция. Всему этому нет и, что еще важнее, не может быть места в «марксизмах», «фрейдизмах» и «социологиях».
- Мужчина ищет «правила», женщина знает «исключение». Но жизнь - это одно сплошное исключение из правил , созданных путем «исключения исключений». Всюду, где подлинная жизнь, - царит не правило, а исключение . Мужчина: борьба за «правило». Женщина: живой опыт «исключения».
- Но «исключение»это и есть глубина христианства как жизни . В жизни, созданной и дарованной Богом, - все «исключение», ибо все - единственность, неповторимость, из глубины бьющий ключ.
- Секс - правило, любовь - исключение. Но правда о жизни и правда жизни - любовь, а не секс.
- Человек призван не к осуществлению правил, а к чуду жизни. Семья: чудо. Творчество: чудо. Царство Божие: чудо.
- Смирение женщины не «перед мужчиной», а перед жизнью и ее тайной. Это смирение самой жизни, и оно оказывается единственным путем к полноте обладания ею - ср. Божия Матерь.
- Божия Матерь не «укладывается» ни в какие правила. Но в ней, а не в «канонах», - правда о Церкви.
- В ту меру, в какую мужчина - только мужчина, он прежде всего скучен : «принципиален», «мужественен», «порядочен», «логичен», «хладнокровен», «полезен»; интересным он становится только тогда, когда хоть немного «перерастает» это свое, в последнем счете юмористическое, «мужество». (Даже слово «мужчина» чуть-чуть смешное, во мне оно всегда вызывает образ, запечатленный на фотографиях начала века, - этакий усач в котелке, «покоритель» женщин, наводняющий мир своей звонкой и пустой риторикой.) В мужчине интересен мальчик и старик и почти страшен (на глубине) «взрослый» - тот, кто во «всеоружии» своей мужской «силы»…
- Мужская святость и мужское творчество - это прежде всего отказ от мужской «специфичности». Ни одно великое произведение искусства не воспевает сорокалетнего «мущину». Оно вскрывает его как «неудачника», как падение «мальчика» или как - обманщика , узурпатора и садиста .
- В святости - мужчина меньше всего «мужчина».
- Христос не «мужчина» (поскольку «мужчина» есть имя падшего человека). Он «Отрок Мой» (мальчик), «Сын Единородный», «Сын Марии». В нем нет главного «ударения» и главного «идола» мужчины - «автономии» («я сам - с усам»). Икона Христа-младенца на руках у Марии - это не просто икона Боговоплощения. Это прежде всего икона сущности Христа.
- Все это нужно знать и чувствовать, говоря о «женском вопросе» в Церкви. Церковь отвергает «мужчину» в его самодостаточности, силе, самоутверждении. Мужчине она говорит: «Сила Христова в немощи совершается…».
- Человек как образ и подобие Божие - это в равной мере и мужчина, и женщина. Образ же «мужчины» в спасении - Христос : Отрок, Сын, Брат, все что угодно, но не «мужчина».

О ТВОРЧЕСТВЕ

<…> Странная, таинственная вещь - работа мысли, точно прислушивание в себе к кому-то, чему-то другому, узнавание, а потом - попытка это сказать, выразить адекватно. Но всегда ощущение какой-то подспудной работы, совершающейся помимо меня. То , что говоришь, - не от себя, от себя лишь то, как говоришь. И все творчество, в конце концов, только в том, чтобы как соответствовало что . Не будет как , невыраженным, неявленным останется что . Таково «сотрудничество» человека с Богом, тайна человеческой свободы.
Спал сегодня в одной комнате с маленькой Александрой. Рано утром она проснулась и в полной темноте минут десять пела. Поразительно: настоящее «творчество».

Писал о вере (в отличие от «религиозного чувства»). Писал с вдохновением, радостью. А в сущности - суд над собою.
Вопрос Христа: когда Он придет, найдет ли Он веру на земле?В одном, однако, можно быть уверенным: Он найдет сколько угодно «религии» и «религиозных чувств». Страшный суд: суд, прежде всего, над религией .

«От слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься». Язык дан человеку, чтобы исповедовать, хвалить, свидетельствовать, молиться. Не для «разговоров». Все, что так или иначе не входит в эти категории, - не только не нужно, но страшно вредно.

О ДИСКУССИЯХ

<…> Мне чужд, невыносим, кажется фальшивым в первую очередь теперешний христианский «discours». Не то , что говорят, но как говорят и потому, пожалуй, чувствуют. И также - растворение Греха в мелочной сосредоточенности на мелочах, непонимание того, что мелочность - даже «нравственная» - и есть сам Грех, то «a-version de Dieu» (отвращение от Бога (фр .)), про которую говорит Клавель, не-хотение Бога, потому что «мелочность» - легче, «религия» - легче.

Все растущее убеждение, что ничего, абсолютно ничего не достигается и не разрешается путем «дискуссий», споров и обсуждений, что все это аберрация нашего времени. Невозможно представить себе Толстого, Рембрандта, Шекспира на каком-нибудь «коллоквиуме», посвященном «путям современного искусства». Все, что убеждает, обращает других, вырастает в одиночестве, в творческой тишине, никогда не в болтовне. Это не значит, что творец не должен «держать внутри себя собора», вернее - он не может не держать его. Страшная ошибка нашего времени - вера в слова, приводящая к их полной девальвации. Мне скажут: а диалоги Платона? Но они как раз подтверждают то, что я говорю. Это не запись реально имевшего место «обсуждения», а явление идеального , то есть такого как раз, в котором, во-первых, каждое слово имеет свой полный вес и, во-вторых, все построено на слышании того, что говорит другой . Ни того, ни другого нет в современных дискуссиях.

Настоящие дискуссии стали невозможны еще потому, что случайными, произвольными, ничем на глубине не оправданными стали их темы. Подлинный «разговор» предполагает оправданность, почти «необходимость» темы и только этой темой и оправдывается и определяется. Она объективна , и потому, что она объективна, - все вокруг нее организуется, так сказать, органически. Современные дискуссии прежде всего произвольны и потому искусственны и бесплодны. Они потому не о реальном, а о словах, и ничего из них не выходит, и ничего от них не остается, кроме отвратительного «вкуса во рту». И в конце концов все сводится к тому же самому: все в мире сем, что не «отнесено» и не «относится» постоянно к главному, к «единому на потребу», - пусто, ненужно, вредно. Христово «ищите прежде всего Царства Божия…» есть основной методологический принцип, единственная возможность

Но остается, в сущности, неразрешенный (неразрешимый?) вопрос: к чему «звать», чему «учить»? Думал также сегодня, что начинать нужно было бы с тела : в нем все дано для общения, познания, причастия. Чувства: глаза - чтобы видеть (на что смотреть, что видеть?), уши - чтобы слушать и слышать (что?) и т.д. Ошибка в том, что все свелось либо к «разуму», либо к «эмоциям». Разум мешает видеть и слышать, ибо превращает «другое» - даруемое, видимое, говорящее - в «объект» размышления. «Эмоции» же все обращают на «себя», все превращают в нарциссизм. И тут и там - замена, одиночество, грех . И главное, конечно, в том, что слышать и видеть - это и есть hic et nunc, это то, что сейчас являет «вечность». Это реализация «Царство Божие внутрь вас есть…».

Что такое счастье? Это жить вот так, как мы живем сейчас с Л., вдвоем, [наслаждаясь] каждым часом (утром - кофе, вечером - два-три часа тишины и т.д.). Никаких особенных «обсуждений». Все ясно и потому - так хорошо! А, наверное, если бы начали «формулировать» сущность этого самоочевидного счастья, сделали бы это по-разному и, того гляди, поссорились бы о словах. Мои казались бы ей не теми и vice - versa (наоборот (англ .)). «Непонимание»! И замутнилось бы счастье. Поэтому по мере приближения к «реальности» все меньше нужно слов. В вечности же уже только: «Свят, свят, свят…» Только слова хвалы и благодарения, моление, белизна полноты и радости. Поэтому и слова только те подлинны и нужны, которые не о реальности («обсуждение»), а сами - реальность: ее символ, присутствие, явление, таинство. Слово Божие. Молитва. Искусство. Когда-то таким словом было и богословие: не только слова о Боге, но божественные слова - «явление». Но прельстилось чечевичной похлебкой обсуждений и доказательств, захотело стать словом научным - и стало пустотой и болтовней. И возомнило о себе, и стало нужным только такому же другому болтуну, но не человеку, не глубине человеческой культуры. Это знает Солженицын, Бродский. Но этого не знают уже больше богословы. Да и как им знать это? О них только что была статейка в научном богословском журнале. Разве это не доказательство их «важности»?

Что такое молитва? Это память о Боге, это ощущение Его присутствия. Это радость от этого присутствия. Всегда, всюду, во всем.

О ГЛУПОСТИ

<…> Сегодня, идя к утрене, думал о глупости . Думал, что она, в сущности, является несомненным и самым страшным плодом «первородного греха» и даже, еще раньше, падения Денницы. Диавол умен - говорят всегда. Нет, в том-то и все дело, что диавол бездонно глуп и что именно в глупости источник и содержание его силы. Если он был бы умен, то он не был бы диаволом, он бы давно «во вретище и в пепле» покаялся бы. Ибо восставать против Бога - это, прежде всего, страшно глупо. В каком-то из своих романов Сименон устами Мегре замечает, что совершает преступления, убивает только глупый : до чего же это верно… Все то, что составляет сущность зла: гордыня, зависть, ненависть, желание «свободы» («будете, как боги») - все от глупости. Сталин - глуп, Ленин - глуп, Мао - глуп. Ибо, действительно, только метафизический дурак может быть так стопроцентно одержим будь то одной идей, будь то одной страстью. Только вот глупость, потому что она - упрощение, потому и сильна, «голь на выдумки хитра». Весь «падший мир» - это «глупость, хитрая на выдумки». Глупость - это самообман и обман. Диавол «лжец есть искони». Он извечно врет и себе, и другим. И это упоенное вранье кажется умным потому, прежде всего, что оно быстро «удовлетворяет». Глупость всегда самодовольна, а самодовольство импонирует. Что, в конце концов, смешнее сейчас, чем идиотское казенное самодовольство коммунизма? Но ведь вот действует. Можно сказать, что в падшем мире преуспевает глупость, раз и навсегда самодовольно и нагло заявившая, что она умна, одевшаяся в «ум»… И именно потому и христианство, и Евангелие начинаются с «metanoia » (покаяние (греч .)), «обращения», «транспозиции» ума, с поумнения в буквальном смысле этого слова. И потому, наконец, так страшно, когда «религия», возрожденная Христом, наполнившаяся снова «светом разума» и ставшая «словесной службой», снова и снова выбирает глупость.В современной религии самое страшное - новое восстание против Логоса. Потому так много в ней - на руку диаволу.

Ум может «поглупеть». Глупость поумнеть не может. Ей нужен ум, но от ума она берет только его «механизм», его «хитрость», уменье (ведь даже застрелить человека нельзя без уменья). Этой роли, собственно, и подчинился современный ум, в этом его поглупение и падение. Он принял от глупости, что роль его только в как и никогда не в что , убедил себя сам в этом и стал с восторгом служить глупости. Стал ее «умом», ее «мотором», ее «успехом». Ум снабжает всякую глупость alibi , ибо он всегда готов, всегда умеет одеть ее в умное обличие. Он даже умеет (ибо в том-то и дело, что он все умеет ) подлинное умное представить «глупым».

Сущность веры не в отрицании «ума» (который-де от диавола). Отрицание ума есть высшая и последняя победа диавола, торжество глупости в чистом виде, ибо с «отрицания ума» начинается сам диавол. Сущность веры в исцелении ума, в освобождении его от покорившей его себе глупости. Но если трагедия и грех ума состоят в его порабощении глупостью , то трагедия и грех религии в том, что только в ней и через нее сохранились и сохраняются, если так можно выразиться, чистые дураки , то есть те, кто со страху отождествляют диавола именно с умом и для того, чтобы отделаться от диавола и бороться с ним, начинают с того, что отказываются от ума , изгоняют его из веры . Бессознательно, конечно, но думают они, в сущности, так: если диавол умен , то вера должна быть глупа . А так как диавол глуп , то в этой глупой вере снова торжествует он. Подлинно торжество зла есть торжество глупости во всем: и в «уме», и в «религии». Как опытный шулер так смешал карты, что действительно «сам черт не разберет» - где ум, где глупость. Разум с восторгом отдает себя оправданию любой глупости, и, так сказать, «глупости как таковой», признает и санкционирует все, кроме веры, раз и навсегда отождествленной с «глупостью». Религия столь же восторженно соглашается на противопоставление веры и разума, упивается собственной «иррациональностью», чувствует себя хорошо где угодно, только не в «разуме» (и гордится и хвастается этим и со сладострастием повторяет: «Это понять нельзя, в это можно только верить…»). И вот в мире и над миром царствует «князь мира сего», а в переводе на более простой язык: Дурак, Лгун и Мошенник. Не пора ли ему это сказать открыто и перестать верить в то, чего у него нет : в его ум ?

О ГОРДЫНЕ

В связи с очередным «семинарским кризисом» думаю: почему так часто люди так очевидно разрушают свою собственную жизнь, вредят себе, словно ими владеет какой-то amor fati? Казалось бы, простой эгоизм и инстинкт самосохранения должен был бы предостеречь их от этого, но нет, даже инстинкт этот перестает действовать. Действительно, налицо какая-то одержимость, реальная разрушительность страсти. Страсть же эта - «Я», то есть гордыня. Она «ангела света» превратила в диавола, она и сейчас, в сущности, одна , имеет власть губить людей. Поэтому все, что так или иначе, хоть в микроскопической дозе, причастно гордыне, причастно в ту же меру и диаволу и диавольщине. Поэтому и религия есть нарочитое поле действия диавольских сил. Все, абсолютно все в религии двусмысленно , и эту двусмысленность прояснить может только смирение , и потому на стяжание смирения направлена или должна быть направлена вся «духовная жизнь». Признаки смирения: радость . Гордыня исключает радость. Далее: простота , то есть отсутствие «оборота на себя». И, наконец, доверие - как основная установка в жизни, по отношению ко всему (это - «чистота сердца», в которой человек «узрит Бога»). Признаки гордыни, соответственно, - безрадостность, сложность и страх… Все это можно проверить ежедневно, ежечасно - и следя за собой, и вглядываясь в окружающую нас жизнь.

И страшно думать, что в каком-то смысле гордыней по-настоящему живет и Церковь: «права Церквей», «права Вселенского Престола», «достоинство» Русской Церкви и т.д. и разлив безрадостной, усложненной и страхом пронизанной «духовности». И вот это постоянное «саморазрушение». Мы все защищаем какую-то «истину», все боремся с чем-то и за что-то, не понимая, что Истина является и побеждает только там, где живет: «Смири себя, зрак раба приим…», где есть освобождающие радость и простота, где сияет Божественной красотой смирение, в котором являет нам Себя Бог: и в творении, и в спасении…

Как этим самому жить? Как в этом других убедить?

Продолжаю вчерашнее - о гордыне, о «самости» как источнике греха , как о содержании греха и его разрушительной, смертоносной силе.Думал сегодня о связи гордыни с плотью и похотью. Похоть - это, в сущности, та же «самость», та же гордыня, обращение тела на себя, на свое самоутверждение и самоуслаждение. Поэтому и подлинное смирение невозможно без победы над плотью и состоит, в конце концов, в одухотворении тела. Важна, однако, именно эта связь: «борьба с плотью» может стать, легко становится сама - гордыней и источником гордыни, если не укоренена она в стяжании смирения и не направлена на него. Аскетика может быть «блажением в себя, а не в Бога». И тут те же признаки: аскетика светлая - радостная, простая и доверчивая. Аскетика ложная обязательно «живет» гнушением плотью, миром, жизнью, питается «презрением», причастна дьявольской хуле на творение. Такому аскету во всем чудится грех, соблазн, опасность, тогда как победа над плотью никогда не превращается в отвращение, всегда приводит к «простому оку» - «Аще око твое просто будет и все тело твое светло будет…».

О ЛЮБВИ

Службы Лазаревой субботы и Вербного воскресенья прошли как-то особенно радостно. В Вербное до Литургии крестили маленького Эндрю Дриллока. И этот «Апостол всех Апостолов»: «Радуйтесь… и паки реку, радуйтесь…» Действительно - Царство Божие «среди нас», «внутри нас»... Но почему - помимо минутной радости - все это не действует ? Сколько кругом, совсем близко - злобы, взаимного мучения, обид, сколько - можно без преувеличения сказать - скрытой violence. Чего человек хочет, жаждет - больше всего, чего не получая - превращается в «злого» и - получая это - оказывается ненасытным? Признания , то есть «славы друг от друга». Быть для другого, для других - чем-то : авторитетом, властью, объектом зависти, то есть именно - признания , вот, мне кажется, главный источник и сущность гордыни. И именно эта гордыня превращает «ближних» - во «врагов», именно она убивает ту радость, к которой призывает нас вчерашний Апостол.

В Церкви - потому что она «микрокосм» и, главное, потому что она призвана являть в «мире сем» новую жизнь, то есть жизнь, источник, сущность которой не гордыня, а любовь (к «врагам»), - все это особенно очевидно. Вне Церкви, в «мире сем», гордыня, как и смерть, как и власть, как и «похоть» - узаконены и для них, так сказать, найдены формы, их как бы «сублимирующие», превращающие в phaenomenon bene fundatum (обоснованное явление (лат .). Отсюда в наши дни, например, эта возня с «правами» и с «демократией». Главная движущая сила этой возни совсем не «свобода», как это принято думать, а уравнение . Это - страстное отрицание иерархичности жизни, защита совсем не права каждого быть «самим собой», а подсознательное утверждение, что, в сущности, все - то же самое и, значит, нет на самом деле «первых», нет незаменимых, единственных, «призванных». Американские писатели и поэты, например, подрабатывают тем, что преподают в университетах «creative writing» («писательство» (англ.)). Тут поразительна - до смешного - сама идея, что любого человека можно научить быть Шекспиром, достаточно только научиться у «эксперта».

И все же в падшем мире, «во зле лежащем», и права эти, и демократия оказываются относительным добром, относительной регуляцией той вражды всех против всех, что является, на глубине, законом мира сего. Зло они только в ту меру, в какую исчезает понимание их «относительности» и они обожествляются. Добро они, иными словами, только по отношению к тому злу, которое они регулируют и, так сказать, «ограничивают» в его всесилии. Так, они - добро в тоталитарном государстве или расовом, но они сами превращаются в зло там, где они побеждают и становятся «самоцелью», то есть идолом. А становятся они идолом всякий раз, что, переставая быть защитой слабых , становятся орудием уравнения и тем самым - духовного расчеловечивания, в конечном итоге «гордыни»…

В том-то и все дело, однако, что к Церкви все это абсолютно неприменимо. Ибо она не знает никакого иного «закона», кроме закона любви или, лучше сказать, кроме самой любви -отрицанием, оскудением которой, отпадом от которой и является гордыня («похоть плоти, похоть очей и гордость житейская…»). Любви как Божественной жизни. А в этой Божественной жизни нет гордыни. Отец есть всегда Отец, но все отдает Сыну, Сын «не претендует» на «право» быть Отцом и есть вечно Сын, а Дух Святой - сама Жизнь, сама Свобода («дышит где хочет…») - есть Сама Любовь Отца к Сыну, Сына к Отцу, сама Божественная самоотдача и послушание. Эту любовь дарует, ей приобщает Бог человека, и это приобщение есть Церковь. И потому в ней нет никаких «прав» и с ними связанного уравнения . Нет уравнения, и потому нет «сравнения» - этого главного источника гордыни . Призыв к совершенству, обращенный к каждому человеку, есть призыв найти самого себя , но найти не «по сравнению» и не по «самоанализу» (в чем мой potential) - а в Боге. Отсюда парадокс: найти себя можно только потеряв себя, и это значит - отождествить себя до конца с «призванием», с замыслом Бога о себе, но раскрываемом не в «себе», а в Боге…

Любить Божьей любовью . И себя, и других… Как нужно было бы - в наш век почти полного непонимания любви - поглубже вникнуть в радикальную «особенность» Божьей любви. Мне иногда кажется, что ее первая особенность - это жестокость . Это значит - отсутствие в ней той «сентиментальности», с которой уже давно отождествил ее (и потому - само христианство) «мир сей». В любви Божьей нет обещания «земного счастья», нет и заботы о нем. Или, лучше сказать, оно целиком подчинено обещанию и заботе о Царстве Божьем, то есть о том абсолютном счастье, для которого создал, к которому призвал человека Бог. Отсюда первый, основной конфликт между любовью Божьей и падшей любовью человеческой. Отсечь руку, вырвать глаз, оставить жену и детей, идти узким путем и т.д. - все это так очевидно несовместимо с «житейским счастьем». Именно от всего этого в ужасе отшатнулся «мир сей», этого не захотел, это возненавидел. Но - и это самое важное - отшатнулся тогда, когда в самой Церкви что-то переменилось, что-то «отшатнулось». Что? В этом весь вопрос. Но об этом, как говорят в таких случаях, - в другой раз… Надо идти в церковь, «включаться» в Страстную неделю

ДОБРЫЙ И ДОБРОДЕТЕЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Добрый человек. Добродетельный человек. Между ними - огромная разница. Добрый человек тем и добр, что он «принимает» людей какими они есть, «покрывает» своей добротой. Доброта - прекрасна, самое прекрасное на земле. Добродетельные люди - активисты, одержимые стремлением навязывать людям принципы и «добро» и так легко осуждающие, громящие, ненавидящие. Тургенев, Чехов - добрые люди, Толстой - добродетельный человек. В мире - много добродетели и так мало добра.

О МОРАЛИ

Сегодня - наплыв исповедников. Исповедовал до Великого Входа (служил с о. П. Л[азором]). Я иногда думаю, что до бесконечности развившееся чувство «прегрешений» столь же сильно ослабило чувство, понимание, сознание греха. Ослабело евангельское: «Согреших на небо и пред тобою…». Усилилось - «мои недостатки, мои слабости…», то есть всяческая интроспекция. Грех - это прежде всего неверность по отношению к Другому, измена . Но уже давно грех оказался сведенным к морали. А ничто так легко не уводит от Бога, от «жажды Бога», как именно мораль. Достоевский: «Без Бога все позволено…» Можно также сказать, что без Бога «все запрещено», ибо всякая мораль состоит, в первую очередь, из запретов и табу. «Поссорился с женой»: но в ссоре с женой, которую любишь, почти всегда неважно содержание ссоры , то, «из-за чего» она произошла. Важен, мучителен, невыносим разрыв , сколь кратким он ни был. И мирятся муж с женой не потому, что они нашли правого и виноватого, а потому, что они любят друг друга, потому, что сама жизнь каждого из них - в другом. Сведенное к морали, к норме - христианство оказывается «непрактикуемым», ибо ни одна из заповедей Христовых неисполнима без любви ко Христу: «Аще любите Меня, заповеди Мои соблюдете…».

Есть тип морального «чистюли», бегающего исповедоваться потому, что ему невыносимо всякое «пятнышко», как невыносимо оно для всякого разодевшегося франта. Но это не раскаяние, это ближе к чувству «порядочности». Однако про святого не скажешь: «Он был глубоко порядочным человеком». Святой жаждет не порядочности, не чистоты и не «безгрешности», а единства с Богом. И думает он не о себе, и живет не интересом к себе (интроспекция «чистюли»), а Богом…

Мораль - это направленность на себя. В «церковности» ей соответствует «уставничество». Но в ней нет того сокровища, про которое сказано: «Где сокровище ваше, там будет и сердце ваше…» Церковь: ее призвание не в «морали», а в явлении и даре сокровища .

О ЗАНЯТОСТИ

Вчера ночью, туша электрическую лампу и будучи очень близко от нее, был на секунду как бы ослеплен ею, так что в наступившей тьме ничего не видел - а на деле свет шел из соседних комнат…Подумал: так вот и человек. Он видел Бога, видел Его свет, и именно потому так черна для него тьма, наступившая после разрыва с Богом. И в этой тьме он ощупью ищет, учится понимать, разгадывать непонятный свет, все еще видимый, ощутимый… Это и есть «наука», «культура», «философия». Усилия впотьмах.
<…>
Разговор сегодня утром с Л. о том напряжении, в котором всем нам приходится жить - в школе, в семинарии, повсюду, об утомлении от этого напряжения. Мое убеждение в том, что коренная ошибка здесь - это вера современного человека, что благодаря «технологии» (телефон, xerox и т.д.) он может «уложить» во время гораздо больше, чем раньше, тогда как это невозможно. И вот - он раб собственной своей, в геометрической прогрессии растущей, «занятости». Необходимость ритма, отрешенности, «медленности»… Почему студенты не «воспринимают» то, что им «преподается»? Потому что они не имеют времени «осознать», то есть вернуться к тому, что слышали, дать ему по-настоящему войти. Современный студент «регистрирует» знание, но не принимает его. И потому оно в нем ничего не «производит». Подобно тому как сильный ливень неизмеримо бесполезнее в засуху, чем мелкий «обложной» дождичек… А мы все все время под грохочущим ливнем - «информации», «знаний», «обсуждений» и т.д. И все это обтекает нас, ничуть не задерживаясь, выпираемое сразу же следующей лавиной.

ОБНОВЛЕННАЯ ЖИЗНЬ

«Малодушие и буря»… Увы, я не могу иначе назвать состояние моей души, когда я думаю о нашей Церкви, о «делах», но также и о семинарии. Христа убила и Христа убивает религия . Религия же - это тот «орган» в нас, который, как это ни странно, одновременно бесконечно усиливает и скрывает от нас наши самые глубокие страсти и грехи: гордыню, фарисейство, самодовольство, самолюбование и т.д. Религия есть постоянное наше самооправдание перед Богом, замазывание для самих себя наших грехов и искушений.
<…>
Ну, хорошо, мы живем в страшном мире. Но ведь не страшнее же он, чем тогда, когда распинал он Христа? Что можно прибавить к этому ужасу, к этой «страшности»? И не для того ли отдал Христос Себя на распятие, чтобы могли мы ходить в обновленной жизни? Жизни, а не религии - от страха, законничества, власти которой «свободи нас Спасова смерть». Что делали они в промежутках между «исполнениями» Церкви - за трапезой Христовой, в Его Царстве? Жили , каждый - той жизнью и теми devoirs d’état, которые дал каждому человеку Бог. Да, скажет какой-нибудь Williams, но Христос сказал, что если мы хотим быть совершенными, то мы должны бросить все и следовать за Ним. И вот я бросаю мою семью и следую за Ним… На это хочется ответить: pas si simple! (не все так просто! (фр .)) Ибо что значит - следовать за Ним? Значит ли это, как теперь многие думают, становиться священником, монахом, богословом? Означает ли это, иными словами, какую-то «институционную» перемену? Думаю, что значит это - в контексте всего Евангелия - как раз обратное. Ибо Тот, за Кем мы следуем, не уходит , а приходит . И приходит, чтобы мы имели жизнь, и жизнь с избытком… То, что - для следования за Христом - нужно «бросить», Христос отождествляет с имуществом и семьей. И действительно, в падшем мире это те две тяжести, которые мешают человеку, связывают его, являются препятствиями следованию за Христом. Ибо они стали «идолами». Но потому-то и говорит Христос о них, что именно в извращении двух этих основных «координат» жизни раскрывается вся глубина падения человека и мира, отпадения их от Бога. Ибо в том-то и все дело, что и имущество , и семья - от Бога. При сотворении мира Бог дает его во владение человеку («яко царя твари…»), [делает] его - человека - имуществом. И при сотворении человека создает Бог жену , ибо нехорошо быть человеку одному. Но тогда в том и состоит падение (первородный грех), что мир как «имущество» захотел человек для себя , а не для Бога, для жизни в Нем, и жену сделал объектом любви , оторванной от любви Божией, опять «для себя». Но вот Сам Христос отдает, бросает жизнь - но для того, чтобы воскресить ее, освободить от смерти, чтобы перестала она быть сама источником смерти, чтобы она, жизнь, воцарилась и была «поглощена смерть победой». Значит ли это, что Он зовет нас к самоубийству? «Бросить» мир, раздать «имущество», «оставить» семью - все это значит тогда не отождествление их со злом, которое нужно «отбросить», а значит освобождение и преображение их в то, чем и для чего создал их Бог. Как «раздающий» свое имение по-настоящему богатеет, ибо снова мир - раздаваемый, отдаваемый - делает Божьим, так и «оставление» семьи есть ее воскресение, очищение, преображение, а не «уничтожение». Ибо как могла бы Церковь совершать таинство брака, если бы брак был «злом»? Но брак потому и таинство, что в нем совершается отдача его Богу, Христу, Духу Святому… Тут все свет , как и в призыве Христа - раздай, оставь… Все положительно , все свет - а не тьма и разрушение.

После кончины протопресвитера Александра Шмемана в столе его кабинета в Свято-Владимирской семинарии, где он был деканом, были найдены восемь тетрадок, исписанных его рукой. Этот дневник отец Александр вел с 1973 года с небольшими перерывами вплоть до начала последней болезни. Писал он по-русски, на языке, который был ему родным с детства, проведенного в "русском" Париже.

Дневник отца Александра – нечто гораздо большее, чем простая регистрация событий последних десяти лет его жизни. Он отражает всю его жизнь (кадетский корпус в Версале, французский лицей в Париже, Свято-Сергиевский богословский институт, переезд в Америку, Свято-Владимирская семинария в Крествуде, церковная деятельность…), его интересы (при огромной занятости он поразительно много и широко читал, выписывая в дневник целые абзацы из особенно заинтересовавших его книг), "несет" его мысли, сомнения, разочарования, радости, надежды. Всякий дневник, особенно такой последовательный, как у отца Александра, вызван не внешними побуждениями, а внутренней необходимостью. Перед нами – часто сугубо личные, сокровенные записи. Декан Свято-Владимирской семинарии, под его руководством превратившейся в одну из наиболее крупных богословских школ православного мира, почти бессменный секретарь Совета епископов Американской Митрополии (ставшей, опять же под его воздействием, в сотрудничестве с отцом Иоанном Мейендорфом, автокефальной Православной Церковью в Америке), проповедник и богослов, отец троих детей с многочисленными внуками, отец Александр к тому же находился в беспрестанных разъездах для чтения проповедей и лекций, еженедельно вел ряд программ на радио "Свобода" для России. Трудно себе представить более наполненную жизнь, и дневник в первую очередь был для него возможностью оставаться хоть на краткое время наедине с самим собой. Сам отец Александр так написал об этом: "Touch base (соприкоснуться с самим собой, – англ. ) – вот в моей суетной жизни назначение этой тетради. Не столько желание все записать, а своего рода посещение самого себя, "визит", хотя бы и самый короткий. Ты тут? Тут. Ну, слава Богу. И становится легче не раствориться без остатка в суете". И еще: "…записать хочется не для "рассказа", а, как всегда, – для души, то есть только то, что она, душа, ощутила, как дар, и что годно, следовательно, для "тела духовного"".

Дневник отца Александра неизменно поражает широтой своего охвата. Им увлечется и ценитель литературы, и любитель политики, встретив тонкость суждений на самые разные темы, но прежде всего поражает глубина религиозного осмысления жизни. Все повседневные, частные явления, все многочисленные впечатления и оценки возведены к главному, к тому высшему смыслу, который вложен в замысел Божий о творении. И над всеми противоборствами и огорчениями, над всей критикой и обличениями основная тональность дневника – радость о Господе и благодарность Ему.

В дневнике упоминаются очень многие люди – это и учителя в кадетском корпусе, и профессора Свято-Сергиевского института, его друзья и наставники, коллеги по Свято-Владимирской семинарии, студенты, знакомые, представители всех "трех эмиграции" – круг общения отца Александра был чрезвычайно широк. Ему были интересны все люди. Он следил за событиями в России, радовался начинающемуся там духовному возрождению, которому и сам способствовал – регулярными передачами на радио "Свобода" и, конечно, своими книгами. Свою последнюю книгу, "Евхаристия. Таинство Царства", он сразу писал по-русски как дань земле, которую никогда не видел, но всегда считал своей. И, конечно, дневник позволяет увидеть глазами отца Александра его близких – жену Ульяну Сергеевну (в дневнике он так написал о ней: "В субботу – Льяне пятьдесят лет! Целая жизнь, и какая счастливая жизнь, вместе!"), дочерей Анну, Марию и сына Сергея (опять приведем его слова: "Каких удивительных, хороших детей дал мне Бог") и их семьи, брата Андрея и многих других.

Диагноз смертельной болезни был поставлен отцу Александру в сентябре 1982 года. В течение нескольких месяцев в дневнике не появлялось новых записей, и только 1 июня 1983 года отец Александр последний раз открыл свой дневник. Он написал о той "высоте", на которую подняла его болезнь, о любви и заботе близких и закончил дневник словами: "Какое все это было счастье!" Шесть месяцев спустя, 13 декабря 1983 года, окруженный близкими, отец Александр умер у себя дома в Крествуде. Последние слова, которые он ясно произнес, были: "Аминь, аминь, аминь".

Сергей Шмеман

ОТ ИЗДАТЕЛЕЙ

Настоящее издание воспроизводит дневник почти целиком. В совместной работе с женой отца Александра, Ульяной Сергеевной Шмеман, изъяты некоторые повторы, подробности, касающиеся людей еще живых, а также записи, которые могли бы быть превратно поняты неподготовленным читателем, но эти купюры составляют не более трех процентов от всей рукописи.

Рукопись подготовлена к печати Еленой Юрьевной Дорман, ею же сделаны примечания к тексту и перевод цитат на русский язык, а также составлен указатель имен. Неоценимую помощь в этой работе оказали прот. Виктор Соколов (Сан-Франциско), Жан-Франсуа и Лиля Колосимо (Париж), Никита Алексеевич Струве (Париж), Наталья Андреевна Шмеман (Париж), Виктор Максимовский (Финляндия) и др. Фотографии были любезно предоставлены Сергеем Александровичем Шмеманом, Никитой Алексеевичем Струве и прот. Виктором Соколовым.

Текст приведен в соответствие с современными нормами орфографии и пунктуации, однако языковые особенности, характерные для речи отца Александра, сохранены

Прот Александр Шмеман

ДНЕВНИКИ 1973-1983

Тетрадь I

Вчера в поезде (из Wilmington, Del.) думал: пятьдесят второй год, больше четверти века священства и богословия – но что все это значит? Или – как соединить, как самому себе объяснить, к чему все это сводится, clair et distinct1 , и возможно ли и нужно ли такое объяснение? Двадцать пять лет назад, когда эта, теперь уж меня определившая жизнь (посвящение, богословие) начиналась, все казалось, что не сегодня-завтра сяду, подумаю и выясню, что это только вопрос досуга. Но вот – двадцать пять лет! И, вне всякого сомнения, большая часть жизни – за спиной, а неясного – на глубине – гораздо больше, чем ясного.

Что нужно, собственно, объяснить? Соединение, всегда меня самого удивляющее, какой-то глубочайшей очевидности той реальности, без которой я не мог бы дня прожить, со всем растущим отвращением к этим безостановочным разговорам и спорам о религии, к этим легким убеждениям, к этой благочестивой эмоциональности и уж, конечно, к "церковности" в смысле всех маленьких, ничтожных интересов… Реальность: еще вчера ее ощутил – идя в церковь к обедне, рано утром, в пустыне зимних деревьев, и затем этот час в пустой церкви, до обедни. Всегда то же ощущение: времени, наполненного вечностью, полноты, тайной радости. Мысль, что Церковь только для того и нужна во всей своей "эмпирии", чтоб этот опыт был, жил. Так, где она перестает быть символом, таинством, она ужас, карикатура.

Искал тетрадку в своем столе. Нашел почти новую – и в ней одна запись, сделанная1 ноября 1971 года. Почти смешно, до чего сходно с той, что предшествует этой: "религия" – худшее и лучшее в человеке. Не только лучшее, а тоже и худшее. Читал Journal Litteraire Leautaud2 – странное влечение к такого рода книгам. Может быть, потому, что это как зеркало для верующих: вот какими нас видят правдивые люди. Фальшь, ужасающая фальшь "религиозности". Безрадостность. Бездарная "серьезность". Неужели это возможно, если верить в Бога – в вечное и главное tout est ailleurs3 (Julien Green)? Почти невозможность дальше выносить "академическое изучение духовности". Сколько ненужного, пустого, фарисейского.

Александр Шмеман


ДНЕВНИКИ

ПРЕДИСЛОВИЕ

После кончины протопресвитера Александра Шмемана в столе его кабинета в Свято-Владимирской семинарии, где он был деканом, были найдены восемь тетрадок, исписанных его рукой. Этот дневник отец Александр вел с 1973 года с небольшими перерывами вплоть до начала последней болезни. Писал он по-русски, на языке, который был ему родным с детства, проведенного в "русском" Париже.

Дневник отца Александра – нечто гораздо большее, чем простая регистрация событий последних десяти лет его жизни. Он отражает всю его жизнь (кадетский корпус в Версале, французский лицей в Париже, Свято-Сергиевский богословский институт, переезд в Америку, Свято-Владимирская семинария в Крествуде, церковная деятельность…), его интересы (при огромной занятости он поразительно много и широко читал, выписывая в дневник целые абзацы из особенно заинтересовавших его книг), "несет" его мысли, сомнения, разочарования, радости, надежды. Всякий дневник, особенно такой последовательный, как у отца Александра, вызван не внешними побуждениями, а внутренней необходимостью. Перед нами – часто сугубо личные, сокровенные записи. Декан Свято-Владимирской семинарии, под его руководством превратившейся в одну из наиболее крупных богословских школ православного мира, почти бессменный секретарь Совета епископов Американской Митрополии (ставшей, опять же под его воздействием, в сотрудничестве с отцом Иоанном Мейендорфом, автокефальной Православной Церковью в Америке), проповедник и богослов, отец троих детей с многочисленными внуками, отец Александр к тому же находился в беспрестанных разъездах для чтения проповедей и лекций, еженедельно вел ряд программ на радио "Свобода" для России. Трудно себе представить более наполненную жизнь, и дневник в первую очередь был для него возможностью оставаться хоть на краткое время наедине с самим собой. Сам отец Александр так написал об этом: "Touch base (соприкоснуться с самим собой, – англ. ) – вот в моей суетной жизни назначение этой тетради. Не столько желание все записать, а своего рода посещение самого себя, "визит", хотя бы и самый короткий. Ты тут? Тут. Ну, слава Богу. И становится легче не раствориться без остатка в суете". И еще: "…записать хочется не для "рассказа", а, как всегда, – для души, то есть только то, что она, душа, ощутила, как дар, и что годно, следовательно, для "тела духовного"".

Дневник отца Александра неизменно поражает широтой своего охвата. Им увлечется и ценитель литературы, и любитель политики, встретив тонкость суждений на самые разные темы, но прежде всего поражает глубина религиозного осмысления жизни. Все повседневные, частные явления, все многочисленные впечатления и оценки возведены к главному, к тому высшему смыслу, который вложен в замысел Божий о творении. И над всеми противоборствами и огорчениями, над всей критикой и обличениями основная тональность дневника – радость о Господе и благодарность Ему.

В дневнике упоминаются очень многие люди – это и учителя в кадетском корпусе, и профессора Свято-Сергиевского института, его друзья и наставники, коллеги по Свято-Владимирской семинарии, студенты, знакомые, представители всех "трех эмиграции" – круг общения отца Александра был чрезвычайно широк. Ему были интересны все люди. Он следил за событиями в России, радовался начинающемуся там духовному возрождению, которому и сам способствовал – регулярными передачами на радио "Свобода" и, конечно, своими книгами. Свою последнюю книгу, "Евхаристия. Таинство Царства", он сразу писал по-русски как дань земле, которую никогда не видел, но всегда считал своей. И, конечно, дневник позволяет увидеть глазами отца Александра его близких – жену Ульяну Сергеевну (в дневнике он так написал о ней: "В субботу – Льяне пятьдесят лет! Целая жизнь, и какая счастливая жизнь, вместе!"), дочерей Анну, Марию и сына Сергея (опять приведем его слова: "Каких удивительных, хороших детей дал мне Бог") и их семьи, брата Андрея и многих других.

Диагноз смертельной болезни был поставлен отцу Александру в сентябре 1982 года. В течение нескольких месяцев в дневнике не появлялось новых записей, и только 1 июня 1983 года отец Александр последний раз открыл свой дневник. Он написал о той "высоте", на которую подняла его болезнь, о любви и заботе близких и закончил дневник словами: "Какое все это было счастье!" Шесть месяцев спустя, 13 декабря 1983 года, окруженный близкими, отец Александр умер у себя дома в Крествуде. Последние слова, которые он ясно произнес, были: "Аминь, аминь, аминь".

Сергей Шмеман

ОТ ИЗДАТЕЛЕЙ

Настоящее издание воспроизводит дневник почти целиком. В совместной работе с женой отца Александра, Ульяной Сергеевной Шмеман, изъяты некоторые повторы, подробности, касающиеся людей еще живых, а также записи, которые могли бы быть превратно поняты неподготовленным читателем, но эти купюры составляют не более трех процентов от всей рукописи.

Рукопись подготовлена к печати Еленой Юрьевной Дорман, ею же сделаны примечания к тексту и перевод цитат на русский язык, а также составлен указатель имен. Неоценимую помощь в этой работе оказали прот. Виктор Соколов (Сан-Франциско), Жан-Франсуа и Лиля Колосимо (Париж), Никита Алексеевич Струве (Париж), Наталья Андреевна Шмеман (Париж), Виктор Максимовский (Финляндия) и др. Фотографии были любезно предоставлены Сергеем Александровичем Шмеманом, Никитой Алексеевичем Струве и прот. Виктором Соколовым.

Текст приведен в соответствие с современными нормами орфографии и пунктуации, однако языковые особенности, характерные для речи отца Александра, сохранены

Прот Александр Шмеман


ДНЕВНИКИ 1973-1983

(Москва: Русский путь, 2005)

Тетрадь I


Вчера в поезде (из Wilmington, Del.) думал: пятьдесят второй год, больше четверти века священства и богословия – но что все это значит? Или – как соединить, как самому себе объяснить, к чему все это сводится, clair et distinct1 , и возможно ли и нужно ли такое объяснение? Двадцать пять лет назад, когда эта, теперь уж меня определившая жизнь (посвящение, богословие) начиналась, все казалось, что не сегодня-завтра сяду, подумаю и выясню, что это только вопрос досуга. Но вот – двадцать пять лет! И, вне всякого сомнения, большая часть жизни – за спиной, а неясного – на глубине – гораздо больше, чем ясного.

Что нужно, собственно, объяснить? Соединение, всегда меня самого удивляющее, какой-то глубочайшей очевидности той реальности, без которой я не мог бы дня прожить, со всем растущим отвращением к этим безостановочным разговорам и спорам о религии, к этим легким убеждениям, к этой благочестивой эмоциональности и уж, конечно, к "церковности" в смысле всех маленьких, ничтожных интересов… Реальность: еще вчера ее ощутил – идя в церковь к обедне, рано утром, в пустыне зимних деревьев, и затем этот час в пустой церкви, до обедни. Всегда то же ощущение: времени, наполненного вечностью, полноты, тайной радости. Мысль, что Церковь только для того и нужна во всей своей "эмпирии", чтоб этот опыт был, жил. Так, где она перестает быть символом, таинством, она ужас, карикатура.