Киреевский обозрение современного состояния литературы анализ. Русское литературоведение XVIII XIX веков

В статье "Девятнадцатый век" (Европеец, 1832) Киреевский анализирует отношение "русского просвещения к европейскому" – в том числе то, в чем состоят "причины, столь долгое время удалявшие Россию от образованности", в чем и насколько "просвещение европейское" повлияло на развитие "образа мыслей некоторых людей образованных" в России и др. (92, 93, 94). С этой целью Киреевский последовательно осветил вопросы развития образования и просвещения в Западной Европе (настороженно оценивая общественно-политические результаты этого развития во 2-й половине XIX века), а также в Америке и России. Эти мысли послужили обоснованием суждений в статье "Обозрение русской литературы за 1831 год" (Европеец, 1832), которая начиналась со слов: "Наша литература – ребенок, который только начинает чисто выговаривать" (106).

Цикл статей Киреевского под названием "Обозрение современного состояния литературы" (Москвитянин, 1845; остался незавершенным) был призван обновить позиции, определяющие политику журнала, редактором которого недолгое время был сам автор цикла. Исходной мыслью статей является утверждение, что "в наше время изящная литература составляет только незначительную часть словесности" (164). В силу этого Киреевский призывал обратить внимание на произведения философские, исторические, филологические, политико-экономические, богословские и др. Критик размышлял о том, что "многомыслие, разноречие кипящих систем и мнений при недостатке одного общего убеждения не только раздробляет самосознание общества, но необходимо должно действовать и на частного человека, раздвояя каждое живое движение его души". Поэтому, по мнению Киреевского, "в наше время так много талантов и нет ни одного истинного поэта" (168). В результате, в статье Киреевского анализируются расклад философских сил, общественно-политические влияния эпохи и др., но места для анализа художественной литературы не нашлось.

Интерес для истории науки представляет статья Киреевского "Публичные лекции профессора Шевырева об истории русской словесности, преимущественно древней" (Москвитянин, 1845). По мнению Киреевского, заслуги С.П. Шевырева, читавшего лекции в Московском университете, состоят в том, что лектор сосредоточен не только на собственно филологических вопросах. "Лекции о древней русской словесности, – писал критик, – имеют интерес живой и всеобщий, который заключается не в новых фразах, но в новых вещах, в богатом, малоизвестном и многозначительном их содержании. <…> Это новость содержания, это оживление забытого, воссоздание разрушенного есть <…> открытие нового мира нашей старой словесности" (221). Киреевский подчеркивал, что лекции Шевырева являются "новым событием нашего исторического самопознания", и это, в системе ценностей критика, обусловлено работой "ученой, честной, <…> религиозно добросовестной" (222). Для Киреевского было особенно важно то, что Шевырев использовал "параллельные характеристики" Россия – Запад, и итогом сравнения "ясно выражается тот глубоко значительный смысл древнерусского просвещения, который оно приняло от свободного воздействия христианской веры на наш народ, не закованный в языческую греко-римскую образованность" (223).

В сфере внимания Киреевского были и шедевры западноевропейского искусства. Одному из них – "Фаусту" И.В. Гёте – посвящена одноименная статья (""Фауст". Трагедия, сочинение Гёте". Москвитянин, 1845). У произведения Гёте, по мнению критика, синтетическая жанровая природа: это "полуроман, полутрагедия, полуфилософская диссертация, полуволшебная сказка, полуаллегория, полуправда, полумысль, полумечта" (229). Киреевский подчеркивал, что "Фауст" имел "огромное, изумительное влияние <…> на литературу европейскую" (230), и ожидал такого же воздействия этого произведения с "всечеловеческим" значением на литературу русскую (231).

Таким образом, славянофильская критика, образцом которой по праву является философское по существу литературно-критическое и публицистическое творчество И.В. Киреевского, – факт общекультурного процесса в России XIX века. Специфика ценностных идеалов Киреевского обусловила ракурс его взгляда на проблемно-концептуальные вопросы русской и западноевропейской культуры, а также избирательность внимания к творческим индивидуальностям. Отличительной стороной литературно-критической деятельности Киреевского стала его сосредоточенность на сферах духовно-нравственного развития русской нации.

"ОРГАНИЧЕСКАЯ" КРИТИКА А.А. ГРИГОРЬЕВА

А.А. Григорьев остался в истории критики литератором, на протяжении всей жизни искавшим свой путь. Его "органическая" критика, как ее определял сам создатель, отличалась и от "исторической" (в терминологии Григорьева) критики Белинского, и от "реальной" критики, и от "эстетической". Позиции "органического" видения литературной действительности и природы образного творчества связывались Григорьевым с отрицанием рационалистических начал в суждениях об искусстве. Идейно в разное время Григорьев был близок славянофилам, а затем почвенникам, стремящимся преодолеть крайности как славянофильства, так и западничества.

В статье "Критический взгляд на основы, значение и приемы современной критики искусства" (Библиотека для чтения, 1858) Григорьев стремился развить мысль о произведениях "первостепенных, то есть рожденных, а не деланных созданий искусства" (8), подчеркивая тем самым, что истинное произведение художественного слова возникает не на путях логического умствования, а в стихии и в таинствах чувственного восприятия жизни. В этом Григорьев видел "неувядающую красоту" и "прелесть вечной свежести, которая будит мысль к новой деятельности" (8). Он сокрушался над тем состоянием современности, когда "критика пишется не о произведениях, а по поводу произведений" (9). Размышления ученых и критиков, полемика и споры о феноменах художественной культуры должны быть, по глубокому убеждению Григорьева, сосредоточены вокруг "живого" смысла – в поисках и обнаружении мысли не "головной", а "сердечной" (15).

В логическом контексте последнего положения критик был категоричен, настаивая, что "только то вносится в сокровищницу души нашей, что приняло художественный образ" (19). Идея и идеальное, считал Григорьев, не могут быть "отвлечены" от жизни; сама "идея есть явление органическое", а "идеал остается всегда один и тот же, всегда составляет единицу, норму души человеческой" (42). Его лозунгом становятся слова: "Велико значение художества. Оно одно, не устану повторять я, вносит в мир новое, органическое, нужное жизни" (19). На этом основании Григорьев сформулировал "две обязанности" критики в отношении литературы: "Изучать и истолковывать рожденные, органические создания и отрицать фальшь и неправду всего деланного"(31).

В цепи этих рассуждений Григорьева возник и тезис об ограниченности исторического рассмотрения каких-либо художественных фактов. Завершая статью, он писал: "Между искусством и критикою есть органическое родство в сознании идеального, и критика поэтому не может и не должна быть слепо историческою" (47). В качестве противовеса принципу "слепого историзма" Григорьев утверждал, что критика "должна быть, или, по крайней мере, стремиться быть, столь же органическою, как само искусство, осмысливая анализом те же органические начала жизни, которым синтетически сообщает плоть и кровь искусство" (47).

Работа "Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина" (Русское слово, 1859) была задумана как цикл статей, в которых ее автор предполагал рассмотреть в первую очередь характерные особенности творчества Пушкина, Грибоедова, Гоголя и Лермонтова. В этой связи речь неизбежно, с точки зрения Григорьева, должна зайти и о Белинском, поскольку эти четыре "великих и славных имени" – "четыре поэтических венца", как "плющом", оплетены им (51). В Белинском, "представителе" и "выразителе нашего критического сознания" (87, 106), Григорьев одновременно отмечал "возвышенное свойство <…> натуры", в результате чего он шел "об руку" с художниками, в том числе с Пушкиным (52, 53). Самого же Пушкина критик, опережая Достоевского, оценил как "наше все": "Пушкин – пока единственный полный очерк нашей народной личности", он "есть наша такая <…> полно и цельно обозначившаяся душевная физиономия" (56, 57).

Москва, тип. Императорского Московского Университета, 1911.
Твердые влад. переплеты с кожаным корешком и тиснением на них. Изд. обл. сохранены под переплетом. Т.1: V, 289 с. Том 2: 290, 4, II, 2 с. Под ред. М.Гершензона.

Собрание разбито на три отдела: философские статьи, литературная критика, художественная литература.

Оглавление 1-го тома: Предисловие редактора. - Елагин Н. А. Материалы для биографии И. В. Киреевского. - Первый отдел: Девятнадцатый век. - В ответ А. С. Хомякову. - Обозрение современного состояния литературы. - О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России. - О необходимости и возможности новых начал для философии. - Отрывки. - Примечания.

Оглавление второго тома: Второй отдел: Нечто о характере поэзии Пушкина. - Обозрение Русской словесности за 1829 год. - Обозрение Русской словесности за 1831 год. - Русские альманахи на 1832 год. - «Горе от ума» на Московском театре. - Несколько слов о слоге Вильменя. - О русских писательницах. - О стихотворениях г. Языкова. - Е. А. Баратынский. - Жизнь Стефенса. - Речь Шеллинга. - Сочинения Паскаля, изданные Кузенем. - Публичные лекции профессора Шевырева. - Сельское хозяйство. - Библиографические статьи: «Молитва Св. Ефрема Сирина». «О грехе и его последствиях». «О воспитании детей в духе христианского благочестия». «Фауст», трагедия, соч. Гете, перев. М. Вронченко. - «На сон грядущий», соч. гр. В. А. Соллогуба. - «Опыт науки философии», соч. Надеждина. - «Лука да Марья», соч. Ф. Глинки. - О романе О. П. Шишкиной «Прокопий Ляпунов».
Третий отдел: Царицынская. - Опал. - Отрывок из романа: Две жизни. - Остров. -
Мицкевичу, стих. - Хор из трагедии Андромаха, стих.
Письма: А.И.Кошелеву, М. П. Погодину, П. В. Киреевскому, М. В. Киреевской, В. А. Жуковскому, А. А. Елагину, А. П. Елагиной, В. А. Елагину, А. С. Хомякову, М. П. Погодину, Оптинскому старцу Макарию, А. В. Веневитинову. – Примечания.

Cостояние:
Том 1: На титуле печать бывш. владельца «Библиотека Михаила Генриховича Шерман». частые подчеркивания простым карандашом на стр. 190-257.
Том 2: На титуле печать бывш. владельца «Библиотека Михаила Генриховича Шерман». В остальном хорошее.

«Девятнадцатый век» (1832)

Впечатление от статьи такое, что дан анализ нашего века, а не девятнадцатого. Как точно подмечен характер времени, который «едва чувствительно переменялся с переменою поколений; наше время для одного поколения меняло характер свой уже несколько раз... Сравните прежние времена с настоящим; раскройте исторические записки, частные письма, романы и биографии прошедших веков: везде и во всякое время найдете вы людей одного времени... Все воспитаны одномысленными обстоятельствами, образованы одинаковым духом времени... Но взгляните на европейское общество нашего времени: не разногласные мнения одного века найдете вы в нем, нет! Вы встретите отголоски нескольких веков, не столько противные друг другу, сколько разнородные между собой» 1 . Автор замечает, что в конце восемнадцатого века борьба между старыми мнениями и новыми требованиями просвещения отразилась на разрушительном направлении умов, все было направлено на ниспровержение старого. Новое являлось простым отрицанием старого. Свободу понимали как отсутствие прежних утеснений, человечество - как большинство людей, царством разума именовали отсутствие предрассудков. Религия была отвергнута, в науке признавался опыт, в искусстве - подражание неживой природе, в философии - грубый материализм. Французская революция произвела изменение в умах. Умозрение взяло верх над опытом, неверие сменилось мистицизмом, в искусстве предпочтение отдавалось сентиментальности и мечтательности, на смену материализму пришла духовность. Разрушение и насилие как борьба с прошлым веком сменились потребностью мира и единения. Терпимость и уважение к религии, примирение идеализма и материализма - вот основное направление умов XIX века. 2

И.В. Киреевский пишет, что просвещенные люди понимали религию «либо как совокупность обрядов, либо как внутреннее, индивидуальное убеждение в известных истинах. Но это ли религия? Нет, религия не один обряд и не одно убеждение. Для полного развития не только истинной, но даже и ложной религии необходимо единомыслие народа, освященное яркими воспоминаниями, развитое в преданиях односмысленных, сопроникнутое с устройством государственным, олицетворенное в обрядах однозначительных и общенародных, сведенное к одному началу положительному и ощутительное во всех гражданских и семейственных отношениях. Без этих условий есть убеждение, есть обряды, но собственно религии - нет» 3 .

В этой статье Киреевский сформулировал вопросы, на которые он будет отвечать всю свою жизнь. Каждая следующая статья повторяет ее по теме и даже по форме, становясь при этом ступенью на его лествице духовного восхождения, ступенью к пониманию, а в дальнейшем и к прозрению. Тема характера просвещения Европы и его отношения к просвещению России становится его личной темой и темой всего девятнадцатого века. Из нее вытекает и более узкий, но не менее болезненный вопрос: как относиться к реформам Петра I?

Ответов в статье «Девятнадцатый век» мы не найдем, но вопросы уже сформулированы: скоро ли разрушится «Китайская стена» между Европой и Россией, в которой Петр пробил двери и которую Екатерина начала рушить; скоро ли образованность наша возвысится до той степени, до которой дошли просвещенные государства Европы; что должны мы делать, чтобы достигнуть этой цели; должны ли мы брать просвещение из собственной жизни или заимствовать его из Европы; какие начала следует развивать внутри собственной жизни; что мы можем заимствовать от просветившихся прежде нас? 4

Ответы будут в следующих статьях, а здесь только мнение, которое автор высказывает с извинениями, просит не судить его строго. Он говорит, что нам тысяча лет, но в ряду просвещенных государств мы молоды, просвещение не является плодом нашей жизни. Киреевский называет три основных начала, определяющих характер просвещения в Европе и влияющих на ход его развития: христианская религия, характер образования и дух варварских народов, разрушивших Римскую империю и остатки Древнего мира 5 . Эту триаду Киреевский будет использоватьив дальнейших своих работах для сравнения просвещения в Европе и России, но смысл и глубина анализа будут постоянно изменяться.

Автор «Девятнадцатого века» замечает, что у нас есть христианство, есть варвары, но нет наследия классического Древнего мира. С чисто механических позиций христианству в Европе отводится роль судьи и примирителя между варварами и античностью. Варвары просвещаются, наследие античности преобразовывается. Отсюда центральная роль западной Церкви не только в духовном образовании, но и в политическом устройстве. В романтических тонах описываются рыцари и крестовые походы, в которых «первой стихией была Церковь», которая служила источником единодушия и порядка, давала один дух и один нравственный кодекс Европе.

Киреевский еще не знает, что Россия в глубинах своего духа хранит наследие древнего классического мира, но не в языческом его виде, как принял это наследие Запад, а в преображенном и очищенном Православной Церковью виде. Однако им уже подмечено основное. Именно в различном отношении к античности и к ее философии, по его мнению, следует искать различие в просвещении Европы и России.

Признавая наше христианство «чище и святее», Киреевский видит (пока видит) причину нерешительности и малого влияния Церкви на политическое устройство России в отсутствии классического мира. Это и привело, по его мнению, Древнюю Русь к раздробленности на уделы, не связанные духовно. 6

Просвещение в истинном смысле слова, поясняет И.В.Киреевский, определяется не отдельным развитием нашей особенности, но участием в общей жизни просвещенного мира. Наше национальное своим влиянием пересиливало и искажало то просвещение, которое приходило извне. Реформа Петра - не столько развитие, сколько перелом национальности, не внутренний успех, а внешнее нововведение. Но был ли другой путь? Если недоставало классического образования, образованность заимствовалась извне в борьбе с национальностью. Искать в России «национального значит искать необразованного». Если немец ищет чисто немецкого, ему это не мешает образовываться, а нам мешает. Просвещением мы обязаны Петру. Найдена и отправная точка нашего просвещения: время сближения с Европой - это период Минина и Пожарского. 7

По сути, в статье изложен взгляд европейца, который очень хорошо знает Европу и любит ее, знаком с историей России, но совсем ее не знает и не успел ее полюбить.

«В ответ А.С. Хомякову» (1839)

Статья была впервые опубликована после смерти И.В.Киреевского в 1861 году в первом собрании его сочинений. История написания статьи такова. С 1834 года Киреевский почти все зимы проводил в Москве. В 1839 году у него в доме проходили еженедельные вечера для небольшого круга друзей. По условию каждый из гостей должен был по очереди прочесть что-нибудь из вновь написанного. На этих вечерах Гоголь читал свои комедии и первые главы «Мертвых душ», профессор Крюков - статью «О древнегреческой истории». Хомяков - статью «О старом и новом». Статья не предназначалась для печати. Возможно, Хомяков прочитал ее, чтобы вызвать возражения со стороны Киреевского. Ответ была написан и принадлежал к направлению, которое тогда называли православно-славянским, а впоследствии славянофильством. 8

По своей форме статья является ответом, но по духу это уже монолог-размышление. С того времени Киреевский отказывается от полемического тона, он уже призван и предстоит перед Богом, осознает ответственность за сказанное слово. Уже в первом абзаце ощущаются особое волнение и трепет, когда Иван Васильевич начинает говорить о России: «Понятие наше об отношении прошедшего состояния России к настоящему принадлежит не к таким вопросам, о которых мы можем иметь безнаказанно то или иное мнение, как о предметах литературы, о музыке или иностранной политике, но составляет, так сказать, существенную часть нас самих, ибо входит в малейшее обстоятельство, в каждую минуту нашей жизни» 9 . Вопрос об отношении к России и к ее прошлому, по мнению Киреевского, нельзя упрощать. Обычно рассуждают таким образом: если прежняя Россия была лучше теперешней, следует возвратить старое и уничтожить все западное, искажающее русскую особенность; если прежняя Россия была хуже, надо вводить все западное и истреблять русскую особенность. «Если старое было лучше теперешнего, - писал И.В. Киреевский, - из этого еще не следует, чтобы оно было лучше теперь. Что годилось в одно время, при одних обстоятельствах, может не годиться в другое, при других обстоятельствах. Если же старое было хуже, из этого также не следует, чтобы его элементы не могли сами собой развиваться во что-нибудь лучшее, если бы только развитие это не было остановлено насильственным введением элемента чужого. Молодой дуб, конечно, ниже однолетней с ним ракиты, которая видна издалека, рано дает тень, рано кажется деревом и годится на дрова. Но вы, конечно, не услужите дубу тем, что привьете к нему ракиту... Вместо того, чтобы спрашивать: лучше ли была прежняя Россия? - полезнее, кажется спросить: нужно ли для улучшения нашей жизни теперь возвращение к старому русскому, или нужно развитие элемента западного, ему противоположного?.. Сколько бы мы ни были врагами западного просвещения, западных обычаев и тому подобного; но можно ли без сумасшествия думать, что когда-нибудь какою-нибудь силою истребится в России память всего того, что она получила от Европы в продолжение двухсот лет? Можем ли мы не знать того, что знаем, забыть все, что умеем? Еще менее можно думать, что 1000-летнее русское может совершенно уничтожиться от влияния нового европейского. Потому, сколько бы мы ни желали возвращения русского или введения западного быта, но ни того, ни другого исключительно ожидать не можем, а поневоле должны предполагать что-то третье, долженствующее возникнуть из взаимной борьбы двух начал... Не в том дело: которое из двух? Но в том: какое оба они должны получить направление» 10 . Важность вопроса не в приобретении того или другого, а в направлении развития.

Мы подробнее остановимся на рассмотрении Киреевским основ народной жизни в России, потому что его взгляды на этот вопрос в дальнейшем существенно не менялись. Это позволит при знакомстве с другими трудами Киреевского больше внимания уделять духовной стороне дела, о которой в этой статье речь практически не идет.

Киреевский замечает, что, на первый взгляд, между народами России и Запада существует одно очевидно общее - это христианство. Различие заключается в особенных видах христианства, в особенном направлении просвещения. Если мы знаем, откуда происходит общее, необходимо увидеть и причины различий. Он предлагает, восходя (именно как восхождение рассматривает Киреевский приближение к историческим и духовным основам христианства) исторически к началу того или иного вида образованности, искать причину их различия в первых элементах, из которых они составились, или рассматривать уже последующее развитие этих элементов, сравнивая результаты. Если различие, которое мы увидели в элементах, проявится и в результатах их развития, тогда очевидно, что предположение верно, и, основываясь на нем, можно делать заключения.

Киреевский предлагает рассмотреть три элемента, которые явились основанием европейской образованности, - это римское христианство, мир необразованных варваров, разрушивших Римскую империю, и классический мир древнего язычества.

Рассматривая классический мир древнего язычества, не доставшийся в наследие России, он видит в нем торжество формального разума человека, на себе самом основанного. Этот разум проявляется в двух свойственных ему видах - формальной отвлеченности и отвлеченной чувственности. Уклонение Римской Церкви от Восточной произошло, по мнению Киреевского, по причине торжества рационализма над преданием, внешней разумности над внутренним духовным разумом. «В этом последнем торжестве формального разума над верою и преданием, - писал он, - проницательный ум мог уже наперед видеть в зародыше всю теперешнюю судьбу Европы» 11 . Здесь можно увидеть новую философию и индустриализм как пружину общественной жизни, и филантропию, основанную на своекорыстии, и систему воспитания, ускоренную силою возбужденной зависти, и многие результаты надежд и дорогих опытов.

Не следует думать, что изменивший свои взгляды Киреевский начинает обличать Запад. Но ему стала приоткрываться глубина жизни, он увидел под покровом блеска внешней жизни еще одну жизнь, которая и является истинной. Послушаем самого Киреевского. «Я совсем не имею намерения писать сатиру на Запад. Никто больше меня не ценит тех удобств жизни общественной и частной, которые произошли от того же самого рационализма. Да, если говорить откровенно, я и теперь еще люблю Запад, я связан с ним многими неразрывными сочувствиями. Я принадлежу ему своим воспитанием, моими привычками жизни, моими вкусами, моим спорным складом ума, даже сердечными моими привычками. Но в сердце человека есть такие движения, есть такие требования в уме, такой смысл в жизни, которые сильнее всех привычек и вкусов, сильнее всех приятностей жизни и выгод внешней разумности, без которых ни человек, ни народ не могут жить своей настоящей жизнью. Потому, вполне оценивая все отдельные выгоды рациональности, я думаю, что в конечном развитии она своей болезненной неудовлетворенностью явно обнаруживается началом односторонним, обманчивым, обольстительным и предательским. Впрочем, распространяться об этом было бы неуместно. Я припомню только, что все высокие умы Европы жалуются на теперешнее состояние нравственной апатии, на недостаток убеждений, на всеобщий эгоизм, требуют новой духовной силы вне разума, требуют новой пружины жизни вне расчета, одним словом, ищут веры и не могут найти ее у себя, ибо христианство на Западе исказилось своемыслием» 12 .

Говоря о просвещении в России, И.В. Киреевский отмечал, что «у нас образовательное начало заключалось в нашей Церкви» (он так и говорит - «в нашей Церкви»). В ней «вместе с христианством действовали на развитие просвещения еще плодоносные остатки древнего языческого мира». При внимательном рассмотрении оказалось, что Россия тоже имела наследие древнего классического мира, но не во всей полноте его язычества, а в «плодоносных остатках», полученных Россией из Византии вместе с православной верой.

Римская Церковь приняла в себя «зародыш того начала, которое составляло общий оттенок всего греко-языческого развития - начала рационализма». В этом и причина отделения Римской Церкви от Восточной. Некоторые догматы, существовавшие в предании всего христианства она изменила на основе умозаключений, некоторые распространила вследствие того же процесса и вопреки преданию и духу Церкви Вселенской. Логическое убеждение легло в основу католицизма. Схоластическая философия, которая не могла другим способом, как только силою силлогизма, согласовать противоречие между разумом и верой, постепенно становилась принадлежностью духовенства, прежде воспитанного в другом духе. Но если вера логически доказана и логически противопоставлена разуму, то это уже не вера, а логическое отрицание разума. Именно поэтому в период своего схоластического развития католицизм по причине своей рациональности угнетал разум и был его отчаянным врагом. Но желание уничтожить разум произвело противодействие, последствия которого, по мнению Киреевского, составляют характер теперешнего просвещения. 13

Восточное христианство, писал он, не знало ни этой борьбы веры против разума, ни этого торжества разума. Потому и плоды просвещения были совсем другие. В общественном устройстве России имелось много отличий от Запада. Главное отличие - образование общества в «маленькие миры». Частная личная самобытность - основа западного развития - была у нас мало известна, как и общественное самовластие. Человек принадлежал миру. А мир - ему. Поземельная собственность - источник личных прав на Западе - была у нас принадлежностью общества. Лицо участвовало в праве владения, если входило в состав общества.

«Но это общество, - писал Киреевский, - не было самовластное и не могло само себя устраивать, само изобретать себе законы, потому что не было отделено от других ему подобных обществ, управлявшихся однообразным обычаем. Бесчисленное множество этих маленьких миров, составляющих Россию, было все покрыто сетью церквей, монастырей, жилищ уединенных отшельников, откуда постоянно распространялись повсюду одинаковые понятия об общественных отношениях и частных. Понятия эти мало-помалу должны были переходить в убеждения, убеждения - в обычай, который заменял закон, устраивая по всему пространству земель, подвластных нашей Церкви, одну мысль, один взгляд, одно стремление, один порядок жизни. Это повсеместное однообразие обычая было, вероятно, одной из причин его невероятной крепости, сохранившей его живые остатки даже до нашего времени, сквозь все противодействия разрушительных влияний, на продолжении 200 лет стремившихся ввести на место его новые начала» 14 .

Любое изменение в общественном устройстве, не согласное со строем целого, было невозможно. Семейные отношения были определены еще до рождения человека, семья подчинялась миру, мир - сходке, сходка - вече и так далее, пока все круги не смыкались в одной Православной Церкви. Частное разумение или искусственное соглашение не могли основать нового порядка, выдумать новые права и преимущества. Даже слово «право» было неизвестно в России в его западном смысле, но означало только справедливость и правду. Потому никакая власть, по мнению Киреевского, никакому лицу или сословию не могла ни даровать, ни уступить никакого права, ибо правда и справедливость не могут ни продаваться, ни браться, но существуют сами по себе, независимо от условных отношений. На Западе, напротив, все общественные отношения основаны на условии, вне условий нет отношений правильных. Но есть произвол. Поэтому общественный договор - не изобретение энциклопедистов, но идеал, к которому ранее стремились бессознательно, а теперь сознательно. Рациональный элемент превысил христианский. 15

С точки зрения общинных отношений Киреевский рассматривает и княжескую власть, которая существовала на Руси до подчинения удельных княжеств Москве. Разбор и суд, право на которые в некоторых случаях принадлежало князю, не могли совершаться несогласно со всеобъемлющими обычаями. Толкование этих обычаев по той же причине не могло быть произвольное. Общий ход дел осуществлялся миром и приказами, судившими так же, по обычаю вековому и потому всем известному. В крайних случаях князь, нарушивший правильность своих отношений к народу и Церкви, изгонялся самим народом. Очевидно, что собственно княжеская власть заключалась более в предводительстве дружин, чем во внутреннем управлении, более в вооруженном покровительстве, чем во владении областями. 16

Перед глубиной правды рассеиваются последние романтические представления Киреевского о рыцарях и крестовых походах. В России всегда было много людей, желавших жить вне общества, а часто за счет грабежей и разбоев, за счет силы. Но они не могли в России образовать особый класс, потому что своей жизнью отделяли себя от Церкви. После введения христианства были разбойники, шайки, но шайки, отверженные Церковью. Церковь могла бы воспользоваться ими, образуя из них отдельные ордена со своими уставами и направляя против неверных, подобно западным крестоносцам. Она, по словам Киреевского, не сделала этого, потому что не продавала чистоты за временные выгоды. Ничего не было бы проще, как возбудить у нас крестовые походы, причислив разбойников к служителям Церкви и обещав им прощение грехов за убиение неверных, многие бы пошли в честные разбойники. Католицизм так и поступил. «Наша Церковь, - делает вывод Киреевский, - этого не сделала, и потому мы не имели рыцарства, а вместе с ним и того аристократического класса, который был главным элементом всего западного образования» 17 .

Где на Западе было более всего неустройства, там сильнее расцветало рыцарство. В Италии его было меньше всего. Где было меньше рыцарства, там более общество склонялось к народному устройству, где более - к единовластию. Таким образом, считал Киреевский, Западная Церковь образовала из разбойников рыцарей, из власти духовной - власть светскую, из светской полиции - святую инквизицию. Таким же образом действовала и в отношении к языческим наукам и искусствам. Не внутри себя произвела она новое христианское искусство, но прежнее, рожденное и воспитанное другим духом, другой жизнью, направила на украшение своего храма. От этого искусство романтически заиграло, но окончилось поклонением язычеству, поклонением формулам отвлеченной философии. Науки сильно процвели в Европе, но языческая философия, лежащая в их основе,привела их к безбожию. 18

«Россия не блестела ни художествами, ни учеными изобретениями, - писал И.В. Киреевский, - не имея времени развиваться в этом отношении самобытно и не принимая чужого развития, основанного на ложном взгляде и потому враждебного ее христианскому духу. Но зато в ней хранилось первое условие развития правильного, требующего только времени и благоприятных обстоятельств, в ней собиралось и жило то устроительное начало знания, та философия христианства, которая одна может дать правильное основание наукам. Все святые отцы греческие, не исключая самых глубоких писателей, были переведены, и читаны, и переписываемы, и изучаемы в тишине наших монастырей, этих святых зародышей несбывшихся университетов...И эти монастыри были в живом, беспрестанном общении с народом. Какое просвещение в нашем подлом классе не вправе мы заключить из этого одного факта! Но это просвещение не блестящее, но глубокое, не роскошное, не материальное, имеющее целью удобства наружной жизни, но внутреннее, духовное» 19 .

«Как могло все это уничтожиться? - спрашивает Киреевский. - Как возможен был Петр, разрушитель русского и вводитель немецкого?» И сам на это отвечает: «Один факт в нашей истории объясняет нам причину такого несчастного переворота, этот факт есть Стоглавый Собор. Как скоро ересь явилась в Церкви, так раздор духа должен был отразиться и в жизни. Явились партии, более или менее уклоняющиеся от истины. Партия нововводительная одолела партию старины, именно потому, что старина разорвана была разномыслием. Оттуда при разрушении связи духовной, внутренней, явилась необходимость связи вещественной, формальной, оттуда местничество, опричнина, рабство и тому подобное. Оттуда искажение книг по заблуждению и невежеству и исправление их по частному разумению и произвольной критике. Оттуда перед Петром правительство в разномыслии с большинством народа, отвергаемого под названием раскольников. Оттого Петр, как начальник партии в государстве, образует общество в обществе и все, что за тем следует» 20 .

Понимая, что саму особенность русского быта вернуть уже нельзя, Киреевский напоминал, что она заключалась в живом исхождении жизни народа из чистого христианства. И истреблять оставшиеся формы может только тот, кто не верит, что когда-нибудь Россия возвратится к тому живительному духу, которым дышит ее Церковь.

Но как осуществить этот возврат в Церковь, Киреевский сам пока не знает. Он (а вслед за ним и мы) уже разобрался во взаимосвязи между жизнью России и жизнью Церкви, понял во внешних проявлениях различия Запада и Востока, причины этих различий, уяснил рационализм католицизма и ощутил (но пока не осознал) дыхание Святого Духа в Церкви Православной. Он уже понимает, в чем нуждается просвещенная Европа и каким богатством, нами не ценимым, мы обладаем, вот почему и дает в полушутливой форме свой совет: «Желать теперь остается нам только одного: чтобы какой-нибудь француз понял оригинальность учения христианского, как оно заключается в нашей Церкви, и написал об этом статью в журнале; чтобы немец, поверивши ему, изучил нашу Церковь поглубже и стал бы доказывать на лекциях, что в ней совсем неожиданно открывается именно то, чего теперь требует просвещение Европы. Тогда, без сомнения, мы поверили бы французу и немцу и сами узнали бы то, что имеем» 21 .

«Обозрение современного состояния литературы» (1845)

Обозревая состояние западной литературы, И.В.Киреевский замечает, что многомыслие, разноречие систем и мнений, возникшее от недостатка одного общего убеждения, не только раздробляет самосознание общества, но и действует на отдельного человека, раздваивая каждое движение его души. «Оттого, между прочим, - говорил Киреевский, - в наше время так много талантов и нет ни одного истинного поэта. Ибо поэт создается силою внутренней мысли. Из глубины души своей должен он вынести, кроме прекрасных форм, еще самую душу прекрасного, свое живое цельное воззрение на мир и человека» 22 .

Если у человека нет сердечных целей, господствующим чувством становится отчаяние. Выходя из отчаяния, мысль, не поддержанная высшими целями духа, вступает на службу чувственным интересам или испытывает потребность в вере. «Живое цельное воззрение на мир», «мысль, поддержанная высшими целями духа», «преображенный ум"- вот новая тема и новый взгляд Киреевского на исследуемые проблемы, позволяющий уже точно выяснить понятие «образованность». Он возвышается над сиюминутными проблемами и утверждает, что «все прекрасное, благородное, христианское по необходимости нам свое, хотя бы оно было европейское, хотя бы африканское. Голос истины не слабеет, но усиливается своим созвучием со всем, что является истинного, где бы то ни было. Киреевский не произносит и не произнесет слово «соборность», но само это понятие, выражаемое как «созвучность истине», он возьмет в основу дальнейших рассуждений об особенностях духовной жизни. 23

Многие разногласия в вопросах образованности происходили от невыясненности самого понятия. И.В. Киреевский высказал на первый взгляд очевидные представления: «Две образованности, - писал он, - два раскрытия умственных сил в человеке и народах, представляют нам беспристрастное умозрение, история всех веков и даже ежедневный опыт. Одна образованность есть внутреннее устроение духа силою извещающейся в нем истины; другая - формальное развитие разума и внешних познаний. Первая зависит от того начала, которому покоряется человек, и может сообщаться непосредственно; вторая есть плод медленной и трудной работы. Первая дает смысл и значение второй, но вторая дает ей содержание и полноту. Для первой нет изменяющегося развития, есть только прямое признание, сохранение и распространение в подчиненных сферах человеческого духа; вторая... не может быть создана мгновенно... но должна слагаться мало-помалу из совокупных усилий всех частных разумений. Впрочем, очевидно, что первая только и имеет существенное значение для жизни, влагая в нее тот или иной смысл» 159 . Покоряясь высшей образованности, вторая образованность, не заключая в себе никакой понудительной силы, проявляет себя во внешнем выражении мысли и обустройстве жизни. Вдалеке от посторонних влияний эта образованность есть нечто среднее между добром и злом, между силой, возвышающей человека, и силой, его искажающей.

Присущая второй образованности бесхарактерность, по мысли Киреевского, позволяет ей оставаться в народе или человеке даже тогда, когда они утрачивают или изменяют внутреннюю основу своего бытия, свою начальную веру, свои коренные убеждения. Оставшаяся образованность, переживая господство высшего начала, ею управляющего, поступает на службу другого и таким образом невредимо переходит все переломы истории, беспрестанно возрастая в своем содержании. Во время переломов истории, в эпохи упадка человека или народа основа жизни двоится в уме, распадается на части и теряет свою силу, заключающуюся в цельности бытия. Тогда разумно-внешняя формальная образованность господствует и является единственной опорой неутвержденной мысли. 25

Если эти две образованности смешать, то возникает мнение о каком-то постоянном, естественном и необходимом усовершенствовании человека. Все заблуждения, считал Киреевский, вытекают из предположения, что живое разумение духа, внутреннее устроение человека, которое есть источник его путеводных мыслей, сильных дел, безоглядных стремлений, задушевной поэзии, крепкой жизни и высшего зрения ума, может возникнуть из одного развития логического разума. Но уже становится ясно, что логический разум, оторванный от других источников познания и вследствие этого не испытавший всей полноты своего могущества, сам осознает неполноту своего ведения.

Из этих рассуждений Киреевский делает естественный вывод: если «основное начало нашей православно-славянской образованности истинно (что, впрочем, доказывать здесь я почитаю ненужным и неуместным), - если справедливо, говорю я, что это верховное, живое начало нашего просвещения истинное, то очевидно, что как оно некогда было источником нашей древней образованности, так теперь должно служить необходимым дополнением образованности европейской, отделяя ее от ее особенных направлений, очищая от характера исключительной рациональности и проницая новым смыслом» 26 . Поэтому, по мысли Киреевского, любовь к европейской образованности, равно как любовь и к нашей образованности, совпадают в последней точке своего развития в одну любовь, в одно стремление к живому, полному, всечеловеческому и истинно христианскому просвещению.

Архимандрит Георгий (Шестун), доктор педагогических наук, профессор, академик РАЕН, заведующий межвузовской кафедрой православной педагогики и психологии Самарской Православной Духовной семинарии, настоятель Заволжского монастыря в честь Честного и Животворящего Креста Господня, настоятель Троице-Сергиева подворья г. Самары

Литература

1. Киреевский И.В. Полное собрание сочинений в 2-х томах. Т. 1. - М., 1911. - С. 86.

2. Там же. - С. 88-89.

3. Там же. - С. 94.

4. Там же. - С. 96-97.

5. Там же. - С. 98.

6. Там же. - С. 100.

7. Там же. - С. 105.

8. Там же. - С. 63.

9. Там же. - С. 109.

10. Там же. - С. 109-110.

11. Там же. - С. 112.

12. Там же. - С. 112-113.

13. Там же. - С. 113-114.

14. Там же. - С. 115.

15. Там же. - С. 116.

16. Там же. - С. 116.

17. Там же. - С. 117.

18. Там же. - С. 118.

19. Там же. - С. 119.

20. Там же. - С. 119-120.

21. Там же. - С. 120.

22. Там же. - С. 126.

23. Там же. - С. 157.

24. Там же. - С. 159.

25. Там же. - С. 160.

26. Там же. - С. 161-162.

СЛАВЯНОФИЛЬСТВО – течение в русской критической мысли 40-50-х гг. 19 в.

Основной признак: утверждение принципиальной самобытности культуры русского народа. Это не только литературная критика, а еще и богословие, политика, право.

КИРЕЕВСКИЙ

Русская литература может стать мировой литературой. Есть не только право сказать всему миру, но и наша обязанность. Наша обязанность делать литературу непохожей на европейскую (именно потому, что мы так не похожи на Европу). Русская словесность имеет возможность, ей есть что сказать и она обязана писать не как в Европе.

Утверждение самобытности, народности.

Пафос славянофильства: за постоянный контакт с другими культурами, но без потери собственной идентичности («Воззрение русской словесности»)

Пишет о состоянии русской литературы: «Красота однозначительна с правдой» (из христианского мировоззрения)

Вопрос эволюции поэта как человека: «Нечто о характере поэзии Пушкина».

И. Киреевский «Обозрение современного состояния литературы»

Разрабатывал теорию славянофильства.

Вечный тезис решается так: «Народность – отображение в художественном творчестве глубинных основ общенародных идеалов»

«Корень и основа – Кремль (защищенность, идея государственности), Киев (идея русского государства, крещение Руси, всенациональное единство), Соровская пустынь (идея служения человека Богу), народный быт (культура, наследие) с его песнями».

Идея русской художественной школы – узнаваемая традиция в современной культуре:

в литературе: Гоголь

в музыке: Глинка

в живописи: ИвАнов

Исследования по богословию. Сформулировал разницу между светским и религиозным (церковным) искусством: житие и рассказ о человеке? икона и портрет? (что в человеке вечного и что в человеке сиюминутного?)

А. Хомяков «О возможностях русской художественной школы»

Передовой борец славянофильства. Занимался провокационными «поединками».

Народность – не просто качество литературы: «Искусство в слове необходимо соединено с народностью». «Самым подходящим жанром литературы является эпос, но с ним сейчас большие проблемы».

Классический эпос у Гомера (созерцание – спокойный, но анализирующий взгляд), чтобы получить истинное понимание.

Цель современных романов – анекдот – необычность. Но раз так, то это не может характеризовать эпос, следовательно, роман – это не эпос

Ст. «Несколько слов о поэме Гоголя». Гоголь, как и Гомер, хочет зафиксировать народность, следовательно, Гоголь = Гомеру.

Возникла полемика с Белинским.

Гоголевская сатира – «наизнанку», «читай наоборот», «читай между строк».

К. Аксаков «Три критические статьи»

Ю. Самарин «О мнениях «Современника», исторических и литературных»

14. Проблемное поле русской критики в 1850-1860-е гг. Основные концепции и представители

ЗАПАДНИКИ – материалистическое, реальное, позитивистское направление.

Белинский западнический идеолог.

1. Революционно-демократическая критика (реальная): Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Салтыков-Щедрин.

2. Либерально-эстетическая традиция: Дружинин, Боткин, Анненков

Эпоха «шестидесятых годов», не вполне соответствующая, как случится это и в 20 веке, календарным хронологическим вехам, ознаменована бурным ростом общественной и литературной активности, которая отразилась в первую очередь на существовании русской журналистики. В эти годы появляются многочисленные новые издания, среди которых «Русский вестник», «Русская беседа», «Русское слово», «Время», «Эпоха». Меняют свое лицо популярные «Современник» и «Библиотека для чтения».

На страницах периодических изданий формулируются новые общественные и эстетические программы; быстро приобретают известность начинающие критики (Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Страхов и многие другие),а также литераторы, вернувшиеся к активной деятельности (Достоевский, Салтыков-Щедрин); бескомпромиссные и принципиальные дискуссии возникают по поводу новых незаурядных явлений отечественной словесности – произведений Тургенева, Л. Толстого, Островского, Некрасова, Салтыкова-Щедрина, Фета.

Литературные перемены во многом обусловлены значимыми общественно-политическими событиями (смертью Николая 1 и переходом престола к Александру 2, поражением России в Крымской войне, либеральными реформами и отменой крепостного права, Польским восстанием). Долго сдерживаемая философско-политическая, гражданская устремленность общественного сознания при отсутствии легальных политических институтов обнаруживает себя на страницах «толстых» литературно-художественных журналов; именно литературная критика становится открытой универсальной платформой, на которой разворачиваются основные общественно-актуальные дискуссии. Литературная критика окончательно и отчетливо смыкается с журналистикой. Поэтому изучение литературной критики 1860-х годов невозможно без учета ее социально-политических ориентиров.

В 1860-е годы происходит дифференциация внутри демократического общественно-литературного движения, складывавшегося в течение двух предыдущих десятилетий: на фоне радикальных воззрений молодых публицистов «Современника» и «Русского слова», связанных уже не только с борьбой против крепостного права и самодержавия, но и против самой идеи социального неравенства, приверженцы прежних либеральных взглядов кажутся едва ли не консерваторами.

Общими установками на прогрессивное социально-освободительное развитие были проникнуты оригинальные общественные программы – славянофильство и почвенничество; на идеях либерализма поначалу строил свою деятельность и журнал «Русский вестник», фактическим руководителем которого был еще один бывший соратник Белинского, Катков.

Очевидно, что общественная идейно-политическая индифферентность в литературной критике этого периода – явление редкое, почти исключительное (статьи Дружинина, Леонтьева).

Широко распространенный в публике взгляд на литературу и литературную критику как на отражение и выражение актуальных проблем приводит к небывалому росту популярности критики, и это вызывает к жизни ожесточенные теоретические споры о сущности литературы и искусства в целом, о задачах и методах критической деятельности.

Шестидесятые годы – время первичного осмысления эстетического наследия Белинского. Однако журнальные полемисты с противоположных крайних позиций осуждают либо эстетический идеализм Белинского (Писарев), либо его увлеченность социальной злободневностью (Дружинин).

Радикализм публицистов «Современника» и «Русского слова» проявился в их литературных воззрениях: концепция «реальной» критики, разработанная Добролюбовым, учитывающая опыт Чернышевского и поддержанная их последователями, полагала «действительность»,представленную («отраженную») в произведении, главным объектом критических усмотрений.

Позиция, которая называлась «дидактической», «практической», «утилитарной», «теоретической», отвергалась всеми остальными литературными силами, так или иначе утверждавшими приоритет художественности при оценке литературных явлений. Однако, «чистой» эстетической, имманентной критики, которая, как рассуждал А. Григорьев, занимается механическим перечислением художественных приемов, в 1860-е годы не существовало. Поэтому «эстетической» критикой называется течение, которое стремилось к постижению авторского замысла, нравственно-психологического пафоса произведения, его формально-содержательного единства.

Другие литературные группы этого периода: и славянофильство, и почвенничество, и созданная Григорьевым «органическая» критика – в большей степени исповедовали принципы критики «по поводу», сопровождая интерпретацию художественного произведения принципиальными суждениями по злободневным общественным проблемам. «Эстетическая» критика не имела, как другие течения, своего идейного центра, обнаруживая себя на страницах «Библиотеки для чтения», «Современника» и «Русского вестника» (до конца 1850-х годов), а также в «Отечественных записках», которые в отличие от предыдущей и последующей эпох не играли в литературном процессе этого времени значительной роли.

Статья II (Отрывок)

<…> Нет сомнения, что между литературною образованностью нашею и коренными стихиями нашей умственной жизни, которые развивались в нашей древней истории и сохраняются теперь в нашем так называемом необразованном народе, существует явное разногласие. Разногласие это происходит не от различия степеней образованности, но от совершенной их разнородности. Те начала умственной, общественной, нравственной и духовной жизни, которые создали прежнюю Россию и составляют теперь единственную сферу ее народного быта, не развились в литературное просвещение наше, но остались нетронутыми, оторванные от успехов нашей умственной деятельности, между тем как мимо их, без отношения к ним литературное просвещение наше истекает из чужих источников, совершенно не сходных не только с формами, но часто даже с самыми началами наших убеждений.

Вот отчего всякое движение в словесности нашей условливается не внутренним движением нашей образованности, как на Западе, но случайными для нее явлениями иностранных литератур.

Может быть, справедливо думают те, которые утверждают, что мы, русские, способнее понять Гегеля и Гёте, чем французы и англичане, что мы полнее можем сочувствовать с Байроном и Диккенсом, чем французы и даже немцы; что мы лучше можем оценить Беранже и Жорж Занд, чем немцы и англичане. И в самом деле, отчего не понять нам, отчего не оценить с участием самых противоположных явлений? Если мы оторвемся от народных убеждений, то нам не помешают тогда никакие особенные понятия, никакой определенный образ мыслей, никакие заветные пристрастия, никакие интересы, никакие обычные правила. Мы свободно можем разделять все мнения, усваивать себе все системы, сочувствовать всем интересам, принимать все убеждения, Но, подчиняясь влиянию литератур иностранных, мы не можем в свою очередь действовать на них нашими бледными отражениями их же явлений; мы не можем действовать на собственную даже литературную образованность, подчиненную прямо сильнейшему влиянию словесностей иностранных; не можем действовать и на образованность народную, потому что между ею и нами нет умственной связи, нет сочувствия, нет общего языка.

Охотно соглашаюсь, что, взглянув с этой точки на литературу нашу, я выразил здесь только одну ее сторону, и это одностороннее представление, являясь в таком резком виде, не смягченное ее другими качествами, не дает полного, настоящего понятия о целом характере нашей словесности. Но, резкая или смягченная, сторона эта тем не менее существует, и существует как разногласие, которое требует разрешения.

Каким же образом может выйти литература наша из своего искусственного состояния, получить значительность, которой она до сих пор не имеет, прийти в согласие со всею совокупностью нашей образованности и явиться вместе и выражением ее жизни и пружиною ее развития?

Здесь слышатся иногда два мнения, оба равно односторонние, равно неосновательные; оба равно невозможные.

Некоторые думают, что полнейшее усвоение иноземной образованности может со временем пересоздать всего русского человека, как оно пересоздало некоторых пишущих и непишущих литераторов, и тогда вся совокупность образованности нашей придет в согласие с характером нашей литературы. По их понятию, развитие некоторых основных начал должно изменить наш коренной образ мыслей, переиначить наши нравы, наши обычаи, наши убеждения, изгладить нашу особенность и таким образом сделать нас европейски просвещенными.

Стоит ли опровергать такое мнение?

Ложность его, кажется, очевидна без доказательства. Уничтожить особенность умственной жизни народной так же невозможно, как невозможно уничтожить его историю. Заменить литературными понятиями коренные убеждения народа так же легко, как отвлеченною мыслию переменить кости развившегося организма. Впрочем, если бы мы и могли допустить на минуту, что предположение это может в самом деле исполниться, то в таком случае единственный результат его заключался бы не в просвещении, а в уничтожении самого народа. Ибо что такое народ, если не совокупность убеждений, более или менее развитых в его нравах, в его обычаях, в его языке, в его понятиях сердечных и умственных, в его религиозных, общественных и личных отношениях, - одним словом, во всей полноте его жизни? К тому же мысль вместо начал нашей образованности ввести у нас начала образованности европейской уже и потому уничтожает сама себя, что в конечном развитии просвещения европейского нет начала господствующего. Одно противоречит другому, взаимно уничтожаясь. Если остается еще в западной жизни несколько живых истин, более или менее еще уцелевших среди всеобщего разрушения всех особенных убеждений, то эти истины не европейские, ибо в противоречии со всеми результатами европейской образованности, - это сохранившиеся остатки христианских начал, которые, следовательно, принадлежат не Западу, но более нам, принявшим христианство в его чистейшем виде, хотя, может быть, существования этих начал и не предполагают в нашей образованности безусловные поклонники Запада, не знающие смысла нашего просвещения и смешивающие в нем существенное с случайным, собственное, необходимое с посторонними искажениями чужих влияний: татарских, польских, немецких и т. п.

Что же касается собственно до европейских начал, как они выразились в последних результатах, то, взятые отдельно от прежней жизни Европы и положенные в основание образованности нового народа, что произведут они, если не жалкую карикатуру просвещения, как поэма, возникшая из правил пиитики, была бы карикатурою поэзии? опыт уже сделан. Казалось, какая блестящая судьба предстояла Соединенным Штатам Америки, построенным на таком разумном основании, после такого великого начала! И что же вышло? Развились одни внешние формы общества и, лишенные внутреннего источника жизни, под наружною механикой задавили человека. Литература соединенных Штатов, по отчетам самых беспристрастных судей, служит ясным выражением этого состояния 1 . Огромная фабрика бездарных стихов, без малейшей тени поэзии; казенные эпитеты, ничего не выражающие и, несмотря на то, постоянно повторяемые; совершенное бесчувствие ко всему художественному; явное презрение всякого мышления, не ведущего к материальным выгодам; мелочные личности без общих основ; пухлые фразы с самым узким смыслом, осквернение святых слов человеколюбия, отечества, общественного блага, народности до того, что употребление их сделалось даже не ханжество, но простой общепонятный штемпель корыстных расчетов; наружное уважение к внешней стороне законов при самом наглом их нарушении; дух сообщничества из личных выгод при некраснеющей неверности соединившихся лиц, при явном неуважении всех нравственных начал - так что в основании всех этих умственных движений, очевидно, лежит самая мелкая жизнь, отрезанная от всего, что поднимает сердце над личною корыстию, утонувшая в деятельности эгоизма и признающая своею высшею целью материальный комфорт со всеми его служебными силами. Нет! Если уже суждено будет русскому за какие-нибудь нераскаянные грехи променять свое великое будущее на одностороннюю жизнь Запада, то лучше хотел бы я замечтаться с отвлеченным немцем в его хитросложных теориях; лучше залениться до смерти под теплым небом в художественной атмосфере Италии; лучше закружиться с французом в его порывистых, минутных стремлениях; лучше закаменеть с англичанином в его упрямых, безотчетных привычках, чем задохнуться в этой прозе фабричных отношений, в этом механизме корыстного беспокойства.

Мы не удалились от своего предмета. Крайность результата, хотя и не сознанная, но логически возможная, обнаруживает ложность направления.

Другое мнение, противоположное этому безотчетному поклонению Западу и столько же одностороннее, хотя гораздо менее распространенное, заключается в безотчетном поклонении прошедшим формам нашей старины и в той мысли, что со временем новоприобретенное европейское просвещение опять должно будет изгладиться из нашей умственной жизни развитием нашей особенной образованности.

Оба мнения равно ложны; но последнее имеет более логической связи. Оно основывается на сознании достоинства прежней образованности нашей, на разногласии этой образованности с особенным характером просвещения европейского и, наконец, на несостоятельности последних результатов европейского просвещения. Можно не соглашаться с каждым из этих положений; но, раз допустивши их, нельзя упрекнуть в логическом противоречии мнения, на них основанного, как, например, можно упрекнуть мнение противуположное, проповедующее просвещение западное и не могущее указать в этом просвещении ни на какое центральное положительное начало, но довольствующееся какими-нибудь частными истинами или отрицательным формулами.

Между тем логическая непогрешимость не спасает мнения от существенной односторонности, напротив, придает ей еще более очевидности. Какова бы ни была образованность наша, но прошедшие ее формы, являвшиеся в некоторых обычаях, пристрастиях, отношениях и даже в языке нашем, потому именно не могли быть чистым и полным выражением внутреннего начала народной жизни, что были ее наружными формами, следовательно, результатом двух различных деятелей: одного - выражаемого начала, и другого - местного и временного обстоятельства. Потому всякая форма жизни, однажды прошедшая, уже более невозвратима, как та особенность времени, которая участвовала в ее создании. Восстановить эти формы то же, что воскресить мертвеца, оживить земную оболочку души, которая уже раз от нее отлетела. Здесь нужно чудо; логики недостаточно; по несчастию, даже недостаточно и любви!

К тому же каково бы ни было просвещение европейское, но если однажды мы сделались его участниками, то истребить его влияние уже вне нашей силы, хотя бы мы того и желали. Можно подчинить его другому, высшему, направить к той или другой цели; но всегда останется оно существенным, уже неизъемлемым элементом всякого будущего развития нашего. Легче узнать все новое на свете, чем забыть узнанное. Впрочем, если бы мы и могли даже забывать по произволу, если бы могли возвратиться в ту отделенную особенность нашей образованности, из которой вышли, то какую пользу получили бы мы от этой новой отделенности? Очевидно, что рано или поздно мы опять пришли бы в соприкосновение с началами европейскими, опять подверглись бы их влиянию, опять должны бы были страдать от их разногласия с нашею образованностию, прежде чем успели бы подчинить их нашему началу, и, таким образом, беспрестанно возвращались бы к тому же вопросу, который занимает нас теперь.

Но кроме всех других несообразностей этого направления оно имеет еще и ту темную сторону, что, безусловно отвергая все европейское, тем самым отрезывает нас от всякого участия в общем деле умственного бытия человека, ибо нельзя же забывать, что просвещение европейское наследовало все результаты образованности греко-римского мира, который в свою очередь принял в себя все плоды умственной жизни всего человеческого рода. Оторванное, таким образом, от общей жизни человечества, начало нашей образованности, вместо того чтобы быть началом просвещения живого, истинного, полного, необходимо сделается началом односторонним и, следовательно, утратит все свое общечеловеческое значение.

Направление к народности истинно у нас как высшая ступень образованности, а не как душный провинциализм. Потому, руководствуясь этою мыслию, можно смотреть на просвещение европейское как на неполное, одностороннее, не проникнутое истинным смыслом и потому ложное; но отрицать его как [будто] бы не существующее - значит стеснять собственное. Если европейское в самом деле ложное, если действительно противоречит началу истинной образованности, то начало это как истинное должно не оставлять этого противоречия в уме человека, а, напротив, принять его в себя, оценить, поставить в свои границы и, подчинив таким образом собственному превосходству, сообщить ему свой истинный смысл. Предполагаемая ложность этого просвещения нисколько не противоречит возможности его подчинения истине. Ибо все ложное в основании своем есть истинное, только поставленное на чужое место: существенно ложного нет, как нет существенности во лжи.

Таким образом, оба противоположные взгляда на отношения коренной образованности нашей к просвещению европейскому, оба эти крайние мнения являются равно неосновательными. Но надобно признаться, что в этой крайности развития, в какой мы представили их здесь, не существуют они в действительности. Правда, мы беспрестанно встречаем людей, которые в образе мыслей своих уклоняются более или менее на ту или другую сторону, но односторонность свою они не развивают до последних результатов. Напротив, потому только и могут они оставаться в своей односторонности, что не доводят ее до первых выводов, где вопрос делается ясным, ибо из области безотчетных пристрастий переходит в сферу разумного сознания, где противоречие уничтожается собственным своим выражением. Оттого мы думаем, что все споры о превосходстве Запада или России, о достоинстве истории европейской или нашей и тому подобные рассуждения принадлежат к числу самых бесполезных, самых пустых вопросов, какие только может придумать празднолюбие мыслящего человека.

И что, в самом деле, за польза нам отвергать или порочить то, что было или есть доброго в жизни Запада? Не есть ли оно, напротив, выражение нашего же начала, если наше начало истинное? Вследствие его господства над нами все прекрасное, благородное, христианское по необходимости нам свое, хотя бы оно было европейское, хотя бы африканское. Голос истины не слабеет, но усиливается своим созвучием со всем, что является истинного где бы то ни было.

С другой стороны, если бы поклонники европейского просвещения от безотчетных пристрастий к тем или другим формам, к тем или другим отрицательным истинам захотели возвыситься до самого начала умственной жизни человека и народов, которое одно дает смысл и правду всем внешним формам и частным истинам, то, без сомнения, должны бы были сознаться, что просвещение Запада не представляет этого высшего, центрального, господствующего начала, и, следовательно, убедились бы, что вводить частные формы этого просвещения - значит разрушать, не созидая, и что если в этих формах, в этих частных истинах есть что-либо существенное, то это существенное тогда только может усвоиться нам, когда оно вырастет из нашего корня, будет следствием нашего собственного развития, а не тогда, как упадет к нам извне в виде противоречия всему строю нашего сознательного и обычного бытия.

Это соображение обыкновенно выпускают из виду даже те литераторы, которые с добросовестным стремлением к истине стараются отдать себе разумный отчет в смысле и цели своей умственной деятельности. Но что же сказать о тех, которые действуют безотчетно? Которые увлекаются западным только потому, что оно не наше, ибо не знают ни характера, ни смысла, ни достоинства того начала, которое лежит в основании нашего исторического быта, и, не зная его, не заботятся узнать, легкомысленно смешивая в одно осуждение и случайные недостатки и самую сущность нашей образованности? Что сказать о тех, которые женоподобно прельщаются наружным блеском образованности европейской, не вникая ни в основание этой образованности, ни в ее внутреннее значение, ни в тот характер противоречия, несостоятельности, саморазрушения, который очевидно заключается не только в общем результате западной жизни, но даже и в каждом ее отдельном явлении - очевидно, говорю я, в том случае, когда мы не довольствуемся внешним понятием явления, но вникнем в его полный смысл от основного начала до конечных выводов.

Впрочем, говоря это, мы чувствуем между тем, что слова наши теперь еще найдут мало сочувствия. Ревностные поклонники и распространители западных форм и понятий довольствуются обыкновенно столь малыми требованиями от просвещения, что вряд ли могут дойти до сознания этого внутреннего разногласия европейской образованности. Они думают, напротив того, что если еще не вся масса человечества на Западе достигла последних границ своего возможного развития, то по крайней мере достигли их высшие ее представители; что все существенные задачи уже решены, все тайны раскладены, все недоразумения ясны, сомнения кончены; что мысль человеческая дошла до крайних пределов своего возрастания, что теперь остается ей только распространяться в общее признание и что не осталось в глубине человеческого духа уже никаких существенных, вопиющих вопросов, на которые не мог бы он найти полного, удовлетворительного ответа во всеобъемлющем мышлении Запада; по этой причине и нам остается только учиться, подражать и усвоивать чужое богатство. Спорить с таким мнением, очевидно, нельзя. Пусть утешаются они полнотою своего знания, гордятся истиною своего направления, хвалятся плодами своей внешней деятельности, любуются стройностью своей внутренней жизни. Мы не нарушим их счастливого очарования; они заслужили свое блаженное довольство мудрою умеренностию своих умственных и сердечных требований. Мы соглашаемся, что не в силах переубедить их, ибо мнение их крепко сочувствием большинства, и думаем, что разве только со временем может оно поколебаться силою собственного развития. Но до тех пор не будем надеяться, чтобы эти поклонники европейского совершенства постигли то глубокое значение, которое скрывается в нашей образованности.

Ибо две образованности, два раскрытия умственных сил в человеке и народах представляет нам беспристрастное умозрение, история всех веков и даже ежедневный опыт. Одна образованность есть внутреннее устроение духа силою извещающейся в нем истины; другая - формальное развитие разума и внешних познаний. Первая зависит от того начала, которому покоряется человек, и может сообщаться непосредственно; вторая есть плод медленное и трудной работы. Первая дает мысли значение второй, но вторая дает ей содержание и полноту. Для первой нет изменяющегося развития, есть только прямое признание, сохранение и распространение в подчиненных сферах человеческого духа; вторая, быв плодом вековых, постепенных усилий, опытов, неудач, успехов, наблюдений, изобретений и всей преемственно богатящейся умственной собственности человеческого рода, не может быть создана мгновенно, ни отгадана самым гениальным вдохновением, но должна слагаться мало-помалу из совокупных усилий всех частных разумений. Впрочем, очевидно, что первая только имеет существенное значение для жизни, влагая в нее тот или другой смысл, ибо из ее источника истекают коренные убеждения человека и народов; она определяет порядок их внутреннего и направление внешнего бытия, характер их частных, семейных и общественных отношений, является начальною пружиною их мышления, господствующим звуком их душевных движений, краскою языка, причиною сознательных предпочтений и бессознательных пристрастий, основою нравов и обычаев, смыслом их истории.

Покоряясь направлению этой высшей образованности и дополняя ее своим содержанием, вторая образованность устрояет развитие наружной стороны мысли и внешних улучшений жизни, сама не заключая в себе никакой понудительной силы к тому или к другому направлению. Ибо по сущности своей и в отдельности от посторонних влияний она есть нечто среднее между добром и злом, между силою возвышения и силою искажения человека, как всякое внешнее сведение, как собрание опытов, как беспристрастное наблюдение природы, как развитие художественной техники, как и сам познающий разум, когда он действует оторванно от других способностей человека и развивается самодвижно, не увлекаясь низкими страстями, не озаряясь высшими помыслами, но передавая беззвучно одно отвлеченное знание, могущее быть одинаково употреблено на пользу и на вред, на служение правде или на подкрепление лжи. Самая бесхарактерность этой внешней, логическо-технической образованности позволяет ей оставаться в народе или человеке даже тогда, когда они утрачивают или изменяют внутреннюю основу своего бытия, свою начальную веру, свои коренные убеждения, свой существенный характер, свое жизненное направление. Оставшаяся образованность, переживая господство высшего начала, ею управлявшего, поступает на службу другого и, таким образом, невредимо переходит все различные переломы истории, беспрестанно возрастая в содержании своем до последней минуты человеческого бытия.

Между тем в самые времена переломов, в эти эпохи упадка человека или народа, когда основное начало жизни раздвояется в уме его, распадается на части и теряет, таким образом, всю силу, заключающуюся преимущественно в цельности бытия, - тогда эта вторая образованность, разумно-внешняя, формальная, является единственною опорою неутвержденной мысли и господствует посредством разумного расчета и равновесия интересов над умами внутренних убеждений.

<…> если прежний, исключительно рациональный характер Запада мог действовать разрушительно на наш быт и ум, то теперь, напротив того, новые требования европейского ума и наши коренные убеждения имеют одинакий смысл. И если справедливо, что основное начало нашей православно-словенской образованности есть истинное (что, впрочем, доказывать здесь я почитаю ни нужным, ни уместным), - если справедливо, говорю я, что это верховное, живое начало нашего просвещения есть истинное, то очевидно, что как оно некогда было источником нашей древней образованности, так теперь должно служить необходимым дополнением образованности европейской, отделяя ее от особенных направлений, очищая от характера исключительной рациональности и проницая новым смыслом; между тем как образованность европейская как зрелый плод всечеловеческого развития, оторванный от старого дерева, должна служить питанием для новой жизни, явиться новым возбудительным средством к развитию нашей умственной деятельности.

Поэтому любовь к образованности европейской, равно как любовь к нашей, обе совпадают в последней точке своего развития в одну любовь, в оно стремление к живому, полному, всечеловеческому и истинно христианскому просвещению.

Напротив того, в недоразвитом состоянии своем являются они обе ложными, ибо одна не умеет принять чужого, не изменив своему; другая в тесных объятиях своих задушает то, что хочет сберечь. Одна ограниченность происходит от запоздалости мышления и от незнания глубины учения, лежащего основанием нашей образованности; другая, сознавая недостатки первой, слишком запальчиво спешит стать к ней в прямое противоречие. Но при всей их односторонности нельзя не сознаться, что в основании обеих могут лежать одинаково благородные побуждения, одинакая сила любви к просвещению и даже к отечеству, несмотря на наружную противоположность.

Это понятие наше о правильном отношении нашей народной образованности к европейской и о двух крайних воззрениях необходимо было нам высказать прежде, чем мы приступим к рассмотрению частных явлений нашей словесности.

Быв отражением словесностей иностранных, наши литературные явления, подобно западным, преимущественно сосредоточиваются в журналистике.

Но в чем же заключается характер наших периодических изданий?

Затруднительно журналу произносить свое мнение о других журналах. Похвала может казаться пристрастием, порицание имеет вид самохвальства. Но как же говорить о литературе нашей, не разбирая того, что составляет ее существенный характер? Как определить настоящий смысл словесности, не говоря о журналах? Постараемся не заботиться о той наружности, какую могут иметь наши суждения.

Старее всех других литературных журналов осталась теперь «Библиотека для чтения». Господствующий характер ее есть совершенное отсутствие всякого определенного образа мыслей. Она хвалит нынче то, что вчера порицала; выставляет нынче одно мнение и нынче же проповедует другое; для того же предмета имеет несколько противуположных взглядов; не выражает никаких особенных правил, никаких теорий, никакой системы, никакого направления, никакой краски, никакого убеждения, никакой определенной основы для своих суждений и, несмотря на то, однако, постоянно произносит свое суждение обо всем, что является в литературе или науках. Это делает она так, что для каждого особенного явления сочиняет особливые законы, из которых случайно исходит ее порицательный или одобрительный приговор и падает на счастливого. По этой причине действие, которое производит всякое выражение ее мнения, похоже на то, как бы она совсем не произносила никакого мнения. Читатель понимает мысль судьи отдельно, а предмет, к которому относится суждение, также отдельно ложится в уме его, ибо он чувствует, что между мыслию и предметом нет другого отношения, кроме того, что они встретились случайно и на короткое время и, опять встретившись, не узнают друг друга.

Само собою разумеется, что это особенного рода беспристрастие лишает «Библиотеку для чтения» всякой возможности иметь влияние на литературу как журнал, но не мешает ей действовать как сборник статей, часто весьма любопытных. В редакторе 1 ее заметен, кроме необыкновенной, многосторонней и часто удивительной учености, еще особый, редкий и драгоценный дар: представлять самые трудные вопросы наук в самом ясном и для всех понятном виде и оживлять это представление своими всегда оригинальными, часто остроумными замечаниями. Одно это качество могло бы сделать славу всякого периодического издания не только у нас, но даже и в чужих краях.

Но самая живая часть «Б[иблиотеки] д[ля] ч[тения]» заключается в библиографии. Ее рецензии исполнены остроумия, веселости и оригинальности. Нельзя не смеяться, читая их. Нам случалось видеть авторов, которых творения были разобраны и которые сами не могли удержаться от добродушного смеха, читая приговоры своим сочинениям. Ибо в суждениях «Библиотеки» заметно такое совершенное отсутствие всякого серьезного мнения, что самые по наружности злые нападения ее получают оттого характер фантастически невинный, так сказать, добродушно сердитый. Ясно, что она смеется не потому, чтобы предмет был в самом деле смешон, а только потому, что ей хочется посмеяться. Она переиначивает слова автора по своему намерению, соединяет разделенные смыслом, разделяет соединенные, вставляет или выпускает целые речи, чтобы изменить значение других, иногда сочиняет фразы, совсем небывалые в книге, из которой выписывает, и сама смеется над своим сочинением. Читатель видит это и смеется вместе с нею, потому что ее шутки всегда остроумны и веселы, потому что они невинны, потому что они не стесняются никаким серьезным мнением и потому, наконец, что журнал, шутя перед ним, не объявляет притязания ни на какой другой успех, кроме чести рассмешить и забавить публику.

Между тем, хотя мы с большим удовольствием просматриваем иногда эти рецензии, хотя мы знаем, что шутливость эта составляет, вероятно, главнейшую причину успеха журнала, однако, когда мы размыслим, какою дорогою ценою покупается этот успех, как иногда за удовольствие позабавить продается верность слова, доверенность читателя, уважение к истине и т.п., - тогда невольно приходит нам в мысли: что, если бы с такими блестящими качествами, с таким остроумием, с такою ученостию, с такою многосторонностию ума, с такою оригинальностию слова соединялись еще другие достоинства, например возвышенная мысль, твердое и не изменяющее себе убеждение, или хотя беспристрастие, или хотя наружный вид его? Какое действие могла бы тогда иметь «Б[иблиотека] д[ля] ч[тения]», не говорю, на литературу нашу, но на всю совокупность нашей образованности? Как легко могла бы она посредством своих редких качеств овладеть умами читателей, развить свое убеждение сильно, распространить его широко, привлечь сочувствие большинства, сделаться судьею мнений, может быть, проникнуть из литературы в самую жизнь, связать ее различные явления в одну мысль и, господствуя таким образом над умами, составить крепко сомкнутое и сильно развитое мнение, могущее быть полезным двигателем нашей образованности? Конечно, тогда она была бы менее забавною.

Характер, совершенно противоположный «Библиотеке для чтения», представляют «Маяк» и «Отечественные записки». Между тем как «Библиотека» в целом составе своем более сборник разнородных статей, чем журнал, а в критике своей имеет целью единственно забаву читателя, не выражая никакого определенного образа мыслей, напротив того, «Отечественные записки» и «Маяк» проникнуты каждый своим резко определенным мнением и выражают каждый свое, одинаково решительное, хотя прямо одно другому противоположное направление.

«Отечественные записки» стремятся отгадать и присвоить себе то воззрение на вещи, которое, по их мнению, составляет новейшее выражение европейского просвещения, и потому, часто меняя свой образ мыслей, они постоянно остаются верными одной заботе: выражать собою самую модную мысль, самое новое чувство из литературы западной.

«Маяк», напротив того, замечает только ту сторону западного просвещения, которая кажется ему вредною или безнравственною, и, чтобы вернее избежать с ней сочувствия, отвергает все просвещение европейское вполне, не входя в сомнительные разбирательства. Оттого один хвалит, что другой бранит; один восхищается тем, что в другом возбуждает негодование; даже одни и те же выражения, которые в словаре одного журнала означают высшую степень достоинства, - например, европеизм, последний момент развития, человеческая премудрость и проч. - на языке другого имеют смысл крайнего порицания. Оттого, не читая одного журнала, можно знать его мнение из другого, понимая только все слова его в обратном смысле.

Таким образом, в общем движении литературы нашей односторонность одного из этих периодических изданий полезно уравновешивается противоположною односторонностию другого. Взаимно уничтожая друг друга, каждый из них, не зная того, дополняет недостатки другого, так что смысл и значение, даже образ и содержание одного основываются на возможности существования другого. Самая полемика между ними служит им причиною неразрывной связи и составляет, так сказать, необходимое условие их мысленного движения. Впрочем, характер этой полемики совершенно различен в обоих журналах. «Маяк» нападает на «Отечественные записки» прямо, открыто и с геройскою неутомимостию, замечая их заблуждения, ошибки, оговорки и даже опечатки. «Отечественные записки» мало заботятся о «Маяке» как журнале и даже редко говорят о нем, зато постоянно имеют в виду его направление, против крайности которого стараются выставить противоположную, не менее запальчивую крайность. Эта борьба поддерживает возможность жизни обоих и составляет их главное значение в литературе.

Это противоборство «Маяка» и «Отеч[ественных] записок» почитаем мы явлением полезным в литературе нашей потому, что, выражая два крайние направления, они своею преувеличенностию этих крайностей необходимо представляют их несколько в карикатуре и, таким образом, невольно наводят мысли читателя на дорогу благоразумной умеренности в заблуждениях. Кроме того, каждый журнал в своем роде сообщает много статей любопытных, дельных и полезных для распространения нашей образованности. Ибо мы думаем, что образованность наша должна вмещать в себе плоды обоих направлений: мы не думаем только, чтобы эти направления должны были оставаться в их исключительной односторонности.

Впрочем, говоря о двух направлениях, мы имеем в виду более идеалы двух журналов, чем самые журналы, о которых идет речь. Ибо, к сожалению, ни «Маяк», ни «Отечественные записки» далеко не достигают той цели, которую они себе предполагают.

Отвергать все западное и признавать только ту сторону нашей образованности, которая прямо противоположна европейской, есть, конечно, направление одностороннее; однако оно могло бы иметь некоторое подчиненное значение, если бы журнал выражал его во всей чистоте его односторонности; но, принимая его своею целью, «Маяк» смешивает с ним некоторые разнородные, случайные и явно произвольные начала, которые иногда разрушают главное его значение. Так, например, полагая в основание всех суждений своих святые истины нашей православной веры, он вместе с тем принимает еще в основание себе другие истины - положения своей самосочиненной психологии - и судит о вещах по трем критериям, по четырем разрядам и по десяти стихиям. Таким образом, смешивая свои личные мнения с общими истинами, он требует, чтобы система его принята была за краеугольный камень национального мышления. Вследствие этого же смешения понятий думает оказать великую услугу словесности, уничтожая вместе с «Отечественными записками» еще и то, что составляет славу нашей словесности. Так, доказывает он, между прочим, что поэзия Пушкина не только ужасная, безнравственная, но что еще в ней нет ни красоты, ни искусства, ни хороших стихов, ни даже правильных рифм. Так, заботясь об усовершенствовании русского языка и стараясь придать ему «мягкость, сладость, звучную прелесть», которые бы сделали «его общелюбезным языком всей Европы», сам он в то же время, вместо того чтобы говорить языком русским, употребляет язык собственного своего изобретения.

Вот почему, несмотря на многие великие истины, кой-где выражаемые «Маяком» и которые, быв представлены в чистом виде, должны бы были приобресть ему живое сочувствие многих, мудрено, однако же, сочувствовать ему потому, что истины в нем перемешаны с понятиями по крайней мере странными.

«Отечественные записки», с своей стороны, уничтожают также собственную силу свою другим образом. Вместо того чтобы передавать нам результаты образованности европейской, они беспрестанно увлекаются какими-нибудь частными явлениями этой образованности и, не обняв ее вполне, думают быть новыми, являясь в самом деле всегда запоздалыми. Ибо страстное стремление за модностью мнения, страстное желание принять наружность льва в кругу мышления само по себе уже доказывает удаление от центра моды. Это желание дает нашим мыслям, нашему языку, всей нашей наружности тот характер неуверенной в себе резкости, тот покрой яркой преувеличенности, которые служат признаком нашего отчуждения именно от того круга, к которому мы хотим принадлежать.

Конечно, «О[течественные] з[аписки]» берут мнения свои из самых новых книг Запада, но эти книги принимают они отдельно от всей совокупности западной образованности, и потому тот смысл, который имеют они там, является у них совсем в другом значении; та мысль, которая была новою там как ответ на совокупность окружающих ее вопросов, быв оторвана от этих вопросов, является у нас уже не новою, но только что преувеличенною стариною.

Так, в сфере философии, не представляя ни малейшего следа тех задач, которые составляют предмет современного мышления Запада, «О[течественные] з[аписки]» проповедуют системы уже устаревшие, но прибавляют к ним некоторые результаты новых, которые с ними не вяжутся. Так, в сфере истории они приняли некоторые мнения Запада, которые явились там как результат стремления к народности; но, поняв их отдельно от их источника, они выводят из них же отрицание нашей народности, потому что она не согласна с народностями Запада, как некогда немцы отвергали свою народность потому, что она непохожа на французскую. Так, в сфере литературы заметили «Отечеств[енные] з[аписки]», что на Западе не без пользы для успешного движения образованности были уничтожены некоторые незаслуженные авторитеты, и вследствие этого замечания они стремятся унизить все наши известности, стараясь уменьшить литературную репутацию Державина, Карамзина, Жуковского, Баратынского, Языкова, Хомякова, и на место их превозносят И. Тургенева и А. Майкова, поставляя их, таким образом, в одну категорию с Лермонтовым, который, вероятно, сам избрал бы себе не это место в литературе нашей. Следуя тому же началу, «О[течественные] з[аписки]» стараются обновить язык наш своими особенными словами и формами.

Вот почему мы осмеливаемся думать, что как «О[течественные] з[аписки]», так и «Маяк» выражают направление несколько одностороннее и не всегда истинное.

«Северная пчела» более политическая газета, чем литературный журнал. Но в неполитической части своей она выражает такое же стремление к нравственности, благоустройству и благочинию, какое «О[течественные] з[аписки]» обнаруживают к европейской образованности. Она судит о вещах по своим нравственным понятиям, довольно разнообразно передает все, что ей кажется замечательным, сообщает все, что ей нравится, доносит обо всем, что ей не по сердцу, очень ревностно, но, может быть, не всегда справедливо.

Мы имеем некоторое основание думать, что не всегда справедливо.

В «Литературной газете» мы не умели открыть никакого особенного направления. Это чтение по преимуществу легкое, чтение десертное, немного сладкое, немного пряное, литературные конфекты, иногда немного сальные, но тем более приятные для некоторых невзыскательных организмов.

Вместе с этими периодическими изданиями должны мы упомянуть и о «Современнике», потому что он также литературный журнал, хотя признаемся, что нам не хотелось бы смешивать его имя с другими именами. Он принадлежит совсем другому кругу читателей, имеет цель совершенно отличную от других изданий и особенно не смешивается с ними тоном и способом своего литературного действования. Сохраняя постоянно достоинство своей спокойной независимости, «Современник» не вступает в запальчивые полемики, не позволяет себе заманивать читателей преувеличенными обещаниями, не забавляет их праздность своею шутливостью, не ищет блеснуть мишурою чужих, непонятых систем, не гоняется тревожно за новостию мнений и не основывает своих убеждений на авторитете моды, но свободно и твердо идет своей дорогой, не сгибаясь перед наружным успехом. Оттого со времени Пушкина до сих пор остается он постоянным вместилищем самых знаменитых имен нашей словесности; оттого для писателей менее известных помещение статей в «Современнике» есть уже некоторое право на уважение публики.

Между тем направление «Современника» не преимущественно, но исключительно литературное. Статьи ученые, имеющие целью развитие науки, а не слова, не входят в состав его. Оттого образ его воззрения на вещи находится в некотором противоречии с его названием. Ибо в наше время достоинство чисто литературное уже далеко не составляет существенной стороны литературных явлений. Оттого когда, разбирая какое-нибудь произведение словесности, «Современник» основывает свои суждения на правилах риторики или пиитики, то мы невольно жалеем, что сила его нравственной чистоты истощается в заботах его литературной чистоплотности.

«Финский вестник» только начинается, и потому мы не можем еще судить о его направлении; скажем только, что мысль сблизить словесность русскую с литературами скандинавскими, по мнению нашему, принадлежит не только к числу полезных, но вместе к числу самых любопытных и значительных нововведений. Конечно, отдельное произведение какого- нибудь шведского или датского писателя не может быть вполне оценено у нас, если мы не сообразим его не только с общим состоянием литературы его народа, но, что еще важнее, с состоянием всего частного и общего, внутреннего и внешнего быта этих малоизвестных у нас земель. Если же, как мы надеемся, «Финский вестник» познакомит нас с любопытнейшими сторонами внутренней жизни Швеции, Норвегии и Дании; если он представит нам в ясном виде многозначительные вопросы, занимающие их в настоящую минуту; если он раскроет перед нами всю важность тех малоизвестных в Европе умственных и жизненных движений, которые наполняют теперь эти государства; если он представит нам в ясной картине удивительное, почти неимоверное благосостояние низшего класса, особенно в некоторых областях этих государств; если он удовлетворительно объяснит нам причины этого счастливого явления; если объяснит причины другого, не менее важного обстоятельства - удивительного развития некоторых сторон народной нравственности, особенно в Швеции и Норвегии; если представит ясную картину отношений между различными сословиями, отношений, совершенно непохожих на другие государства; если, наконец, все эти важные вопросы свяжет с явлениями литературными в одну живую картину, - в таком случае, без сомнения, журнал этот будет одним из самых замечательных явлений в нашей словесности.

Другие журналы наши имеют характер преимущественно специальный, и потому мы не можем здесь говорить об них.

Между тем распространение периодических изданий во все концы государства и во все круги грамотного общества, роль, которую они очевидно играют в словесности нашей, интерес, который они возбуждают во всех классах читателей, - все это неоспоримо доказывает нам, что самый характер литературной образованности нашей есть преимущественно журнальный.

Впрочем, смысл этого выражения требует некоторых пояснений.

Литературный журнал не есть литературное произведение. Он только извещает о современных явлениях словесности, разбирает их, указывает место в ряду других, произносит об них свое суждение. Журнал в словесности то же, что предисловие в книге. Следовательно, перевес журналистики в литературе доказывает, что в современной образованности потребность наслаждаться и знать уступает потребности судить - подвести свои наслаждения и знания под один обзор, отдать себе отчет, иметь мнение. Господство журналистики в области литературы то же, что господство философских сочинений в области наук.

Но если развитие журналистики у нас основывается на стремлении самой образованности нашей к разумному отчету, к выраженному, формулированному мнению о предметах наук и литературы, то, с другой стороны, неопределенный, сбивчивый, односторонний и вместе сам себе противоречащий характер наших журналов доказывает, что литературные мнения у нас еще не составились; что в движениях образованности нашей более потребность мнений, чем самые мнения; более чувство необходимости их вообще, чем определенная наклонность к тому или другому направлению.

Впрочем, могло ли и быть иначе? Соображая общий характер нашей словесности, кажется, что в литературной образованности нашей нет элементов для составления общего определенного мнения, нет сил для образования цельного, сознательно развитого направления и не может быть их, покуда господствующая краска наших мыслей будет случайным оттенком чужеземных убеждений. Без сомнения, возможны и даже действительно беспрестанно встречаются люди, выдающие какую-нибудь частную мысль, ими отрывчато понятую, за свое определенное мнение, - люди, называющие свои книжные понятия именем убеждений; но эти мысли, эти понятия похожи более на школьное упражнение в логике или философии; это мнение мнимое, одна наружная одежда мыслей, модное платье, в которое некоторые умные люди наряжают свой ум, когда выносят его в салоны, или юношеские мечты, разлетающиеся при первом напоре жизни действительной. Мы не то разумеем под словом убеждение.

Было время, и не очень давно, когда для мыслящего человека возможно было составить себе твердый и определенный образ мыслей, обнимающий вместе и жизнь, и ум, и вкус, и привычки жизни, и литературные пристрастия; можно было составить себе определенное мнение единственно из сочувствия с явлениями иностранных словесностей: были полные, целые, доконченные системы. Теперь их нет; по крайней мере нет общепринятых, безусловно господствующих. Чтобы построить из противоречащих мыслей свое полное воззрение, надобно выбирать, составлять самому, искать, сомневаться, восходить до самого источника, из которого истекает убеждение, то есть или навсегда остаться с колеблющимися мыслями, или наперед принести с собою уже готовое, не из литературы почерпнутое убеждение. Составить убеждение из различных систем нельзя, как вообще нельзя составить ничего живого. Живое рождается только из жизни.

Теперь уже не может быть ни вольтерьянцев, ни жанжакистов, ни жанпавлистов, ни шеллингианцев, ни байронистов, ни гётистов, ни доктринеров, ни исключительных гегельянцев (выключая, может быть, таких, которые иногда, и не читавши Гегеля, выдают под его именем свои личные догадки); теперь каждый должен составлять себе свой собственный образ мыслей и, следовательно, если не возьмет его из всей совокупности жизни, то всегда останется при одних книжных фразах.

По этой причине литература наша могла иметь полный смысл до конца жизни Пушкина и не имеет теперь никакого определенного значения.

Мы думаем, однако, что такое состояние ее продолжиться не может. Вследствие естественных, необходимых законов человеческого разума пустота безмыслия должна когда-нибудь наполниться смыслом.

И в самом деле, с некоторого времени в одном уголке литературы нашей начинается уже важное изменение, хотя еще едва заметное по некоторым особым оттенкам словесности, - изменение, не столько выражающееся в произведениях словесности, сколько обнаруживающееся в состоянии самой образованности нашей вообще и обещающее переобразовать характер нашей подражательной подчиненности в своеобразное развитие внутренних начал нашей собственной жизни. Читатели догадываются, конечно, что я говорю о том славяно-христианском направлении, которое, с одной стороны, подвергается некоторым, может быть, преувеличенным пристрастиям, а с другой - преследуется странными, отчаянными нападениями, насмешками, клеветами, но во всяком случае достойно внимания как такое событие, которому, по всей вероятности, предназначено занять не последнее место в судьбе нашего просвещения. <…>