Мережковский воскресшие боги леонардо да винчи. Дмитрий Мережковский Воскресшие боги (Леонардо да Винчи)

– Ну что? – спросил Леонардо, вернувшись в комнату, из которой вышел ненадолго. – Да ты, кажется, опять?..

– Нет-нет, учитель! О, если бы вы знали, как мне хорошо и спокойно... Теперь все прошло...

– И слава Богу, Джованни! Я ведь говорил, что пройдет. Смотри же, чтобы больше никогда не возвращалось...

– Не вернется, не бойтесь! Теперь я вижу, – он указал на рисунок, – я вижу, что вы так его любите, как никто из людей... И если ваш двойник, – прибавил он, – опять придет ко мне, я знаю, чем прогнать его: я только напомню ему об этом рисунке.

Джованни слышал от Чезаре, что Леонардо оканчивает лик Господень в Тайной Вечере, и ему хотелось увидеть его. Много раз просил он об этом учителя; тот все обещал, но откладывал.

Наконец однажды утром повел его в трапезную Марии делле Грацие и на месте, столь ему знакомом, которое оставалось пустым в течение шестнадцати лет, между Иоанном и Иаковом Заведеевым, в четырехугольнике открытого окна, на тихой дали вечереющего неба и холмов Сиона, увидел он лик Господа.

Спустя несколько дней, вечером, глухими пустырями, по берегу Кантаранского канала, возвращался Джованни домой от алхимика Галеотто Сакробоско: учитель послал его к нему за редкой книгой, сочинением по математике.

После ветра и оттепели сделалось тихо и морозно. Лужи в грязных колеях дороги подернулись иглами хрупкого льда. Низкие тучи как будто цеплялись за голые лиловые верхушки лиственниц с растрепанными галочьими гнездами. Быстро темнело. Только по самому краю неба тянулась длинная медно-желтая полоса унылого заката. Вода в незамерзшем канале, тихая, тяжкая, черная, как чугун, казалась бездонно-глубокою.

Джованни, хотя самому себе не признавался в этих мыслях и гнал их прочь с последним усилием разума, думал о двух Леонардовых изображениях лика Господня. Стоило ему закрыть глаза, чтобы оба они вместе стали перед ним, как живые: один – родной, полный человеческою немощью, лик Того, Кто на горе Елеонской скорбел до кровавого пота и молился детскою молитвою о чуде; другой – нечеловечески спокойный, мудрый, чуждый и страшный.

И Джованни думал о том, что, может быть, в своем неразрешимом противоречии – оба они истинны.

Мысли его путались, как в бреду. Голова горела. Он сел на камень над водой узкого черного канала, в изнеможении склонился и опустил голову на руки.

– Что ты здесь делаешь? Точно тень влюбленного на берегу Ахерона, – молвил насмешливый голос. Он почувствовал руку на плече своем, вздрогнул, обернулся и увидел Чезаре.

В зимних сумерках, пыльно-серых, как паутина, под голыми лилово-черными лиственницами с растрепанными галочьими гнездами, – длинный, тощий, с длинным бледно-серым больным лицом, закутанный в серый плащ, сам Чезаре казался похожим на зловещий призрак.

Джованни встал, и они молча продолжали путь; только сухие листья шуршали под ногами.

– Знает он, что мы намедни рылись в его бумагах? – спросил наконец Чезаре.

– Знает, – ответил Джованни.

– И, конечно, не сердится. Я так и думал. Всепрощение! – рассмеялся Чезаре злобным, насильственным смехом.

Опять замолчали. Ворон, хрипло каркнув, перелетел через канал.

– Чезаре, – произнес Джованни тихо, – видел ты лик Господень в Тайной Вечере?

– Ну что?.. как?

Чезаре быстро обернулся к нему.

– А тебе как? – спросил он.

– Я не знаю... Мне, видишь ли, кажется...

– Говори прямо: не нравится, что ли?..

– Нет. Но я не знаю. Мне приходит на ум, что, может быть, это – не Христос...

– Не Христос? А кто же?

Джованни не ответил, только замедлил шаг и опустил голову.

– Послушай, – продолжал он в глубоком раздумье, – видел ли ты другой рисунок, тоже для головы Христа, цветными карандашами, где Он изображен почти ребенком?

– Знаю, еврейским мальчиком, рыжим, с толстыми губами, с низким лбом – лицо как у этого жиденка, сына старого Барукко. Ну так что же? Тебе Тот больше нравится?

– Нет... А только я думаю, как Они не похожи друг на друга, эти два Христа!

– Не похожи? – удивился Чезаре. – Помилуй, да это одно лицо! В Тайной Вечере Он старше лет на пятнадцать... А впрочем, – прибавил он, – может быть, ты и прав. Но если это даже два Христа, все-таки Они похожи друг на друга, как двойники.

– Двойники! – повторил Джованни, вздрогнув, и остановился. – Как ты это сказал, Чезаре, – двойники?

– Ну да. Чего же ты так испугался? Разве ты сам этого не заметил?

Опять пошли молча.

– Чезаре! – воскликнул вдруг Бельтраффио с неудержимым порывом. – Как же ты не видишь? Неужели Тот, всемогущий и всезнающий, Кого изобразил учитель в Тайной Вечере, неужели мог Он тосковать на горе Елеонской, на вержении камня, до кровавого пота, и молиться нашей человеческою молитвою, как молятся дети, – о чуде: «Пусть не будет того, для чего Я в мир пришел, – чего, Я знаю, не может не быть. Авва Отче, пронеси чашу сию мимо Меня». Но ведь в этой молитве – все, все, слышишь, Чезаре? – и нет без нее Христа, и я не отдам ее ни за какую мудрость! Кто не молился этою молитвою, тот не был человеком, тот не страдал, не умирал, как мы!..

– Так вот ты о чем, – медленно произнес Чезаре. – А ведь и в самом деле... Да, да, я понимаю тебя! О, конечно, тот Христос, в Тайной Вечере, так молиться не мог...

Совсем стемнело. Джованни с трудом различал лицо своего спутника: ему казалось, что оно странно изменилось.

Вдруг Чезаре остановился, поднял руку и произнес глухим, торжественным голосом:

– Ты хочешь знать, кого изобразил он, ежели не Того, Кто молился на горе Елеонской, – не твоего Христоса? Слушай: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все через Него начало быть, и без Него ничего не начало быть, что начало быть. И Слово стало плотию». Слышишь, – разум Бога – Слово стало плотию. Среди учеников Своих, которые, слыша из уст Его: «Один из вас предаст Меня», – скорбят, негодуют, ужасаются, – Он спокоен, Он всем равно близок и чужд – Иоанну, возлежащему на груди Его, Иуде, предающему Его, – потому что нет для Него более зла и добра, жизни и смерти, любви и ненависти, а есть только воля Отца – вечная необходимость: «Не Моя, но Твоя да будет воля», – ведь это сказал и Твой, и Тот, Кто молился на горе Елеонской, на вержении камня о невозможном чуде. Вот почему говорю я: Они двойники. «Чувства принадлежат земле; разум – вне чувств, когда созерцает», ты помнишь? – это слова Леонардо. В лицах и движениях апостолов, величайших людей, изобразил он все чувства земные; но Тот, Кто сказал: «Я победил мир», «Я и Отец – одно», – разум созерцающий – вне чувств. Помнишь и эти другие слова Леонардо о законах механики: «О, дивная справедливость Твоя, Первый Двигатель!» Христос его есть Первый Двигатель, который, будучи началом и средоточием всякого движения, – сам неподвижен; Христос его есть вечная необходимость, сама себя в человеке познавшая и возлюбившая, как божественную справедливость, как волю Отца: «Отче праведный! и мир Тебя не познал, а Я познал Тебя. И Я открыл им имя Твое и открою, да любовь, которою Ты возлюбил Меня, в них будет». Слышишь: любовь – от познания. «Великая любовь есть дочь великого познания». Леонардо, один из людей, понял это слово Господа и воплотил его во Христе своем, который «любит все, потому что знает все».

Чезаре умолк, и долго шли они в бездыханной тишине сгущавшихся морозных сумерек.

– Помнишь, Чезаре, – произнес наконец Джованни, – три года назад шли мы с тобой, точно так же как теперь, предместьем Верчельских ворот и спорили о Тайной Вечере? Ты тогда смеялся над учителем, говорил, что никогда не кончить ему лика Господня, а я возражал. Теперь ты за него – против меня. Знаешь ли, я бы ни за что не поверил, что ты, именно ты, можешь так говорить о нем!..

Джованни хотел заглянуть в лицо спутнику, но Чезаре поспешно отвернулся.

– Я рад, – заключил Бельтраффио, – что ты любишь его, да, любишь, Чезаре, может быть, сильнее, чем я, – хочешь ненавидеть – и любишь!..

– И в кого только уродился, подумаешь? Вы ведь меня знаете: я человек простой, бесхитростный. Что на уме, то и на языке. А Чезаре, Господь его ведает, – все-то он молчит, все-то прячется. Верите ли, мессеры, иногда кричу на него, ругаюсь, а сам боюсь, да, да, собственного сына боюсь, потому что вежлив он, даже слишком вежлив, а как вдруг поглядит-точно нож в сердце… Гости принялись еще усерднее защищать герцога. – Ну, да уж знаю, знаю, – молвил папа с хитрою усмешкою, – вы его любите, как родного, и нам в обиду не дадите…

Все притихли, недоумевая, каких еще похвал ему нужно.

– Вот вы все говорите: такой он, сякой, – продолжал старик, и глаза его загорелись уже неудержимым восторгом, – а я вам прямо скажу: никому из вас и не снилось, что такое Чезаре! О, дети мои, слушайте – я открою вам тайну сердца моего. Не себя ведь я в нем прославляю, а некий высший Промысел. – Два было Рима. Первый собрал племена и народы земные под властью меча. Но взявший меч от меча погибнет. И Рим погиб. Нe стало в мире власти единой, и рассеялись народы, как овцы без пастыря. Но миру нельзя быть без Рима.

И новый Рим хотел собрать языки под властью Духа, и не пошли к нему, ибо сказано: будешь пасти их жезлом железным. Единый же духовный жезл над миром власти не имеет. Я, первый из пап, дал церкви Господней сей меч, сей жезл железный, коим пасутся народы и собираются в стадо единое. Чезаре – мой меч. И се, оба Рима, оба меча соединяются, да будет папа Кесарем и Кесарь папою, царство Духа на царстве Меча в последнем вечном Риме!

Старик умолк и поднял глаза к потолку, где золотыми лучами, как солнце, сиял багряный зверь.

– Аминь! Аминь! Да будет! – вторили сановники и кардиналы Римской церкви.

В зале становилось душно. У папы немного кружилась голова не столько от вина, сколько от опьяняющих грез о величии сына.

Вышли на балкон – рингиеру, выходившую на двор Бельведера.

Внизу папские конюхи выводили кобыл и жеребцов из конюшен.

– Алонсо, ну-ка, припусти! – крикнул папа старшему конюху.

Тот понял и отдал приказ: случка жеребцов с кобылами была одной из любимых потех его святейшества.

Ворота конюшни распахнулись; бичи захлопали; послышалось веселое ржание, и целый табун рассыпался по двору; жеребцы преследовали и покрывали кобыл.

Окруженный кардиналами и вельможами церкви, долго любовался папа этим зрелищем.

Но мало-помалу лицо его омрачилось: он вспомнил, как несколько лет назад любовался этой же самой потехой вместе с мадонной Лукрецией. Образ дочери встал перед ним, как живой: белокурая, голубоглазая, с немного толстыми чувственными губами – в отца, вся свежая, нежная, как жемчужина, бесконечно покорная, тихая, во зле не знающая зла, в последнем ужасе греха непорочная и бесстрастная. Вспомнил он также с возмущением и ненавистью теперешнего мужа ее, феррарского герцога Альфоонсо д`Эсте. Зачем он отдал ее. зачем согласился на брак?

Тяжело вздохнув и понурив голову, как будто вдруг почувствовав на плечах своих бремя старости, вернулся папа в приемную.

Здесь уже приготовлены были сферы, карты, циркули, компасы для проведения великого меридиана, который должен был пройти в трехстах семидесяти португальских «легуах» к западу от островов Азорских и Зеленого Мыса. Место это выбрано было потому, что именно здесь, как утверждал Колумб, находился «пуп земли», отросток грушевидного глобуса, подобный сосцу женской груди – гора, достигающая лунной сферы небес, в существовании коей убедился он по отклонению магнитной стрелки компаса во время своего первого путешествия.

От крайней западной точки Португалии с одной стороны и берегов Бразилии – с другой отметили равные расстояния до меридиана. Впоследствии кормчие и астрономы должны были с большею точностью определить эти расстояния днями морского пути.

Папа сотворил молитву, благословил земную сферу тем самым крестом, в который вставлен был изумруд с Венерой Каллипигою, и, обмакнув кисточку в красные чернила, провел по Атлантическому океану от северного полюса к южному великую миротворную черту: все острова и земли, открытые или имевшие быть открытыми к востоку от этой черты, принадлежали Испании, к западу – Португалии.

Так, одним движением руки разрезал он шар земли пополам, как яблоко, и разделил его между христианскими народами.

В это мгновение, казалось Джованни, Александр VI, благолепный и торжественный, полный сознанием своего могущества, походил на предсказанного им миродержавного Кесаря-Папу, объединителя двух царств – земного и небесного, от мира и не от мира сего.

В тот же день вечером, в своих покоях в Ватикане, Чезаре давал его святейшеству и кардиналам пир, на котором присутствовало пятьдесят прекраснейших римских «благородных блудниц» – meretrices honestae.

После ужина закрыли окна ставнями, двери заперли, со столов сняли огромные серебряные подсвечники и поставили их на пол. Чезаре, папа и гости кидали жареные каштаны блудницам, и они подбирали их, ползая на четвереньках, совершенно голые, между бесчисленным множеством восковых свечей: дрались, смеялись, визжали, падали; скоро на полу, у ног его святейшества, зашевелилась голая груда смуглых, белых и розовых тел в ярком, падавшем снизу, блеске догоравших свечей.

Семидесятилетний папа забавлялся, как ребенок, бросал каштаны пригоршнями и хлопал в ладоши, называя кортиджан своими «птичками-трясогузочками».

Но мало-помалу лицо его омрачилось точно такою же тенью, как после полдника на рингиере Бельведера: он вспомнил, как в 1501 году, в ночь кануна Всех Святых, любовался вместе с мадонной Лукрецией, возлюбленною дочерью, этой же самою игрою с каштанами.

В заключение праздника гости спустились в собственные покои его святейшества, в залу Господа и Божьей Матери. Здесь устроено было любовное состязание между кортиджанами и сильнейшими из романьольских телохранителей герцога; победителям раздавались награды.

Так отпраздновали в Ватикане достопамятный день Римской церкви, ознаменованный двумя великими событиями – разделением шара земного и учреждением духовной цензуры.

Леонардо присутствовал на этом ужине и видел все. Приглашение на подобные празднества считалось величайшею милостью, от которой невозможно было отказаться.

В ту же ночь, вернувшись домой, писал он в дневнике:

...

«Правду говорит Сенека: в каждом человеке есть бог и зверь, скованные вместе». И далее, рядом с анатомическим рисунком: «Мне кажется, что люди с низкими душами, с презренными страстями, недостойны такого прекрасного и сложного строения тела, как люди великого разума и созерцания: довольно с них было бы мешка с двумя отверстиями, одним – чтобы принимать, другим – чтобы выбрасывать пищу, ибо воистину они не более, как проход для пищи, как наполнители выгребных ям. Только лицом и голосом похожи на людей, а во всем остальном хуже скотов».

Воскресшие боги, или Леонардо да Винчи (Христос и Антихрист – 2)

Злобным, принужденным смехом: – Удивляюсь я папе: ведь в чем другом, а в шутах да юродивых знает, кажется, толк. Мессер Леонардо истинный клад для него. Они точно созданы друг для друга. Право же, синьоры, похлопочите-ка за мастера, чтобы святой отец принял его на службу. Не бойтесь, останется доволен: старик наш сумеет его утешить лучше самого фра Мариано и даже карлика Барабалло! Шутка эта была ближе к истине, чем можно было думать: когда слухи о фокусах Леонардо, о бараньих кишках, раздуваемых кузнечными мехами, о крылатой ящерице и летающих восковых изваяниях дошли до Льва X, ему так захотелось видеть их, что даже страх, внушаемый колдовством и безбожием Леонардо, папа готов был забыть. Ловкие царедворцы давали понять художнику, что наступило время действовать: судьба посылает ему случай сделаться соперником не только Рафаэля, но и самого Барабалло в милостях его святейшества. Но Леонардо снова, как уже столько раз в жизни, не внял совету мудрости житейской – не сумел воспользоваться случаем и ухватиться вовремя за колесо Фортуны. Угадывая чутьем, что Чезаре – враг Леонардо, Франческо предостерегал учителя; но тот не верил. – Оставь его, не трогай, – заступался он за Чезаре. – Ты не знаешь, как он любит меня, хотя и желал бы ненавидеть. Он такой же несчастный, даже несчастнее, чем… Леонардо не кончил. Но Мельци понял, что он хотел сказать: несчастнее, чем Джованни Бельтраффио. – И мне ли судить его? – продолжал учитель. – Я, может быть, сам виноват перед ним… – Вы – перед Чезаре? – изумился Франческо. – Да, друг мой. Ты этого не поймешь. Но мне кажется иногда, что я сглазил, испортил его, потому что, видишь ли, мальчик мой, у меня, должно быть, в самом деле дурной глаз… И, немного подумав, прибавил с тихою, доброю улыбкою: – Оставь его, Франческо, и не бойся: он не сделает мне зла и никуда не уйдет от меня, никогда не изменит. А что возмутился он и борется со мной, то ведь это – за душу свою, за свободу, потому что он ищет себя, хочет быть самим собою. И пусть! Помоги ему Господь, – ибо, я знаю, когда он победит, то вернется ко мне, простит меня, поймет, как я его люблю, и тогда я дам ему все, что имею, – открою все тайны искусства и знания, чтобы он, после смерти моей, проповедовал их людям. Потому что, если не он, то кто же?.. Еще летом, во время болезни Леонардо, Чезаре целыми неделями пропадал из дому. Осенью исчез окончательно и более не возвращался. Заметив его отсутствие, Леонардо спросил о нем Франческо. Тот потупил глаза в смущении и ответил, что Чезаре уехал в Сиену для исполнения спешного заказа. Франческо боялся, что Леонардо станет расспрашивать, почему уехал он, не простившись. Но, поверив или притворяясь, что верит неискусной лжи, учитель заговорил о другом. Только углы губ его дрогнули и опустились с тем выражением горькой брезгливости, которое все чаще в последнее время стало появляться на лице его. Осень была дождливая. Но в конце ноября наступили солнечные дни, лучезарно-тихие, которые нигде не бывают так прекрасны, как в Риме: пышное увядание осени родственно пустынному великолепию Вечного Города. Леонардо давно уже собирался в Сикстинскую часовню, чтобы видеть фрески Микеланджело. Но все откладывал, словно боялся. Наконец однажды утром вышел из дому вместе с Франческо и направился в часовню. Это было узкое, длинное, очень высокое здание, с голыми стенами и стрельчатыми окнами. На потолке и на сводах были только что оконченные фрески Микеланджело. Леонардо взглянул на них и замер. Как ни боялся, все-таки не ожидал того, что увидел. Перед исполинскими образами, как будто видениями – перед Богом Саваофом, отделяющим тьму от света в лоне хаоса, благословляющим воды и растения, творящим Адама из персти, Еву из ребра Адамова; перед грехопадением, жертвой Авеля и Каина, потопом, насмешки Сима и Хама над наготою спящего родителя; перед голыми прекрасными юношами, стихийными демонами, сопровождающими вечною игрою и пляскою трагедию вселенной, борьбу человека и Бога; перед сивиллами и Пророками, страшными гигантами, как будто отягченными сверхчеловеческою скорбью и мудростью; перед Иисусовыми предками, рядом темных поколений, передающих друг другу бесцельное бремя жизни, томящихся в муках рождения, питания, смерти, ожидающих пришествия Неведомого Искупителя, – перед всеми этими созданиями своего соперника Леонардо не судил, не мерил, не сравнивал, только чувствовал себя уничтоженным. Перебирал в уме свои собственные произведения: погибающая Тайная Вечеря, погибший Колосс, Битва при Ангиари, бесчисленное множество других неоконченных работ – ряд тщетных усилий, смешных неудач, бесславных поражений. Всю жизнь только начинал, собирался, готовился, но доселе ничего не сделал – и к чему себя обманывать? – теперь уже поздно, – никогда ничего не сделает. Несмотря на весь неимоверный труд своей жизни, не был ли он подобен лукавому рабу, зарывшему талант свой в землю? И в то же время сознавал, что стремился к большему, к высшему, чем Буонарроти, – к тому соединению, к той последней гармонии, которых тот не знал и знать не хотел в своем бесконечном разладе, возмущении, буйстве и хаосе. Леонардо вспомнил слова моны Лизы о Микеланджело – о том, что сила его подобна бурному ветру, раздирающему горы, сокрушающему скалы пред Господом, и что он, Леонардо, сильнее Микеланджело, как тишина сильнее бури, потому что в тишине, а не в буре – Господь. Теперь ему было яснее, чем когда-либо, что это так: мона Лиза не ошиблась, рано или поздно дух человеческий вернется на путь, указанный им, Леонардо, от хаоса к гармонии, от раздвоения к единству, от бури к тишине. Но все-таки, как знать, на сколько времени останется победа за Буонарроти, сколько поколений увлечет он за собою? И сознание правоты своей в созерцании делало для него еще более мучительным сознание своего бессилия в действии. Молча вышли они из часовни. Франческо угадывал то, что происходило в сердце учителя, и не смел расспрашивать. Но, когда заглянул в лицо его, ему показалось, что Леонардо еще больше опустился, как будто сразу постарел, одряхлел на многие годы за тот час, который пробыли они в Сикстинской Капелле. Перейдя через площадь Сан-Пьетро, они направились по улице Борго-Нуовок мосту Сант-Анжело. Теперь учитель думал о другом сопернике, быть может, не менее страшном для него, чем Буонарроти – о Рафаэле Санти. Леонардо видел недавно оконченные фрески Рафаэля, в верхних приемных покоях Ватикана, так называемых Станцах, и не мог решить, чего в них больше, – величия в исполнении, или ничтожества в замысле, неподражаемого совершенства, напоминавшего самые легкие и светлые создания древних, или раболепного заискивания в сильных мира сего? Папа Юлий II мечтал об изгнании французов из Италии: Рафаэль представил его взирающим на изгнание силами небесными оскорбителя святыни, сирийского вождя Элиодора из храма Бога Всевышнего: Папа Лев x воображал себя великим оратором: Рафаэль прославил его в образе Льва и Великого, увещевающего варвара Атиллу отступить от Рима; попавшись в плен французам во время Равеннской битвы. Лев X благополучно спасся: Рафаэль увековечил это событие под видом чудесного избавления апостола Петра из темницы. Так превращал он искусство в необходимую часть папского двора, в приторный фимиам царедворческой лести. Этот пришелец из Урбино, мечтательный отрок, с лицом непорочной Мадонны, казавшийся ангелом, слетевшим на землю, как нельзя лучше устраивал свои земные дела: расписывал конюшни римскому банкиру Агостино Киджи, готовил рисунки для его посуды, золотых блюд и тарелок, которые тот, после угощения папы, бросал в Тибр, дабы они больше никому не служили. «Счастливый мальчик» – fortunato garzon, как называл его Франчиа, достигал славы, богатства, почестей точно играя. Злейших врагов и завистников обезоруживал любезностью. Не притворялся, а был действительно другом всех. И все удавалось ему; дары фортуны как будто сами шли ему в руки: Получил выгодное место покойного зодчего Браманте при постройке нового собора; доходы его росли с каждым днем; кардинал Биббиена сватал за него свою племянницу, но он выжидал, так как ему самому обещали кардинальский пурпур. Выстроил себе изящный дворец в Ворго и зажил в нем с царственною пышностью. С утра дo ночи толпились у него в передней сановные лица, посланники иностранных государей, желавших иметь свой портрет или, по крайней мере, какую-нибудь картину, рисунок на память. Заваленный работою, отказывал всем. Но просители не унимались, осаждали его. Давно уже не имел он времени кончать своих произведений; только начинал, делал два, три мазка и тотчас передавал ученикам, которые подхватывали и кончали как бы на лету. Мастерская Рафаэля сделалась огромною фабрикою, где ловкие дельцы, как Джулио Романо, превращали холст и краски в звонкую монету с неимоверною быстротою, рыночною наглостью. Сам он уже не заботился о совершенстве, довольствуясь посредственным. Служил черни, А она ему служила, принимала его с восторгом, как своего избранника, свое любимое детище, плоть от плоти, кость от кости, порождение собственного духа. Молва объявила его величайшим художником всех веков и народов: Рафаэль стал богом живописи. И хуже всего было то, что в своем падении он все еще был велик, обольстительно прекрасен, не только для толпы, но и для избранных. Принимая блестящие игрушки из рук богини счастья, с простодушною беспечностью, оставался чистым и невинным, как дитя. «Счастливый мальчик» сам не ведал, что творит. И пагубнее для грядущего искусства, чем разлад и хаос Микеланджело, была эта легкая гармония Санти, академически-мертвое, лживое примирение. Леонардо предчувствовал, что за этими двумя вершинами, за Микеланджело и Рафаэлем, нет путей к будущему – далее обрыв, пустота. И в то же время сознавал, сколь многим оба обязаны ему: они взяли у него науку о тени и свете, анатомию, перспективу, познание природы, человека – и, выйдя из него, уничтожали его. Погруженный в эти мысли, шел он по-прежнему, словно в забытьи, потупив глаза, опустив голову. Франческо пытался заговорить с ним, но слова замирали каждый раз, как, вглядываясь в лицо учителя, видел на бледных старческих губах выражение тихой бесконечной брезгливости. Подходя к мосту Сант-Анжело, должны они были посторониться, уступая дорогу толпе человек в шестьдесят, пеших и всадников в роскошных нарядах, которая двигалась навстречу по тесной улице Борго-Нуово. Леонардо взглянул сначала рассеянно, думая, что это поезд какого-нибудь римского вельможи, кардинала или посланника. Но его поразило лицо молодого человека, одетого роскошнее других, ехавшего на белой арабской лошади с позолоченной сбруей, усыпанной драгоценными каменьями. Где-то, казалось ему, он уже видел это лицо. Вдруг вспомнил тщедушного, бледного мальчика в черном камзоле, запачканном красками, с истертыми локтями, который лет восемь назад во Флоренции

Жанр: ,

Серия:
Язык:
Издательство:
Город издания: М.
Год издания:
ISBN: 5-280-01008-1 Размер: 716 Кб





Описание

Роман Д. С. Мережковского (1865-1941) «Воскресшие боги Леонардо да-Винчи» входит в трилогию «Христос и Антихрист», пользовавшуюся широкой известностью в конце XIX – начале XX века. Будучи оригинально связан сквозной мыслью автора о движении истории как борьбы религии духа и религии плоти с романами «Смерть богов. Юлиан отступник» (1895) и «Антихрист, Петр и Алексей» (1904), роман этот сохраняет смысловую самостоятельность и законченность сюжета, являясь ярким историческим повествованием о жизни и деятельности великого итальянского гуманиста эпохи Возрождения Леонардо да Винчи (1452-1519).

Леонардо да Винчи – один из самых загадочных гениев эпохи Возрождения. Создатель бесспорных шедевров, вдохновенный художник, он внезапно охладевал к искусству, оставляя свои картины незаконченными. Его рисунки с одинаковым совершенством изображают как красоту человека и мира, так и уродливые, жестокие сцены бытия. Ему принадлежит множество самых разнообразных изобретений, далеко опередивших его время и сохраняющих свое значение и в наши дни. Загадочна личная жизнь этого человека, зашифровавшего свои чувства так же, как он шифровал свои труды, записывая их «зеркальным письмом». У него были преданные ученики, непримиримые соперники, среди которых Рафаэль и Микеланджело. Он разговаривал с простолюдинами и с всесильными государями. Все они прошли перед внимательным и холодным взглядом Леонардо. Его время осталось в его трудах, сам же он по-прежнему будоражит наше воображение не только тем, что оставил, но и тем, что унес с собой...

Как редко последнее время я читаю русских авторов, а зря. Ведь столько сокровищ ещё можно найти, прочесть и потом долго-долго размышлять.
Вот и Мережковский прошёл как-то мимо меня и всё, что я про него знала, это парочка стихотворений и факт, что он муж Зинаиды Гиппиус. А тут такое открытие.
"Воскресшие Боги. Леонардо да Винчи"- это вторая часть трилогии, но воспринимается как самостоятельное произведение, целостное само по себе.
А для меня это ещё и знакомство с совершенно новым жанром историософского романа.
Это поистине титанический труд, громадная, серьёзнейшая работа автора.
Это целый храм искусства, это собор, дворец, посвящённый эпохе Возрождения. Я как будто ходила по залам с полотнами, в мельчайших подробностях изображавших то время, со скульптурами и гобеленами, со всякими предметами быта, с музыкой, и всё в ярчайших красках, со всеми тонами и полутонами.
Роман безмерно глубок и содержит в себе целый ряд многогранных и неоднозначных идей. Охватить их одним махом практически невозможно, роман из числа тех, которые перечитываются и каждый раз открывают новые стороны.

В центре повествования фигура великого художника, учёного и изобретателя - сложная, противоречивая и даже трагичная. Иногда мне казалось, что Мережковский забрался под его кожу, ментально прооперировал да Винчи, так убедительно и живо рисует он личность.
Истинный творец, художник, он стоит особняком, противостоит толпе и находится в вечном поиске совершенства и истины. Вся трилогия называется "Христос и Антихрист", и Леонардо находится посередине. Он между совершенным добром и совершенным злом, он колеблется как маятник, пытаясь отыскать свой грааль мудрости, и в результате происходит раздвоение. Идея двойничества вообще заняла целую нишу в русской литературе и у Мережковского в романе ей посвящён целый пласт. Леонардо воплощает в себе то великие добродетели, то пугающие черты зла. Он в постоянной борьбе и сомнениях, не заканчивает рисунки в стремлении к невозможному, горит идеями, опережающими время, грезит человеческими крыльями. В течение романа да Винчи показан и маленьким мальчиком, и юношей, и зрелым художником, и старцем, мелькают метаморфозы личности. Леонардо в этом похож на своё великое творение "Джоконду", которая играет со зрителем и также приобретает разные черты в зависимости от освещения, угла зрения и внутреннего состояния смотрящего. Художник - зеркало мира, он отражает жизнь и поэтому должен оставаться непредвзятым, холодным, отстранённым:
"Если хочешь быть художником, оставь всякую печаль и заботу, кроме искусства. Пусть душа твоя будет, как зеркало, которое отражает все предметы, все движения и цвета, само оставаясь неподвижным и ясным".

Целый пласт посвящён ужасам инквизиции и мракобесию. И, кстати говоря, любителям Мастера и Маргариты: именно этим романом вдохновлялся Булгаков, создавая сцену шабаша и полётов ведьм. Во время чтения подобных сцен Мережковского у меня по спине бегали мурашки восторга и узнавания.
Помимо центральной фигуры романа, живо и полно обрисованы другие знаменитости того времени: герцог Франческо Моро с женой, Джироламо Савонарола, Микеланджело Буонарротти, Рафаэль Санти, Никколо Маккиавелли (особо мне интересный), Чезаре Борджиа, ученики Леонардо. Фигуры также противоречивые и великие. Зачастую, конечно, кажется, что многие характеры Мережковский раскрыл таким образом, чтобы они воплотили его собственные идеи, мелькает некая нарочитость и абстрактность. С другой же стороны, такой метод кажется оправданным.
Не обошлось и без политической составляющей, она пронизывает весь роман, затрагивая жизнь художника, и также даёт много пищи для размышлений
Произведение полно символами - библейскими, языческими, мифологическими, научными, полно аллегорий и метафор.
Одна из самых светлых идей романа - детская вера. Постоянно мелькающие "устами ребёнка глаголит истина, библейское "будьте как дети", детская непосредственность в образе да Винчи даже, или вернее особенно, на исходе его дней.
Немного озадачил переход в конце романа к идее Третьего Рима, к Востоку, к России и русским иконам. Он показался слишком нарочитым и искусственным. Но, наверное, для осознания оправданности такого приёма надо прочесть всю трилогию.

Роман безмерно красивый и дивный! Для меня это как музыка Баха с переплетением бесчисленных тем, многоголосная, сложная, требующая умственного напряжения и при этом дарующая спокойствие.
А ещё это как великое путешествие, паломничество во времени к великим произведениям искусства, к великим идеям эпохи, к её же великим ужасам и открытиям. Это целое исследование идей добра и зла, веры и познания. Каких-либо точных ответов здесь не найти, да и какой ответ можно ожидать на «Главный вопрос жизни, вселенной и всего такого», кроме как 42...

(Книга про великую женщину или мужчину)