Знакомимся иль вспоминаем. михаил зощенко

Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место.

А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней, и в театр водил. В театре-то все и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всем объеме.

А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золоченый.

— Откуда, — говорю, — ты, гражданка? Из какого номера?

— Я, — говорит, — из седьмого.

— Пожалуйста, — говорю, — живите.

И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной? Действует?

— Да, — отвечает, — действует.

И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами стрижет. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц — привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович.

Ну а раз она мне и говорит:

— Что вы, говорит, меня все по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы, говорит, как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр.

— Можно, — говорю.

И как раз на другой день прислала комячейка билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.

На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой — внизу сидеть, а который Васькин — аж на самой галерейке.

Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я на Васькин. Сижу на верхотурьи и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то ее вижу. Хотя плохо.

Поскучал я, поскучал, вниз сошел. Гляжу — антракт. А она в антракте ходит.

— Здравствуйте, — говорю.

— Здравствуйте.

— Интересно, — говорю, — действует ли тут водопровод?

— Не знаю, — говорит.

И сама в буфет прет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные.

А я этаким гусем, этаким буржуем нерезанным вьюсь вокруг нее и предлагаю:

— Ежели, — говорю, — вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу.

— Мерси, — говорит.

И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрет.

А денег у меня — кот наплакал. Самое большое что на три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег — с гулькин нос.

Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах.

Я хожу вокруг нее, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается.

Я говорю:

— Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.

А она говорит:

И берет третье. Я говорю:

— Натощак — не много ли? Может вытошнить.

— Нет, — говорит, — мы привыкшие.

И берет четвертое. Тут ударила мне кровь в голову.

— Ложи, — говорю, — взад!

А она испужалась. Открыла рот. А во рте зуб блестит. А мне будто попала вожжа под хвост. Все равно, думаю, теперь с ней не гулять.

— Ложи, — говорю, — к чертовой матери!

Положила она назад. А я говорю хозяину:

— Сколько с нас за скушанные три пирожные?

А хозяин держится индифферентно — ваньку валяет.

— С вас, — говорит, — за скушанные четыре штуки столько-то.

— Как, — говорю, — за четыре? Когда четвертое в блюде находится.

— Нету, — отвечает, — хотя оно и в блюде находится, но надкус на ем сделан и пальцем смято.

— Как, — говорю, — надкус, помилуйте. Это ваши смешные фантазии.

А хозяин держится индифферентно — перед рожей руками крутит.

Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты. Одни говорят — надкус сделан, другие — нету.

А я вывернул карманы — всякое, конечно, барахло на пол вывалилось — народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.

Сосчитал деньги — в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил.

Заплатил. Обращаюсь к даме:

— Докушивайте, — говорю, — гражданка. Заплачено.

А дама не двигается. И конфузится докушивать.

А тут какой-то дядя ввязался.

— Давай, — говорит, — я докушаю.

И докушал, сволочь. За мои деньги.

Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой. А у дома она мне и говорит:

— Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег — не ездют с дамами.

А я говорю:

— Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.

Так мы с ней и разошлись. Не нравятся мне аристократки.

Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбородок рукавом и начал рассказывать:

– Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место.

А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и в театр водил. В театре-то все и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всем объеме.

А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золоченый.

– Откуда, – говорю, – ты, гражданка? Из какого номера?

– Я, – говорит, – из седьмого.

– Пожалуйста, – говорю, – живите.

И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной? Действует?

– Да, – отвечает, – действует.

И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами стрижет. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц – привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович.

Ну, а раз она мне и говорит:

– Что вы, говорит, меня все по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы, говорит, как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр.

– Можно, – говорю.

И как раз на другой день прислала комячейка билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.

На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой – внизу сидеть, а который Васькин – аж на самой галерке.

Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я – на Васькин.

Сижу на верхотурье и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то ее вижу. Хотя плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошел. Гляжу – антракт. А она в антракте ходит.

– Здравствуйте, – говорю.

– Здравствуйте.

Интересно, – говорю, – действует ли тут водопровод?

– Не знаю, – говорит.

И сама в буфет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные.

А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг ее и предлагаю:

– Ежели, говорю, вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу.

– Мерси, – говорит.

И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрет.

А денег у меня – кот наплакал. Самое большое, что на три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег – с гулькин нос.

Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах.

Я хожу вокруг нее, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается.

Я говорю:

– Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.

А она говорит:

И берет третье.

Я говорю:

– Натощак – не много ли? Может вытошнить.

– Нет, – говорит, – мы привыкшие.

И берет четвертое.

Тут ударила мне кровь в голову.

– Ложи, – говорю, – взад!

А она испужалась. Открыла рот, а во рте зуб блестит.

А мне будто попала вожжа под хвост. Все равно, думаю, теперь с пей не гулять.

– Ложи, – говорю, – к чертовой матери!

Положила она назад. А я говорю хозяину:

– Сколько с нас за скушанные три пирожные?

А хозяин держится индифферентно – ваньку валяет.

– С вас, – говорит, – за скушанные четыре штуки столько-то.

– Как, – говорю, – за четыре?! Когда четвертое в блюде находится.

– Нету, – отвечает, – хотя оно и в блюде находится, но надкус на ем сделан и пальцем смято.

– Как, – говорю, – надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии.

А хозяин держится индифферентно – перед рожей руками крутит.

Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты.

Одни говорят – надкус сделан, другие – нету.

А я вывернул карманы – всякое, конечно, барахло на пол вывалилось, народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.

Сосчитал деньги – в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил. Заплатил. Обращаюсь к даме:

– Докушайте, говорю, гражданка. Заплачено.

А дама не двигается. И конфузится докушивать.

А тут какой-то дядя ввязался.

– Давай, – говорит, – я докушаю.

И докушал, сволочь. За мои-то деньги.

Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой.

А у дома она мне и говорит своим буржуйским тоном:

– Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег – не ездют с дамами.

А я говорю.

– Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.

Так мы с ней и разошлись.

Не нравятся мне аристократки.

Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбо­родок рукавом и начал рассказывать: - Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляп­ках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней филь­декосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золо­той, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место.

А в свое время я, конечно, увлекался одной ари­стократкой. Гулял с ней и в театр водил. В театре-то все и вышло. В театре она и развернула свою идеоло­гию во всем объеме.

А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золо­ченый.

Откуда,- говорю,- ты, гражданка? Из какого номера? - Я,- говорит,- из седьмого.

Пожалуйста,- говорю,- живите.

И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зача­стил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду, как ли­цо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной? Действует? - Да,- отвечает,- действует.

И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами стрижет. И зуб во рте бле­стит. Походил я к ней месяц - привыкла. Стала по­дробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спа­сибо вам, Григорий Иванович.

Ну, а раз она мне и говорит: - Что вы,- говорит,- меня все по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы,- говорит,- как кава­лер и у власти, сводили бы меня, например, в театр.

Можно,- говорю.

И как раз на другой день прислала комячейка би­леты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.

На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой - внизу сидеть, а который Васькин - аж на самой галерке.

Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой би­лет, я - на Васькин. Сижу на верхотурье и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то ее вижу. Хотя плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошел. Гля­жу- антракт. А она в антракте ходит.

Здравствуйте,- говорю.

Здравствуйте.

Интересно,- говорю,-действует ли тут водо­провод? - Не знаю,- говорит.

И сама в буфет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пи­рожные.

А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг ее и предлагаю: - Ежели,- говорю,- вам охота скушать одно пи­рожное, то не стесняйтесь. Я заплачу.

Мерси,- говорит.

И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрет.

А денег у меня - кот наплакал. Самое большое, что на три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег - с гулькин нос.

Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдли­вость. Дескать, кавалер, а не при деньгах.

Я хожу вокруг нее, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается.

Я говорю: - Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.

А она говорит: - Нет.

И берет третье. Я говорю: - Натощак - не много ли? Может вытошнить. А она: - Нет,- говорит,- мы привыкшие, И берет четвертое.

Тут ударила мне кровь в голову.

Ложи,- говорю,- взад! А она испужалась. Открыла рот, а во рте зуб бле­стит.

А мне будто попала вожжа под хвост. Все равно, думаю, теперь с ней не гулять.

Ложи,- говорю,- к чертовой матери! Положила она назад. А я говорю хозяину: - Сколько с нас за скушанные три пирожные? А хозяин держится индифферентно - ваньку ва­ляет.

С вас,- говорит,- за скушанные четыре штуки столько-то.

Как,- говорю,- за четыре?! Когда четвертое в блюде находится.

Нету,- отвечает,- хотя оно и в блюде находит­ся, но надкус на ем сделан и пальцем смято.

Как,- говорю,-надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии, А хозяин держится индифферентно - перед рожей руками крутит.

Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты.

Одни говорят - надкус сделан, другие - нету.

А я вывернул карманы - всякое, конечно, барахло на пол вывалилось- народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.

Сосчитал деньги - в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил.

Заплатил. Обращаюсь к даме: - Докушайте,- говорю,- гражданка. Заплачено. А дама не двигается. И конфузится докушивать, А тут какой-то дядя ввязался.

Давай,- говорит,- я докушаю.

И докушал, сволочь. За мои-то деньги. Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой. А у дома она мне и говорит своим буржуйским тоном: - Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег - не ездют с дамами.

А я говорю: - Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.

Так мы с ней и разошлись. Не нравятся мне аристократки, 1923 Стакан Тут недавно маляр Иван Антонович Блохин скон­чался по болезни. А вдова его, средних лет дамочка, Марья Васильевна Блохина, на сороковой день не­большой пикничок устроила.

И меня пригласила.

Приходите,- говорит,- помянуть дорогого по­койника чем бог послал. Курей и жареных утей у нас,- говорит,- не будет, а паштетов тоже не предви­дится. Но чаю хлебайте, сколько угодно, вволю и даже можете с собой домой брать.

Я говорю: - В чае хотя интерес не большой, но прийти мож­но. Иван Антонович Блохин довольно, говорю, добро­душно ко мне относился и даже бесплатно потолок по­белил.

Ну,- говорит,- приходите тем более. В четверг я и пошел.

А народу приперлось множество. Родственники вся­кие. Деверь тоже, Петр Антонович Блохин. Ядовитый такой мужчина со стоячими кверху усиками. Против арбуза сел. И только у него, знаете, и делов, что ар­буз отрезает перочинным ножом и кушает.

А я выкушал один стакашек чаю, и неохота мне больше. Душа, знаете, не принимает. Да и вообще чаишко неважный, надо сказать,- шваброй малость от­зывает. И взял я стакашек и отложил к черту в сто­рону.

Да маленько неаккуратно отложил. Сахарница тут стояла. Об эту сахарницу я прибор и кокнул, об руч­ку. А стакашек, будь он проклят, возьми и трещину дай.

Я думал, не заметят. Заметили, дьяволы. Вдова отвечает: - Никак, батюшка, стакан тюкнули? Я говорю: - Пустяки, Марья Васильевна Блохина. Еще про­держится.

А деверь нажрался арбуза и отвечает: - То есть как это пустяки? Хорошие пустяки. Вдо­ва их в гости приглашает, а они у вдовы предметы тюкают.

А Марья Васильевна осматривает стакан и все больше расстраивается.

Ничего я на это не ответил. Только побледнел ужас­но и говорю: - Мне,- говорю,- товарищ деверь, довольно обидно про морду слушать. Я,- говорю,- товарищ де­верь, родной матери не позволю морду мне арбузом разбивать. И вообще,- говорю,- чай у вас шваброй пахнет. Тоже,- говорю,- приглашение. Вам,- гово­рю,- чертям, три стакана и одну кружку разбить-и то мало.

Тут шум, конечно, поднялся, грохот. Деверь наибольше других колбасится. Съеденный арбуз ему, что ли, в голову бросился. И вдова тоже трясется мелко от ярости.

У меня,- говорит,- привычки такой нету - швабры в чай ложить. Может, это вы дома ложите, а после на людей тень наводите. Маляр,- говорит,- Иван Антонович в гробе, наверное, повертывается от этих тяжелых слов... Я,- говорит,- щучий сын, не ос­тавлю вас так после этого.

Ничего я на это не ответил, только говорю: - Тьфу на всех, и на деверя, - говорю, - тьфу. И поскорее вышел.

Через две недели после этого факта повестку в суд получаю по делу Блохиной.

Являюсь и удивляюсь.

Нарсудья дело рассматривает и говорит: - Нынче, говорит, все суды такими делами закрючены, а тут еще, не угодно ли. Платите,- говорит,- этой гражданке двугривенный и очищайте воздух в ка­мере.

Я говорю: - Я платить не отказываюсь, а только пущай мне этот треснувший стакан отдадут из принципа.

Вдова говорит: - Подавись этим стаканом. Бери его.

На другой день, знаете, ихний дворник Семен при­носит стакан. И еще нарочно в трех местах треснув­ший.

Ничего я на это не сказал, только говорю: - Передай,- говорю,- своим сволочам, что те­перь я их по судам затаскаю.

Потому, действительно, когда характер мой за­дет,- я могу до трибунала дойти.

1923 Матренища Которая беднота, может, и получила дворцы, а Иван Савичу дворца, между прочим, не досталось. Ры­лом не вышел. И жил Иван Савич в прежней своей квартирке, на Большой Пушкарской улице.

А уж и квартирка же, граждане! Одно заглавие, что квартирка - в каждом углу притулившись фигура. Бабка Анисья - раз, бабка Фекла -два, Пашка Огур­чик - три... Тьфу, ей-богу, считать грустно! В этакой квартирке да при такой профессии, как у Ивана Савича - маляр и живописец,- нипочем не­возможно было жить. Давеча случай был: бабка Ани­сья подолом все контуры на вывеске смахнула. Вот до чего тесно. От этого, может, Иван Савич и из бедно­сти никогда не вылезал.

А была у Ивана Савича жена. Драгоценная супруга Матрена Васильевна. Вот протобестия бабища! То есть, граждане, другой такой бабищи во всей советской Рос­сии не найдешь. А ежели и найдешь, то безо всякой амнистии при первом знакомстве давить таких нужно.

Мотей ее Иван Савич величал. Хороша Мотя! Мат­рена. Матренища. Ведь она чего с Иван Савичем сде­лала? Она, дьявол-баба, Ивану Савичу помереть не дала. Ей-богу, правда! Ужасно вредная бабища. Толь­ко что не кусалась. А может, и кусалась. Пес ее раз­берет. Там, где ссора какая, где по роже друг друга лупят - там и Матренища. Как рыба она в воде ныря­ет, как кабан в грязи крутится. Кого подначивает, а кого и сама бьет.

А между тем прожила она с Иван Савичем почти что пятнадцать лет душа в душу. Правда, дрались, слов нет. До крови иной раз бились, но так, чтобы слишком крупных ссор или убийств - не было. Все-таки понимала Матренища, что Иван Савич несколько иного порядка человек. И верно: талантище у него был громадный. Иной раз такое на вывеске изобразит - понять невозможно. Одним словом, специальный был живописец. И притом старательный. Ну, да не везло. Пребедно жил человек.

Пребедно жил человек, а тут заболел еще. А перед тем как заболеть, ослаб вдруг до невозможности. И не то, чтобы он ногой не мог двинуть, ногой он мог дви­нуть, а ослаб, как бы сказать, душевно и психологиче­ски. Затосковал он по другой, легкой жизни. Стали ему разные кораблики сниться, цветочки, настурции, дворцы какие-то. Сам стал он тихий, пугливый, мечта­тельный. Все обижался, что неспокойно у них на квар­тире. И зачем, дескать, бабка Анисья у плиты ровно слон ходит. И зачем Пашка Огурчик на балалайке ежедневно стрекочет.

Все тишины хотел. Ну, прямо-таки собрался чело­век помереть. На рыбное его даже потянуло. Все со­лененького стал просить - селедки.

Так вот, во вторник он заболел, в среду стал про­сить селедку, а в четверг Матренища на "него и насела.

И зачем,- говорит,- ты лег? Может, ты нароч­но лег. Я почем знаю. Может, ты работу не хочешь ис­полнять.

Она, конечно, пилит, а он молчит.

«Пущай,- думает,- языком баба треплет. Мне те­перича все равно. Чувствую, граждане, что помру скоро».

А сам, знаете ли, весь горит, брендит и ночью по постели мечется. А днем лежит ослабевший, как сукин сын, и ноги врозь. И все мечтает.

Мне бы,- говорит,- перед смертью на лоно природы выехать, посмотреть, какое оно. Никогда,- говорит,- ничего подобного не видел.

И вот осталось, может, ему мечтать два или три дня, как произошло такое обстоятельство.

Подходит к кровати Матрена Васильевна и гово­рит: - Помираешь? - говорит.

Да,- говорит Иван Савич,- помираю, Мотя... Ноги уж у меня легкие стали. Отымаются будто.

А я,- говорит ему Мотя,- не верю тебе. Я,- говорит,- позову сейчас медика. Пущай медик ска­жет. Тогда,- говорит,- и решим, помирать тебе или как.

И вот зовет она районного медика из коммунальной лечебницы. Районный медик Иван Савича осмотрел и говорит Моте: - Да,- говорит,- плох. Не иначе, как помрет в аккурат вскоре после моего ухода.

Так вот сказал районный медик и вышел, И подходит тогда Матрена к Ивану Савичу.

Значит, - говорит, - взаправду помираешь? А я,- говорит,- промежду прочим, не дам тебе поме­реть. Ты,- говорит,- бродяга, лег и думаешь, что те­перь тебе все возможно? Врешь! Не дам я тебе поме­реть. Ишь ты, какой богатый сукин сын нашелся - по­мирать решил! Да откуда у тебя, у подлеца, деньги, чтоб помереть? Нынче, для примеру, обмыть покойни­ка и то денег стоит.

Тут добродушная бабка Анисья вперед выступает.

Я,- говорит,- обмою. Я,- говорит,- Иван Савич, тебя обмою. Ты не сомневайся. И денег я с тебя за это то есть ни копеечки не возьму. Это,- говорит,- вполне божеское дело - обмыть покойника.

Тут, конечно, Матрена Васильевна на Анисью на­села.

Ага,- говорит,- обмоешь? А,- говорит,- гроб? А для примеру - тележка? Тьфу на всех! Не дам я ему помирать. Пущай прежде капитал заработает... Заработай, Иван Савич, на гроб и помирай хошь два раза-слова не скажу.

От этих слов побелел даже Иван Савич.

Как же,- говорит,- так, Мотя. Не от меня же это, помереть, зависит. Без денег я помру, Мотя, слы­шишь? Как же так? - А так,- говорит Матрена Васильевна.- Не дам и не дам. Вечером чтоб были у меня деньги. Иди, рой землю, а достань. Баста.

Ладно,- говорит Иван Савич,- я пойду уж, по­прошу.

И до вечера, знаете ли, лежал Иван Савич словно померший, дыхание у него даже прерывалось. А ве­чером стал одеваться. Поднялся с койки, покряхтел и вышел на улицу, И вышел страшный: нос тончайший, руки дугой и ноги еле земли касаются. Вышел он во двор. Дворника Игната встретил. Дворник го­ворит: - Ивану Савичу. С поправлением здоровья.

А Иван Савич посмотрел на него скучным взором и отвечает: - Игнат, а Игнат. Дай денег... Не отдам я, это вер­но. Потому завтра помру. Между тем Мотя требует. Обмыть покойника. Игнат, чего стоит.

Уходи ты,-говорит Игнат тихо.-Мне,- гово­рит,- на тебя, милый, смотреть ужасно.

И Иван Савич ушел. Вышел на улицу. Добрел до Большого проспекта. На тумбу сел. Хотел громко крик­нуть, а вышло тихонечко.

Граждане, помираю.

Кто-то положил ему на колени деньги. Потом еще и еще.

К ночи Иван Савич вернулся домой. Пришел он распаренный и в снегу. Пришел и лег на койку, В руках у него были деньги. Хотела Мотя подсчитать - не дал.

Не тронь,- говорит,- погаными руками. Мало еще.

На другой день Иван Савич опять встал. Опять по­кряхтел, оделся и, распялив руки, вышел на улицу.

К ночи вернулся опять с деньгами. Подсчитал вы­ручку и лег.

На третий день тоже. А там и пошло и пошло - встал человек на ноги.

Так и не помер. Не дала ему Матренища помереть.

Вот чего сделала Матрена с Иван Савичем.

Конечно, какой-нибудь районный лейб-медик, про­читав этот рассказ, усмехнется. Скажет, что науке не­известны такие факты и что Матрена Васильевна ни при чем тут. Но, может, науке и действительно неиз­вестны такие факты, однако Иван Савич и посейчас жив. И даже ежедневно вечером сидит себе здорове­шенький на проспекте, на углу Гулярной улицы, и ти­хим голосом просит граждан об одолжении.

А знаете что? А ведь этот случай можно истолко­вать и медицински, научно. Может, Иван Савич, вый­дя на улицу, слишком распарился от волнения, перепрел, и с потом у него вышла болезнь наружу.

Впрочем, неизвестно, 1923

Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбородок рукавом и начал рассказывать:

Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место.

А в своё время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и в театр водил. В театре-то всё и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всём объёме.

А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золочёный.
- Откуда,- говорю,- ты, гражданка? Из какого номера?
- Я,- говорит,- из седьмого.
- Пожалуйста,- говорю,- живите.

И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной? Действует?
- Да,- отвечает,- действует.
И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами стрижёт. И зуб во рте блестит.

Походил я к ней месяц - привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович.
Дальше - больше, стали мы с ней по улицам гулять. Выйдем на улицу, а она велит себя под руку принять. Приму её под руку и волочусь, что щука. И чего сказать - не знаю, и перед народом совестно.

Ну, а раз она мне и говорит:
- Что вы,- говорит,- меня всё по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы,- говорит,- как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр.
- Можно,- говорю.

И как раз на другой день прислала комячейка билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.
На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой - внизу сидеть, а который Васькин - аж на самой галерке.

Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я - на Васькин. Сижу на верхотурье и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то её вижу. Хотя плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошёл. Гляжу - антракт. А она в антракте ходит.
- Здравствуйте,- говорю.
- Здравствуйте.
- Интересно,- говорю,- действует ли тут водопровод?
- Не знаю,- говорит.

И сама в буфет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные.
А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг её и предлагаю:
- Ежели,- говорю,- вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу.
- Мерси,- говорит.
И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом, и жрёт.

А денег у меня - кот наплакал. Самое большое, что на три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег - с гулькин нос.

Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах.
Я хожу вокруг неё, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается.

Я говорю:
- Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.
А она говорит:
- Нет.
И берёт третье.
Я говорю:
- Натощак - не много ли? Может вытошнить.
А она:
- Нет,- говорит,- мы привыкшие.
И берёт четвёртое.
Тут ударила мне кровь в голову.
- Ложи,- говорю,- взад!
А она испужалась. Открыла рот, а во рте зуб блестит.

А мне будто попала вожжа под хвост. Всё равно, думаю, теперь с ней не гулять.
- Ложи,- говорю,- к чёртовой матери!
Положила она назад. А я говорю хозяину:
- Сколько с нас за скушанные три пирожные?
А хозяин держится индифферентно - ваньку валяет.
- С вас,- говорит,- за скушанные четыре штуки столько-то.
- Как,- говорю,- за четыре?! Когда четвёртое в блюде находится.
- Нету,- отвечает,- хотя оно и в блюде находится, но надкус на ём сделан и пальцем смято.
- Как,- говорю,- надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии.
А хозяин держится индифферентно - перед рожей руками крутит.

Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты.
Одни говорят - надкус сделан, другие - нету.
А я вывернул карманы - всякое, конечно, барахло на пол вывалилось,- народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.
Сосчитал деньги - в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил.
Заплатил. Обращаюсь к даме:
- Докушайте,- говорю,- гражданка. Заплачено.
А дама не двигается. И конфузится докушивать.

А тут какой-то дядя ввязался.
- Давай,- говорит,- я докушаю.
И докушал, сволочь. За мои-то деньги.
Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой.

А у дома она мне и говорит своим буржуйским тоном:
- Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег - не ездют с дамами.
А я говорю:
- Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.
Так мы с ней и разошлись.
Не нравятся мне аристократки.

Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбородок рукавом и начал
рассказывать:
- Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке,
ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб
золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место.
А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и
в театр водил. В театре-то все и вышло. В театре она и развернула свою
идеологию во всем объеме.
А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая
фря. Чулочки на ней, зуб золоченый.
- Откуда, - говорю, - ты, гражданка? Из какого номера?
- Я, - говорит, - из седьмого.
- Пожалуйста, - говорю, - живите.
И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой
номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в
смысле порчи водопровода и уборной? Действует?
- Да, - отвечает, - действует.
И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами
стрижет. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц - привыкла. Стала
подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий
Иванович.
Дальше - больше, стали мы с ней по улицам гулять. Выйдем на улицу, а
она велит себя под руку принять. Приму ее под руку и волочусь, что щука. И
чего сказать - не знаю, и перед народом совестно.
Ну, а раз она мне и говорит:
- Что вы, говорит, меня все по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы
бы, говорит, как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр.
- Можно, - говорю.
И как раз на другой день прислала комячейка билеты в оперу. Один билет
я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.
На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой - внизу сидеть, а
который Васькин - аж на самой галерке.
Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я - на Васькин.
Сижу на верхотурье и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то ее
вижу. Хотя плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошел. Гляжу - антракт. А она в
антракте ходит.
- Здравствуйте, - говорю.
- Здравствуйте.
Интересно, - говорю, - действует ли тут водопровод?
- Не знаю, - говорит.
И сама в буфет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на
стойке блюдо. На блюде пирожные.
А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг ее и предлагаю:
- Ежели, говорю, вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я
заплачу.
- Мерси, - говорит.
И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрет.
А денег у меня - кот наплакал. Самое большое, что на три пирожных. Она
кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня
денег. А денег - с гулькин нос.
Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня
этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах.
Я хожу вокруг нее, что петух, а она хохочет и на комплименты
напрашивается.
Я говорю:
- Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.
А она говорит:
- Нет.
И берет третье.
Я говорю:
- Натощак - не много ли? Может вытошнить.
А она:
- Нет, - говорит, - мы привыкшие.
И берег четвертое.
Тут ударила мне кровь в голову.
- Ложи, - говорю, - взад!
А она испужалась. Открыла рот, а во рте зуб блестит.
А мне будто попала вожжа под хвост. Все равно, думаю, теперь с ней не
гулять.
- Ложи, - говорю, - к чертовой матери!
Положила она назад. А я говорю хозяину:
- Сколько с нас за скушанные три пирожные?
А хозяин держится индифферентно - ваньку валяет.
- С вас, - говорит, - за скушанные четыре штуки столько-то.
- Как, - говорю, - за четыре?! Когда четвертое в блюде находится.
- Нету, - отвечает, - хотя оно и в блюде находится, но надкус на ем
сделан и пальцем смято.
- Как, - говорю, - надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии.
А хозяин держится индифферентно - перед рожей руками крутит.
Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты.
Одни говорят - надкус сделан, другие - нету.
А я вывернул карманы - всякое, конечно, барахло на пол вывалилось,
народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.
Сосчитал деньги - в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил.
Заплатил. Обращаюсь к даме:
- Докушайте, говорю, гражданка. Заплачено.
А дама не двигается. И конфузится докушивать.
А тут какой-то дядя ввязался.
- Давай, - говорит, - я докушаю.
И докушал, сволочь. За мои-то деньги.
Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой.
А у дома она мне и говорит своим буржуйским тоном:
- Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег - не ездют с
дамами.
А я говорю.
- Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.
Так мы с ней и разошлись.
Не нравятся мне аристократки.

Разрешите краткий анализ, хотя Зощенко анализировать и сложно и легко, да и не нужно, может, но вот хочется высказать свои краткие соображения.
Герой рассказа неизменно почитает себя непогрешимым "уважаемым гражданином", хотя на самом деле - чванный обыватель. Со времен Зощенко ничего не изменилось, таких кругом - пруд пруди! А ведь тут все просто, этот человек - наследник босоногих и пьяных пролетариев, которые захватили власть в 1917, а что с ней делать, бедняги, понятия не имеют!)) Работать не умеют, не хотят и не любят, НО - хотят "казаться солидными"(надо сказать, себе - "кажутся"). И вот, на стыке истинного и ложного и проскакивает комическая искра. На мой взгляд у Зощенко главное - мотив разлада, несогласованности героя с ритмом и духом времени.