Франс боги жаждут. Герой романа А

Анатоль Франс

Боги жаждут


Эварист Гамлен, художник, ученик Давида, член секции Нового Моста, прежде - секции Генриха IV, ранним утром отправился в бывшею церковь варнавитов, которая в течение трех лет, с 21 мая 1790 г., служила местом общих собраний секции. Церковь эта находилась на тесной, мрачной площади, близ решетки Суда. На фасаде, составленном из двух классических орденов, украшенном опрокинутыми консолями и артиллерийскими ракетами, пострадавшем от времени, потерпевшем от людей, религиозные эмблемы были сбиты, и на их месте, над главным входом, черными буквами вывели республиканский девиз: «Свобода, Равенство, Братство или Смерть». Эварист Гамлен вошел внутрь: своды, некогда внимавшие богослужениям клириков конгрегации святого Павла, облаченных в стихари, теперь глядели на патриотов в красных колпаках, сходившихся сюда для выборов муниципальных чиновников и для обсуждения дел секции. Святых вытащили из ниш и заменили бюстами Брута, Жан-Жака и Ле-Пельтье. На разоренном алтаре высилась доска с Декларацией Прав человека.

Здесь-то дважды в неделю, от пяти до одиннадцати вечера, и происходили публичные собрания. Кафедра, декорированная национальными флагами, служила ораторам трибуной. Против нее, направо, соорудили из неотесанных досок помост для женщин и детей, являвшихся в довольно большом числе на эти собрания. В это утро за столом, у самого подножья кафедры, сидел в красном колпаке и карманьоле столяр с Тионвилльской площади, гражданин Дюпон-старший, один из двенадцати членов Наблюдательного комитета. На столе стояли бутылка, стаканы, чернильница и лежала тетрадка с текстом петиции, предлагавшей Конвенту изъятие из его лона двадцати двух недостойных членов.

Эварист Гамлен взял перо и подписал.

Я был уверен, - сказал комитетчик, - что ты присоединишь свою подпись, гражданин Гамлен. Ты настоящий патриот. Но в секции мало пыла; ей не хватает доблести. Я предложил Наблюдательному комитету не выдавать свидетельства о гражданской благонадежности тем, кто не подпишет петиции.

Я готов своей кровью подписать приговор предателям-федералистам, - сказал Гамлен. - Они хотели смерти Марата: пусть погибнут сами.

Равнодушие - вот что нас губит, - ответил Дюпон-старший. - В секции, насчитывающей девятьсот полноправных членов, не наберется и полсотни посещающих собрания. Вчера нас было двадцать восемь человек.

Что ж, - заметил Гамлен, - надо под угрозою штрафа обязать граждан приходить на собрания.

Ну нет, - возразил столяр, хмуря брови, - если явятся все, то патриоты окажутся в меньшинстве… Гражданин Гамлен, хочешь выпить стаканчик вина за здоровье славных санкюлотов?..

На церковной стене, налево от алтаря, рядом с надписями «Гражданский комитет», «Наблюдательный комитет», «Комитет призрения», красовалась черная рука с вытянутым указательным пальцем, направленным в сторону коридора, соединявшего церковь с монастырем. Немного дальше, над входом в бывшую ризницу, была выведена надпись: «Военный комитет». Войдя в эту дверь, Гамлен увидел секретаря комитета за большим столом, заваленным книгами, бумагами, стальными болванками, патронами и образцами селитроносных пород.

Привет, гражданин Трюбер. Как поживаешь?

Я?.. Великолепно.

Секретарь Военного комитета Фортюне Трюбер неизменно отвечал таким образом всем, кто справлялся о его здоровье, и делал это не столько с целью удовлетворить их любопытство, сколько из желания прекратить дальнейшие разговоры на эту тему. Ему было только двадцать восемь лет, но он уже начинал лысеть и сильно горбился; кожа у него была сухая, на щеках играл лихорадочный румянец. Владелец оптической мастерской на набережной Ювелиров, он продал в девяносто первом году свою старинную фирму одному из старых приказчиков, чтобы всецело отдаться общественным обязанностям. От матери, прелестной женщины, которая скончалась в возрасте двадцати лет и о которой местные старожилы вспоминали с умилением, он унаследовал красивые глаза, мечтательные и томные, бледность и застенчивость. Отца, ученого оптика, придворного поставщика, умершего, не достигнув тридцати лет, от того же недуга, он напоминал прилежанием и точным умом.

А ты, гражданин, как поживаешь? - спросил он, продолжая писать.

Прекрасно. Что нового?

Ровно ничего. Как видишь, здесь все спокойно.

Каково положение?

Положение по-прежнему без перемен. Положение было ужасно. Лучшая армия республики была блокирована в Майнце; Валансьен - осажден, Фонтене - захвачен вандейцами, Лион восстал, Севенны - тоже, испанская граница обнажена; две трети департаментов были объяты возмущением или находились в руках неприятеля; Париж - без денег, без хлеба, под угрозой австрийских пушек.

Фортюне Трюбер продолжал спокойно писать. Постановлением Коммуны секциям было предложено произвести набор двенадцати тысяч человек для отправки в Вандею, и он был занят составлением инструкций по вопросу о вербовке и снабжении оружием солдат, которых была обязана выставить от себя секция Нового Моста, бывшая секция Генриха IV. Все ружья военного образца должны были быть сданы вновь сформированным отрядам. Национальная же гвардия оставляла себе только охотничьи ружья и пики.

Я принес тебе, - сказал Гамлен, - список колоколов, которые надлежит отправить в Люксембург для переливки в пушки.

Эварист Гамлен, при всей своей бедности, был полноправным членом секции: по закону избирателем мог быть лишь гражданин, уплачивавший налог в размере трехдневного заработка; для пассивного же избирательного права ценз повышался до суммы десятидневного заработка. Однако секция Нового Моста, увлеченная идеей равенства и ревностно оберегая свою автономию, предоставляла и активное и пассивное право всякому гражданину, приобретшему на собственные средства полное обмундирование национального гвардейца. Именно так обстояло дело с Гамленом, который был полноправным членом секции и членом Военного комитета.

Фортюне Трюбер отложил в сторону перо.

Гражданин Эварист, ступай в Конвент и потребуй присылки инструкций для обследования почвы в погребах, выщелачивания земли и камней в них и добычи селитры. Пушки - еще не все: нам нужен также и порох.

Маленький горбун, с пером за ухом и бумагами в руке, вошел в бывшую ризницу. Это был гражданин Бовизаж, член Наблюдательного комитета.

Граждане, - сказал он, - мы получили дурные вести: Кюстин вывел войска из Ландау.

Кюстин - изменник! - воскликнул Гамлен.

Он будет гильотинирован, - сказал Бовизаж. Трюбер прерывающимся голосом заявил с обычным своим спокойствием:

Конвент недаром учредил Комитет общественного спасения. Там расследуют вопрос, о поведении Кюстина. Независимо от того, изменник ли Кюстин или просто человек неспособный, на его место назначат полководца, твердо решившего победить, и Са ira!1.

Перебрав несколько бумаг, он скользнул по ним усталым взором.

Для того, чтобы наши солдаты без смущения и колебаний выполняли свой долг, им необходимо знать, что судьба тех, кого они оставили дома, обеспечена. Если ты, гражданин Гамлен, согласен с этим, то на ближайшем собрании потребуй вместе со мной, чтобы Комитет призрения сообща с Военным комитетом установили выдачу пособий неимущим семьям, родственники которых в армии.

Он улыбнулся и стал напевать:

Са ira! Ca ira!

Просиживая по двенадцать, по четырнадцать часов в день за своим некрашеным столом, на страже отечества, находящегося в опасности, скромный секретарь комитета секции не замечал несоответствия между огромностью задачи и ничтожностью средств, бывших в его распоряжении, - настолько чувствовал он себя слитым в едином порыве со всеми патриотами, настолько был он нераздельною частью нации, настолько его жизнь растворилась в жизни великого народа. Он принадлежал к числу тех терпеливых энтузиастов, которые после каждого поражения подготовляли немыслимый и вместе с тем неизбежный триумф. Ведь им следовало победить во что бы то ни стало. Эта голь перекатная, уничтожившая королевскую власть, опрокинувшая старый мир, этот незначительный оптик Трюбер, этот безвестный художник Эварист Гамлен не ждали пощады от врагов. Победа или смерть - другого выбора для них не было. Отсюда - и пыл их и спокойствие духа.


Выйдя из церкви варнавитов, Эварист Гамлен направился на площадь Дофина, переименованную в Тионвилльскую в честь города, стойко выдерживавшего осаду.

Расположенная в одном из наиболее людных кварталов Парижа, площадь эта уже около века назад утратила свою красивую внешность: особняки, все, как один, из красного кирпича с подпорками из белого камня, сооруженные по трем сторонам ее в царствование Генриха IV для видных магистратов, теперь либо сменили благородные аспидные крыши на жалкие оштукатуренные надстройки в два - три этажа, либо были срыты до основания, бесславно уступив место домам с неправильными, плохо выбеленными фасадами, убогими, грязными, прорезанными множеством узких, не одинакового размера окон, в которых пестрели цветочные горшки, клетки с птицами и сушившееся белье. Дома были густо населены ремесленным людом: золотых дел мастерами, чеканщиками, часовщиками, оптиками, типографами, белошвейками, модистками, прачками и несколькими старыми стряпчими, пощаженными шквалом, унесшим представителей королевской юстиции.

Анатоль Франс

Боги жаждут


Эварист Гамлен, художник, ученик Давида, член секции Нового Моста, прежде - секции Генриха IV, ранним утром отправился в бывшею церковь варнавитов, которая в течение трех лет, с 21 мая 1790 г., служила местом общих собраний секции. Церковь эта находилась на тесной, мрачной площади, близ решетки Суда. На фасаде, составленном из двух классических орденов, украшенном опрокинутыми консолями и артиллерийскими ракетами, пострадавшем от времени, потерпевшем от людей, религиозные эмблемы были сбиты, и на их месте, над главным входом, черными буквами вывели республиканский девиз: «Свобода, Равенство, Братство или Смерть». Эварист Гамлен вошел внутрь: своды, некогда внимавшие богослужениям клириков конгрегации святого Павла, облаченных в стихари, теперь глядели на патриотов в красных колпаках, сходившихся сюда для выборов муниципальных чиновников и для обсуждения дел секции. Святых вытащили из ниш и заменили бюстами Брута, Жан-Жака и Ле-Пельтье. На разоренном алтаре высилась доска с Декларацией Прав человека.

Здесь-то дважды в неделю, от пяти до одиннадцати вечера, и происходили публичные собрания. Кафедра, декорированная национальными флагами, служила ораторам трибуной. Против нее, направо, соорудили из неотесанных досок помост для женщин и детей, являвшихся в довольно большом числе на эти собрания. В это утро за столом, у самого подножья кафедры, сидел в красном колпаке и карманьоле столяр с Тионвилльской площади, гражданин Дюпон-старший, один из двенадцати членов Наблюдательного комитета. На столе стояли бутылка, стаканы, чернильница и лежала тетрадка с текстом петиции, предлагавшей Конвенту изъятие из его лона двадцати двух недостойных членов.

Эварист Гамлен взял перо и подписал.

Я был уверен, - сказал комитетчик, - что ты присоединишь свою подпись, гражданин Гамлен. Ты настоящий патриот. Но в секции мало пыла; ей не хватает доблести. Я предложил Наблюдательному комитету не выдавать свидетельства о гражданской благонадежности тем, кто не подпишет петиции.

Я готов своей кровью подписать приговор предателям-федералистам, - сказал Гамлен. - Они хотели смерти Марата: пусть погибнут сами.

Равнодушие - вот что нас губит, - ответил Дюпон-старший. - В секции, насчитывающей девятьсот полноправных членов, не наберется и полсотни посещающих собрания. Вчера нас было двадцать восемь человек.

Что ж, - заметил Гамлен, - надо под угрозою штрафа обязать граждан приходить на собрания.

Ну нет, - возразил столяр, хмуря брови, - если явятся все, то патриоты окажутся в меньшинстве… Гражданин Гамлен, хочешь выпить стаканчик вина за здоровье славных санкюлотов?..

На церковной стене, налево от алтаря, рядом с надписями «Гражданский комитет», «Наблюдательный комитет», «Комитет призрения», красовалась черная рука с вытянутым указательным пальцем, направленным в сторону коридора, соединявшего церковь с монастырем. Немного дальше, над входом в бывшую ризницу, была выведена надпись: «Военный комитет». Войдя в эту дверь, Гамлен увидел секретаря комитета за большим столом, заваленным книгами, бумагами, стальными болванками, патронами и образцами селитроносных пород.

Привет, гражданин Трюбер. Как поживаешь?

Я?.. Великолепно.

Секретарь Военного комитета Фортюне Трюбер неизменно отвечал таким образом всем, кто справлялся о его здоровье, и делал это не столько с целью удовлетворить их любопытство, сколько из желания прекратить дальнейшие разговоры на эту тему. Ему было только двадцать восемь лет, но он уже начинал лысеть и сильно горбился; кожа у него была сухая, на щеках играл лихорадочный румянец. Владелец оптической мастерской на набережной Ювелиров, он продал в девяносто первом году свою старинную фирму одному из старых приказчиков, чтобы всецело отдаться общественным обязанностям. От матери, прелестной женщины, которая скончалась в возрасте двадцати лет и о которой местные старожилы вспоминали с умилением, он унаследовал красивые глаза, мечтательные и томные, бледность и застенчивость. Отца, ученого оптика, придворного поставщика, умершего, не достигнув тридцати лет, от того же недуга, он напоминал прилежанием и точным умом.

А ты, гражданин, как поживаешь? - спросил он, продолжая писать.

Прекрасно. Что нового?

Ровно ничего. Как видишь, здесь все спокойно.

Каково положение?

Положение по-прежнему без перемен. Положение было ужасно. Лучшая армия республики была блокирована в Майнце; Валансьен - осажден, Фонтене - захвачен вандейцами, Лион восстал, Севенны - тоже, испанская граница обнажена; две трети департаментов были объяты возмущением или находились в руках неприятеля; Париж - без денег, без хлеба, под угрозой австрийских пушек.

Фортюне Трюбер продолжал спокойно писать. Постановлением Коммуны секциям было предложено произвести набор двенадцати тысяч человек для отправки в Вандею, и он был занят составлением инструкций по вопросу о вербовке и снабжении оружием солдат, которых была обязана выставить от себя секция Нового Моста, бывшая секция Генриха IV. Все ружья военного образца должны были быть сданы вновь сформированным отрядам. Национальная же гвардия оставляла себе только охотничьи ружья и пики.

Я принес тебе, - сказал Гамлен, - список колоколов, которые надлежит отправить в Люксембург для переливки в пушки.

Эварист Гамлен, при всей своей бедности, был полноправным членом секции: по закону избирателем мог быть лишь гражданин, уплачивавший налог в размере трехдневного заработка; для пассивного же избирательного права ценз повышался до суммы десятидневного заработка. Однако секция Нового Моста, увлеченная идеей равенства и ревностно оберегая свою автономию, предоставляла и активное и пассивное право всякому гражданину, приобретшему на собственные средства полное обмундирование национального гвардейца. Именно так обстояло дело с Гамленом, который был полноправным членом секции и членом Военного комитета.

Фортюне Трюбер отложил в сторону перо.

Гражданин Эварист, ступай в Конвент и потребуй присылки инструкций для обследования почвы в погребах, выщелачивания земли и камней в них и добычи селитры. Пушки - еще не все: нам нужен также и порох.

Маленький горбун, с пером за ухом и бумагами в руке, вошел в бывшую ризницу. Это был гражданин Бовизаж, член Наблюдательного комитета.

Граждане, - сказал он, - мы получили дурные вести: Кюстин вывел войска из Ландау.

Кюстин - изменник! - воскликнул Гамлен.

Эварист Гамлен, художник, ученик Давида, член секции Нового Моста, прежде – секции Генриха IV, ранним утром отправился в бывшею церковь варнавитов, которая в течение трех лет, с 21 мая 1790 г., служила местом общих собраний секции. Церковь эта находилась на тесной, мрачной площади, близ решетки Суда. На фасаде, составленном из двух классических орденов, украшенном опрокинутыми консолями и артиллерийскими ракетами, пострадавшем от времени, потерпевшем от людей, религиозные эмблемы были сбиты, и на их месте, над главным входом, черными буквами вывели республиканский девиз: «Свобода, Равенство, Братство или Смерть». Эварист Гамлен вошел внутрь: своды, некогда внимавшие богослужениям клириков конгрегации святого Павла, облаченных в стихари, теперь глядели на патриотов в красных колпаках, сходившихся сюда для выборов муниципальных чиновников и для обсуждения дел секции. Святых вытащили из ниш и заменили бюстами Брута, Жан-Жака и Ле-Пельтье. На разоренном алтаре высилась доска с Декларацией Прав человека.

Здесь-то дважды в неделю, от пяти до одиннадцати вечера, и происходили публичные собрания. Кафедра, декорированная национальными флагами, служила ораторам трибуной. Против нее, направо, соорудили из неотесанных досок помост для женщин и детей, являвшихся в довольно большом числе на эти собрания. В это утро за столом, у самого подножья кафедры, сидел в красном колпаке и карманьоле столяр с Тионвилльской площади, гражданин Дюпон-старший, один из двенадцати членов Наблюдательного комитета. На столе стояли бутылка, стаканы, чернильница и лежала тетрадка с текстом петиции, предлагавшей Конвенту изъятие из его лона двадцати двух недостойных членов.

Эварист Гамлен взял перо и подписал.

– Я был уверен, – сказал комитетчик, – что ты присоединишь свою подпись, гражданин Гамлен. Ты настоящий патриот. Но в секции мало пыла; ей не хватает доблести. Я предложил Наблюдательному комитету не выдавать свидетельства о гражданской благонадежности тем, кто не подпишет петиции.

– Я готов своей кровью подписать приговор предателям-федералистам, – сказал Гамлен. – Они хотели смерти Марата: пусть погибнут сами.

– Равнодушие – вот что нас губит, – ответил Дюпон-старший. – В секции, насчитывающей девятьсот полноправных членов, не наберется и полсотни посещающих собрания. Вчера нас было двадцать восемь человек.

– Что ж, – заметил Гамлен, – надо под угрозою штрафа обязать граждан приходить на собрания.

– Ну нет, – возразил столяр, хмуря брови, – если явятся все, то патриоты окажутся в меньшинстве… Гражданин Гамлен, хочешь выпить стаканчик вина за здоровье славных санкюлотов?..

На церковной стене, налево от алтаря, рядом с надписями «Гражданский комитет», «Наблюдательный комитет», «Комитет призрения», красовалась черная рука с вытянутым указательным пальцем, направленным в сторону коридора, соединявшего церковь с монастырем. Немного дальше, над входом в бывшую ризницу, была выведена надпись: «Военный комитет». Войдя в эту дверь, Гамлен увидел секретаря комитета за большим столом, заваленным книгами, бумагами, стальными болванками, патронами и образцами селитроносных пород.

– Привет, гражданин Трюбер. Как поживаешь?

– Я?.. Великолепно.

Секретарь Военного комитета Фортюне Трюбер неизменно отвечал таким образом всем, кто справлялся о его здоровье, и делал это не столько с целью удовлетворить их любопытство, сколько из желания прекратить дальнейшие разговоры на эту тему. Ему было только двадцать восемь лет, но он уже начинал лысеть и сильно горбился; кожа у него была сухая, на щеках играл лихорадочный румянец. Владелец оптической мастерской на набережной Ювелиров, он продал в девяносто первом году свою старинную фирму одному из старых приказчиков, чтобы всецело отдаться общественным обязанностям. От матери, прелестной женщины, которая скончалась в возрасте двадцати лет и о которой местные старожилы вспоминали с умилением, он унаследовал красивые глаза, мечтательные и томные, бледность и застенчивость. Отца, ученого оптика, придворного поставщика, умершего, не достигнув тридцати лет, от того же недуга, он напоминал прилежанием и точным умом.

– А ты, гражданин, как поживаешь? – спросил он, продолжая писать.

– Прекрасно. Что нового?

– Ровно ничего. Как видишь, здесь все спокойно.

– Каково положение?

– Положение по-прежнему без перемен. Положение было ужасно. Лучшая армия республики была блокирована в Майнце; Валансьен – осажден, Фонтене – захвачен вандейцами, Лион восстал, Севенны – тоже, испанская граница обнажена; две трети департаментов были объяты возмущением или находились в руках неприятеля; Париж – без денег, без хлеба, под угрозой австрийских пушек.

Фортюне Трюбер продолжал спокойно писать. Постановлением Коммуны секциям было предложено произвести набор двенадцати тысяч человек для отправки в Вандею, и он был занят составлением инструкций по вопросу о вербовке и снабжении оружием солдат, которых была обязана выставить от себя секция Нового Моста, бывшая секция Генриха IV. Все ружья военного образца должны были быть сданы вновь сформированным отрядам. Национальная же гвардия оставляла себе только охотничьи ружья и пики.

– Я принес тебе, – сказал Гамлен, – список колоколов, которые надлежит отправить в Люксембург для переливки в пушки.

Эварист Гамлен, при всей своей бедности, был полноправным членом секции: по закону избирателем мог быть лишь гражданин, уплачивавший налог в размере трехдневного заработка; для пассивного же избирательного права ценз повышался до суммы десятидневного заработка. Однако секция Нового Моста, увлеченная идеей равенства и ревностно оберегая свою автономию, предоставляла и активное и пассивное право всякому гражданину, приобретшему на собственные средства полное обмундирование национального гвардейца. Именно так обстояло дело с Гамленом, который был полноправным членом секции и членом Военного комитета.

Фортюне Трюбер отложил в сторону перо.

– Гражданин Эварист, ступай в Конвент и потребуй присылки инструкций для обследования почвы в погребах, выщелачивания земли и камней в них и добычи селитры. Пушки – еще не все: нам нужен также и порох.

Маленький горбун, с пером за ухом и бумагами в руке, вошел в бывшую ризницу. Это был гражданин Бовизаж, член Наблюдательного комитета.

– Граждане, – сказал он, – мы получили дурные вести: Кюстин вывел войска из Ландау.

– Кюстин – изменник! – воскликнул Гамлен.

– Он будет гильотинирован, – сказал Бовизаж. Трюбер прерывающимся голосом заявил с обычным своим спокойствием:

– Конвент недаром учредил Комитет общественного спасения. Там расследуют вопрос, о поведении Кюстина. Независимо от того, изменник ли Кюстин или просто человек неспособный, на его место назначат полководца, твердо решившего победить, и Са ira! .

Перебрав несколько бумаг, он скользнул по ним усталым взором.

– Для того, чтобы наши солдаты без смущения и колебаний выполняли свой долг, им необходимо знать, что судьба тех, кого они оставили дома, обеспечена. Если ты, гражданин Гамлен, согласен с этим, то на ближайшем собрании потребуй вместе со мной, чтобы Комитет призрения сообща с Военным комитетом установили выдачу пособий неимущим семьям, родственники которых в армии.

Он улыбнулся и стал напевать:

– Са ira! Ca ira!

Просиживая по двенадцать, по четырнадцать часов в день за своим некрашеным столом, на страже отечества, находящегося в опасности, скромный секретарь комитета секции не замечал несоответствия между огромностью задачи и ничтожностью средств, бывших в его распоряжении, – настолько чувствовал он себя слитым в едином порыве со всеми патриотами, настолько был он нераздельною частью нации, настолько его жизнь растворилась в жизни великого народа. Он принадлежал к числу тех терпеливых энтузиастов, которые после каждого поражения подготовляли немыслимый и вместе с тем неизбежный триумф. Ведь им следовало победить во что бы то ни стало. Эта голь перекатная, уничтожившая королевскую власть, опрокинувшая старый мир, этот незначительный оптик Трюбер, этот безвестный художник Эварист Гамлен не ждали пощады от врагов. Победа или смерть – другого выбора для них не было. Отсюда – и пыл их и спокойствие духа.

XI. Роман Анатоля Франса «Боги жаждут».

Об этом замечательном романе, вскоре после его выхода в свет, мною бьпа написана большая статья 1 , лишь немногие мысли которой я повторю в настоящей маленькой главе, чтобы не выйти из намеченных рамок. Статья эта была озаглавлена «Психология якобинца в изображении романиста-эпикурейца», причем последним эпитетом я назвал известного французского романиста и критика Анатоля Франса, которому было уже под семьдесят лет, когда он написал свой роман «Боги жаждут», существующий даже не в одном переводе на русский язык.

Анатоль Франс—философ и поэт, обладающий громадной эрудицией и удивительной способностью вживаться в настроения и чувства разных эпох прошедшей жизни. Его миросозерцание критики и историки литературы определяют, как утонченный эпикуреизм, его отношение к людям — как ироническое и в то же время гуманное, даже любовное, его взгляд на жизнь— как созерцательную примиренность со слабостями и падениями человеческой природы, общественную сторону его литературной деятельности— как обличение неправды и уродства в нравах и в социальном строе современности и былых времен. В последние годы XIX века Анатоль Франс занял очень видное место среди французских прогрессивных intellectuels, т. е. представителей высшей интеллигенции, начав между прочим участвовать в устройстве народных университетов, читать лекции для рабочих, говорить речи на митингах, при чем сделалось в последнее время известным и сочувствие его к октябрской революции в России. Как писатель, он всегда отличался выразительностью и красочностью образов, благородной простотой и красотой слога, а в своих романах умением искусно переплетать свои вымыслы с действительными фактами, взятыми как из современности, так и из истории. В ряде романов, которым он дал общее заглавие—„Современная история", он выступил, как вдумчивый бытописатель своей эпохи, он проявил своеобразный юмор. В его романе из эпохи французской революции нет, как и в других его произведениях, ни сентиментальности, встречаемой у Диккенса, ни деланного пафоса Виктора Гюго.

Необычайное название романа „Боги жаждут" я объясню после, а пока скажу, что когда отдельные его главы стали появляться в журнале „Парижское Обозрение", французские клерикалы в своих изданиях начали выражать радость, что такой большой вольнодумец стал высказывать наконец такие же взгляды на революцию, какие были и у них самих. Но это продолжалось короткое время. В дальнейших главах романа появились в достаточном количестве эпикурейские смелости, которые заставили его хвалителей по недоразумению вдруг перестать говорить о произведении Анатоля Франса, в „обращение" которого они сначала так хотели верить.

Зато появление романа сочувственно приветствовал лучший знаток истории революции во Франции, парижский профессор по этой кафедре Олар. В своей заметке о нем в периодическом историческом органе «Французская Революция» он написал о нем, например, такие строки: "Эта книга полна исторической правды. Если бы какой-нибудь педант нашел в ней некоторые анахронизмы, то это показало бы только, что он ничего не понял в методе поэта, который соединяет так, как это находит нужным, не становясь в противоречие ни с вероподобием, ни с общим знанием, элементы картины, заимствуемые им из истории». Героя романа Олар называет при этом не карикатурой, созданной воображением писателя, а настоящим историческим типом. Когда я читал этот роман, я занимался историей парижских секций (городских районов), игравших большую роль в революции, и как-то невольно обращал особое внимание на довольно многочисленные места, где упоминаются секции: могу только сказать, что Анатоль Франс был хорошо знаком с этим предметом. Для истории событий, нужно оговориться, равно как для истории общественной перестройки Франции, книга не дает почти ничего, но за то в ней много бытового, нравоонисатетьного материала, особенно же она интересна по своему психологическому анализу. Это последнее обстоитегьство и заставило меня назвать статью свою о романе «Психологией якобинца».

На сцене в этом произведении выступают люди разных классов общества, но настоящая социальная среда, изображаемая здесь Анатолем Франсом, может быть определена, как средняя или мелкая буржуазия. В революции, как известно, она играла большую роль, имея свое средоточие в якобинском клубе, тогда как еще более демократические элементы парижского населения сильнее тяготели к кордельерскому клубу.

Место действия в романе -Париж, время—с весны 1793 года до лета 1794, т. е. период безраздельного господства якобинцев, от сокрушения ими жирондистов до сокрушения их самих термидорианцами, славный герой—молодой живописец Эварист Гамелен, один из участников террора в качестве присяжного заседателя в революционном суде. Наконец, очень несложная фабула романа такова. У Гамелена есть любовница по имени Элодия Блез, девушка, принадлежащая к семье хозяина художественного магазина, на который работает Гамелен. Однажды она призналась ему в том, что когда-то была соблазнена одним молодым человеком, назвав его при этом дворянином, тогда как на самом деле первым ее возлюбленным был какой-то мелкий писец. В Гамелене теперь сразу заговорили чувства ревности к сопернику, хотя и в прошлом, и ненависти революционера к аристократу, а Гамелен был душою предан революции. Когда у одного арестованного близ Парижа дворянина - эмигранта найден был при обыске адрес художественного магазина отца Элодии, для Гамелена, узнавшего о том, было этого вполне достаточно, чтобы отожествить арестованного с соблазнителем Элодии, как та ни уверяла своего возлюбленного, что это совсем не тот человек. Арестованный был предан революционному суду, и хотя некоторые присяжные склонялись к оправданию подсудимого, не находя никаких улик против него, Гамелен настоял на смертном приговоре. Узнав об этом, Элодия прямо бросила ему в лицо обвинение в убийстве невинного человека.

Так же поступил он с одним дворянином, бывшим в то время любовником его сестры, объявив при этом своей матери, безумно любившей сына, что знай он, где находится его сестра, он и на нее донес бы революционному комитету своей секции. Старуха, которой уже давно говорили о жестокости Гамелена, сначала совсем не хотела верить, что ее нежный, добрый, почтительный сын может быть жестоким, но теперь она горестно прошептала: „Это на самом деле чудовище"! Вскоре после этого произошло падение Робеспьера, вместе с которым был отправлен на эшафот и Гамелен в числе других террористов. Когда его везли на место казни, на улицах женщины посылали вслед ему проклятия, как «кровопийце» и «убийце за 18 франков» (дневное жалование присяжного). Вот и все.

Другими словами, в романе нет никаких необычайных приключений, какими изобилуют другие, но за то много бытовых подробностей, как чисто внешнего характера, так и по части обычаев, нравов и т. п., и особенно много психологии. Главный интерес романа в психологии героя - якобинца. Уже но короткому изложению, сделанному выше, можно подумать, что Гамелен— какой-то, если не прирожденный преступник, то во всяком случае человек бессердечный, злобный. Но в намерение Анатоля Франса вовсе не входило представить своего героя в таком непривлекательном виде. В романе есть множество мест, говорящих о противном. Мать характеризует его, как с детства еще нежного сына, жалостливого к людям, скромного, работящего. Он, действительно, любит свою мать, заботится о ней. Конечно, он охотно пошел бы в волонтеры в 1792 году: но как было оставить мать? Чтобы избавить ее от стояния в очередях за хлебом, он проделывает это сам. Один раз, когда он увидел на улице бедную голодную женщину, он отдал ей свою порцию хлеба, а дома сказал матери, что по дороге эту порцию с"ел. Всего и не перечислишь, что свидетельствует о природной доброте Гамелена. Анатоль Франс говорит и о его способности умиляться при созерцании ли природы в хороший летний день, при оправдании ли кого-либо революционным судом, или на празднике Верховного Существа, устроенном Робеспьером. Все это располагает читателя в пользу Гамелена, и к нему скорее всего чувствуешь некоторую жалость, чем что-либо другое. Гамелен у Анатоля Франса ни по уму, ни по характеру рисуется не выше общего уровня той не то средней, не то скорее мелкой буржуазии, из которой выходили якобинцы. Это, таксказать, рядовой якобинец, средний экземпляр данного типа, и если хорошенько разобрать, как автор понимает этот тип, то, в сущности, мы увидим у него понимание Тэна, но только без того озлобления, которое так часто слышится у данного историка революции. По Тэну, якобинцы считали себя монополистами истины и добродетели и верили в свою миссию, дающую право на власть для достижения цели. У Анатоля Франса характеристика якобинизма та же самая, только выражаемая другими словами. Вся психика Гамелена определяется таким настроением, доводящим его до подавления в себе всяких иных движений души. У него есть черты сходства и с Симурденом в романе Виктора Гюго, и с Менье в повести Эрнеста Додэ. Гамелен находится под властью идеи, царящей как над его здравым смыслом, так и над его нравственным чувством, и в то же время, однако, он был и изменчив в своих симпатиях в зависимости от того, кто в данный момент овладевал его воображением, сильно поддававшимся внушению извне. Мать в одном месте напоминает, как часто в короткое время менял он своих идолов среди политических деятелей момента.

«Веря,—говорит Анатоль Франс о якобинцах,---что на их стороне истина, мудрость, высшее благо, (они приписывали своим противникам заблуждение и зло. Они чувствовали себя сильными: они видели Бога, эти присяжные революционного суда. Верховное Существо, признанное Робеспьером, их озаряло своим пламенем. Они любили и верили ». Гамелен переменил несколько властителей своих дум, пока не сделался робеспьеристом. Характерна молитва его, обращенная к Руссо: «Добродетельный человек! внуши мне вместе с любовью к человечеству ревность к их возрождению».

Принимая иа себя обязанности присяжного, Гамелен поклялся служить верою и правдою. Зная его жалостливость, мать надеется, что его служение будет торжеством милосердия, а по тому нам понятно ее удивление, когда она узнала, что ее сын самый безжалостный судья. Но это не была черта характера, как у какого-нибудь Журдана. В смертной казни он видел лишь временную меру, печальную необходимость до окончательного истребления врагов отечества. Анатоль Франс рисует тяжелые переживания Гамелена. На последнем свидании с Элодией он говорит: „Я пожертвовал отечеству своею жизнью и своею честью. Я оставлю тебе, несчастная, после себя только проклятую память. Нам любить друг друга!.... Разве и я могу любить? Нo я ни в чем себя не упрекаю. То, что я сделал, я стал бы делать и еще. Я наложил на себя проклятие ради отечества. Я поставил себя вне человечества". То же болезненное переживание проявляется и в таком эпизоде. Играющий в общественном саду ребенок нечаянно подбегает близко к Гамелену, который берет его к себе на колени и говорит: „Дитя, ты вырастешь свободным, счастливым и этим будешь обязан опозоренному Гамелену. Я ужасен, но лишь для того, чтобы ты был счастлив. И жесток, но для того, чтобы ты был добр, я неумолим, но только для того, чтобы французы завтра друг с другом обнимались, проливая слезы радости". И при этом он думал, что вот он сейчас обнимал этого ребенка, а завтра, быть может, пошлет его мать на гильотину.

Можно ли жить с таким настроением души? С точки зрения своего понимания долга Гамелен находил, что ему упрекнуть себя не в чем, а между тем, когда сам он был приговорен к казни, он находил, что это так и должно было быть. „Я умираю,—говорил он,—-справедливо, и мы заслуженно подвергаемся оскорблениям. Мы были слабы, мы виноваты своею снисходительностью. Мы предали республику и заслужили свою судьбу. Сам Робеспьер, чистый, святой, грешил мягкостью, милосердием, но его ошибки покрыты его мученичеством. По его примеру я предал республику, и она гибнет: справедливо, чтобы я умер с нею. Я жалел крови, пусть же течет теперь моя кровь. Я заслужил свою гибель".

Я сделал выше общую характеристику романиста-эпикурейца с его ироническим и жалостным отношением к людям. В изображении событий и людей революции у Анатоля Франса нет никакого пафоса, ни революционного, ни антиреволюционного, а есть скептицизм, не лишенный элегичности. Гамелен ему жалок в своем неразумии, бессердечии и безволии. В романе есть один персонаж, устами которого нередко говорит сам автор. Это—Морис Бротто, уже старик, когда-то большой богач, вольнодумец, атеист, разделяющий эпикурейскую философию Лукреция, томик которого всегда имеет при себе, чтобы иметь возможность почаще в него заглядывать. Вот, между прочим, как он рассуждает: «У меня нет существенных возражений против гильотины. Убийство —естественное право, и значит, смертная казнь законна, лишь бы к ней прибегали не во имя добродетели и правосудия, а ради необходимости, ради какой-либо другой выгоды. Однако, -иронически прибавил Бротто-у меня, должно быть, извращенные инстинкты, потому что мне все-таки противно видеть пролитие крови: с этим недостатком не справится моя философия». В одном споре с Гамеленом поклонник философии эпикурейца Лукреция заявляет о себе: «Я люблю разум, но я не фанатик разума. Разум нами руководит и нас просвещает, но когда вы сделаете из него божество, он вас ослепит и заставит совершать преступления».

Бротто—скептик до мозга костей. С великим сомнением относится он к внешним победам Франции. «Подождите, - предсказывает он,—настанет день, когда один из этих героев, которых вы обоготворяете, начнет вас глотать, как в басне журавль—лягушек, ибо богов узнают по аппетитам.» В этих словах Бротто как бы предчувствуется военный деспотизм Наполеона, и в них же нужно искать объяснение названия романа «Боги жаждут». Но еще яснее смысл этого названия выступает в другом аналогичном месте, где говорит Анатоль Франс уже от себя: «Поражениям армий, восстаниям провинций, злоумышлениям, заговорам Конвент противопоставлял террор: у богов была жажда». Этою же фразою «Боги жаждут» назвал одну из глав своей «Французской революции» Карлейль, заимствовав ее из одной речи, сказанной во время революции; это были еще ранее слова одного туземца Америки во время первоначального ее занятия европейскими завоевателями.

Я беру эту фразу не столько в связи с названием «кровопийцы», какое давали враги террора его исполнителям, сколько с пониманием у Анатоля Франса якобинизма, как своего рода религии, унаследовавшей фанатизм от тиранического католицизма средних веков. Якобинизм со своею «гражданскою религией» из «Общественного Договора» Руссо, со своим культом Верховного Существа по мысли Робеспьера кажется ему новой формой религии со своими храмами, служителями, праздниками, символами и эмблемами, с тем же догматизмом, фанатизмом и деспотизмом, какие были у старой религии. Все признаки такого состояния ума, чувства и воли Анатоль Франс находит у Гамелена и у подобных людей, не соглашаясь с мнением Бротто, будто такие люди более злы или более глупы, нежели другие: думать так, говорит он, значит уже впадать в идеологию.

Как позитивист, наравне из историков с Таэном, из романистов с Золя, Анатоль Франс враг всякой идеологии, понимая это слово в особом, условном смысле, всякого идейного абсолютизма, т. е. и религиозного, и метафизического, и политического, и в этом смысле его характеристика близка к тэновской, но только сам он относится к якобинцам терпимее, снисходительнее, возражая Бротто, думавшему, что они были хуже других людей: как раз своего героя, Гамелена, он изобразил добрым, честным, целомудренным, скромным и вообще наградил его добродетелями, ценимыми в обществе.

В мою задачу не входит говорить о других лицах, выведенных Анатолем Франсом на сцену. Сделаю только исключение для представителя старой веры—монаха Лонгмара, простоватого, с слабою головою, но искреннего, благодушного, трогательно - наивного, с которым атеист Бротто ведет разговоры на острые темы, но который и здесь остается верен себе. Этого представителя старой веры вместе с аристократом Бротто и случайной проституткой, напоминающей швею в романе Диккенса, казнят вместе.

Позволяю себе заключить эту главу последними строками упомянутой моей статьи о романе Анатоля Франса. «Анатоль Франс,- сказано там, - совсем не политик. Он только наблюдает и изображает жизнь, в своих исторических романах только воскрешает прошлое с любознательностью ученого и с образностью художника, но опять-таки не для того, чтобы что-либо осудить не только с политической, но и с моральной точки зрения, или что-либо преподать в качестве совета не только политического, но и морального, а для того, чтобы выразить свое настроение и тем самым представить действительность в свете своего миросозерцания. И это общее настроение проявляется и в заключительной главе романа, которая как-то напомнила мне «младую жизнь, играющую у гробового входа» при «сиянии вечной красы равнодушной природы». Такой примиряющий аккорд напоминает конец «Повести о двух городах» Диккенса.

Примечания.

1) Вестник Европы, 1916.

Аббат Лантень, ректор духовной семинарии в городе ***, писал монсеньору кардиналу-архиепископу письмо, в коем горько жаловался на аббата Гитреля, преподавателя духовного красноречия. Через посредство упомянутого Гитреля, позорящего доброе имя священнослужителя, госпожа Вормс-Клавлен, жена префекта, приобрела облачения, триста лет хранившиеся в ризнице люзанской церкви, и пустила на обивку мебели, из чего видно, что преподаватель красноречия не отличается ни строгостью нравов, ни стойкостью убеждений. А между тем аббату Лантеню стало известно, что сей недостойный пастырь собирается претендовать на епископский сан и пустующую в этот момент туркуэнскую кафедру. Надо ли говорить, что ректор семинарии - аскет, подвижник, богослов и лучший проповедник епархии - сам не отказался бы принять на свои плечи бремя тяжких епископских обязанностей. Тем более что более достойную кандидатуру сложно найти, ибо если аббат Лантень и способен причинить зло ближнему своему, то лишь во умножение славы Господней.

Аббат Гитрель действительно постоянно виделся с префектом Вормс-Клавленом и его супругой, чей главный грех состоял в том, что они - евреи и масоны. Дружеские отношения с представителем духовенства льстили чиновнику-иудею. Аббат же при всем своём смирении был себе на уме и знал цену своей почтительности. Она была не так уж велика - епископский сан.

В городе была партия, которая открыто называла аббата Лантеня пастырем, достойным занять пустующую туркуэнскую кафедру. Раз уж городу *** выпала честь дать Туркуэну епископа, то верующие были согласны расстаться с ректором ради пользы епархии и христианской родины. Проблему составлял лишь упрямый генерал Картье де Шальмо, который никак не желал написать министру культов, с коим был в хороших отношениях, и замолвить словечко за претендента. Генерал соглашался с тем, что аббат Лантень - превосходный пастырь и, будь он военным, из него вышел бы прекрасный солдат, но старый вояка никогда ничего не просил у правительства и теперь не собирался просить. Так что бедному аббату, лишённому, как все фанатики, умения жить, ничего не оставалось, как предаваться благочестивым размышлениям да изливать желчь и уксус в беседах с г-ном Бержере, преподавателем филологического факультета. Они прекрасно понимали друг друга, ибо хоть г-н Бержере и не верил в Бога, но был человеком умным и разочарованным в жизни. Обманувшись в своих честолюбивых надеждах, связав себя узами брака с сущей мегерой, не сумев стать приятным для своих сограждан, он находил удовольствие в том, что понемногу старался стать для них неприятным.

Аббат Гитрель - послушное и почтительное чадо его святейшества папы - времени не терял и ненавязчиво довёл до сведения префекта Вормс-Клавлена, что его соперник аббат Лантень непочтителен не только по отношению к своему духовному начальству, но даже по отношению к самому префекту, коему не может простить ни принадлежности к франкмасонам, ни иудейского происхождения. Конечно, он раскаивался в содеянном, что, впрочем, не мешало ему обдумывать следующие мудрые ходы и обещать самому себе, что, как только обретёт титул князя церкви, то станет непримирим со светской властью, франкмасонами, принципами свободомыслия, республики и революции. -Борьба вокруг туркуэнской кафедры шла нешуточная. Восемнадцать претендентов добивались епископского облачения; у президента И у папского нунция были свои кандидаты, у епископа города *** - свои. Аббату Лантеню удалось-таки заручиться поддержкой генерала Картье де Шальмо, пользующегося в Париже большим уважением. Так что аббат Гитрель, за чьей спиной стоит лишь префект-иудей, отстал в этой гонке.

Ивовый манекен

Г-н Бержере не был счастлив. Он не имел никаких почётных званий и был непопулярен в городе. Конечно, как истинный учёный наш филолог презирал почести, но все-таки чувствовал, что куда прекрасней презирать их, когда они у тебя есть. Г-н Бержере мечтал жить в Париже, познакомиться со столичной учёной элитой, спорить С ней, печататься в тех же журналах и превзойти всех, ибо сознавал, что умён. Но он был непризнан, беден, жизнь ему отравляла жена, считавшая, что её муж - мозгляк и ничтожество, присутствие которого рядом она вынуждена терпеть. Бержере занимался «Энеидой», но никогда не был в Италии, посвятил жизнь филологии, но не имел денег на книги, а свой кабинет, и без того маленький и неудобный, делил с ивовым манекеном супруги, на котором та примеряла юбки собственной работы.

Удручённый неприглядностью своей жизни, г-н Бержере предавался сладким мечтам о вилле на берегу синего озера, о белой террасе, где бы можно было погружаться в безмятежную беседу с избранными коллегами и учениками, среди миртов, струящих божественный аромат. Но в первый день нового года судьба нанесла скромному латинисту сокрушительный удар. Вернувшись домой, он застал жену со своим любимейшим учеником г-ном Ру. Недвусмысленность их позы означала, что у г-на Бержере выросли рога. В первый момент новоиспечённый рогоносец ощутил, что готов убить нечестивых прелюбодеев на месте преступления. Но соображения религиозного и нравственного порядка вытеснили инстинктивную кровожадность, и омерзение мощной волной залило пламя его гнева. Г-н Бержере молча вышел из комнаты. С этой минуты г-жа Бержере была ввергнута в адскую пучину, разверзшуюся под крышей её дома. Обманутый муж не стад убивать неверную супругу. Он просто замолчал. Он лишил г-жу Бержере удовольствия видеть, как её благоверный неистовствует, требует объяснений, исходит желчью... После того как в гробовом молчании железная кровать латиниста была водворена в кабинет, г-жа Бержере поняла, что её жизнь полновластной хозяйки дома закончилась, ибо муж исключил падшую супругу из своего внешнего и внутреннего мира. Просто упразднил. Немым свидетельством произошедшего переворота стала новая служанка, которую привёл в дом г-н Бержере: деревенская скотница, умевшая готовить только похлёбку с салом, понимавшая лишь простонародный говор, пившая водку и даже спирт. Новая служанка вошла в дом, как смерть. Несчастная г-жа Бержере не выносила тишины и одиночества. Квартира казалась ей склепом, и она бежала из неё в салоны городских сплетниц, где тяжело вздыхала и жаловалась на мужа-тирана. В конце концов местное общество утвердилось во мнении, что г-жа Бержере - бедняжка, а супруг её - деспот и развратник, держащий семью впроголодь ради удовлетворения своих сомнительных прихотей. Но дома её ждали гробовое молчание, холодная постель и служанка-идиотка...

И г-жа Бержере не выдержала: она склонила свою гордую голову представительницы славной семьи Пуйи и отправилась к мужу мириться. Но г-н Бержере молчал. Тогда, доведённая до отчаяния, г-жа Бержере объявила, что забирает с собой младшую дочь и уходит из дома. Услыхав эти слова, г-н Бержере понял, что своим мудрым расчётом и настойчивостью добился желанной свободы. Он ничего не ответил, лишь наклонил голову в знак согласия.

Аметистовый перстень

Г-жа Бержере как сказала, так и поступила - покинула семейный очаг. И она оставила бы по себе в городе хорошую память, если бы накануне отъезда не скомпрометировала себя необдуманным поступком. Придя с прощальным визитом к г-же Лакарель, она очутилась в гостиной наедине с хозяином дома, который пользовался в городе славой весельчака, вояки и завзятого поцелуйщика. Чтобы поддерживать репутацию на должном уровне, он целовал всех женщин, девиц и девочек, встречавшихся ему, но делал это невинно, ибо был человеком нравственным. Именно так г-н Лакарель поцеловал и г-жу рержере, которая приняла поцелуй за признание в любви и страстно ответила на него. Именно в эту минуту в гостиную вошла г-жа Лакарель.

Г-н Бержере не ведал грусти, ибо был наконец свободен. Он был поглощён устройством новой квартиры по своему вкусу. Наводящая ужас служанка-скотница получила расчёт, а её место заняла добродетельная г-жа Борниш. Имено она привела в дом латиниста существо, ставшее ему лучшим другом. Однажды утром г-жа Борниш положила у ног хозяина щенка неопределённой породы. В то время как г-н Бержере полез на стул, чтобы достать книгу с верхней полки стеллажа, пёсик уютно устроился в кресле. Г-н Бержере упал с колченогого стула, а пёс, презрев покой и уют кресла, бросился его спасать от страшной опасности и, в утешение, лизать в нос. Так латинист приобрёл верного приятеля. В довершение всего г-н Бержере получил вожделенное место ординарного профессора. Радость омрачали лишь крики толпы под его окнами, которая, зная, что профессор римского права сочувствует еврею, осуждённому военным трибуналом, требовала крови почтенного латиниста. Но вскоре он был избавлен от провинциального невежества и фанатизма, ибо получил курс не где-нибудь, а в Сорбонне.

Пока в семье Бержере развивались вышеописанные события, аббат Гитрель времени не терял. Он принял живейшее участие в судьбе часовни Бельфийской Божьей матери, которая, по утверждению аббата, была чудотворной, и снискал уважение и благосклонность герцога и герцогини де Бресе. Таким образом, преподаватель семинарии стал необходим Эрнсту Бонмону, сыну баронессы де Бонмон, который всей душой стремился быть принятым в доме де Бресе, но его иудейское происхождение препятствовало этому. Настойчивый юноша заключил с хитроумным аббатом сделку: епископство в обмен на семейство де Бресе.

Так умный аббат Гитрель стал монсеньором Гитрелем, епископом туркуэнским. Но самое поразительное состоит в том, что он сдержал слово, данное себе в самом начале борьбы за епископское облачение, и благословил на сопротивление властям конгрегации своей епархии, которые отказались платить непомерные налоги, наложенные на них правительством.

Господин Бержере в Париже

Г-н Бержере поселился в Париже вместе со своей сестрой Зоей и дочерью Полиной. Он получил кафедру в Сорбонне, его статью в защиту Дрейфуса напечатали в «Фигаро», среди честных людей своего квартала он заслужил славу человека, отколовшегося от своей братии и не пошедшего За защитниками сабли и кропила. Г-н Бержере ненавидел фальсификаторов, что, как ему казалось, позволительно филологу. За эту невинную слабость газета правых немедленно объявила его немецким жидом и врагом отечества. Г-н Бержере философски отнёсся к этому оскорблению, ибо знал, что у этих жалких людишек нет будущего. Всем своим существом этот скромный и честный человек жаждал перемен. Он мечтал о новом обществе, в котором каждый получал бы полную цену за свой труд. Но, как истинный мудрец, г-н Бержере понимал, что ему не доведётся увидеть царство будущего, так как ведь все перемены в социальном строе, как и в строе природы, происходят медленно и почти незаметно. Поэтому человек должен работать над созданием будущего так, как ковровщики работают над шпалерами, - не глядя. И единственный его инструмент - это слово и мысль, безоружная и нагая.