М цветаевой повесть о сонечке. «Повесть о Сонечке

Нет, бледности в ней не было никакой, ни в чем, все в ней было – обратное бледности, а все-таки она была – pourtant rose, и это своеместно будет доказано и показано.

Была зима 1918 г. -1919 г., пока еще зима 1918 г., декабрь. Я читала в каком-то театре, на какой-то сцене, ученикам Третьей студии свою пьесу «Метель». В пустом театре, на полной сцене.

«Метель» моя посвящалась: – Юрию и Вере З., их дружбе – моя любовь. Юрий и Вера были брат и сестра, Вера в последней из всех моих гимназий – моя соученица: не одноклассница, я была классом старше, и я видела ее только на перемене: худого кудрявого девического щенка, и особенно помню ее длинную спину с полуразвитым жгутом волос, а из встречного видения, особенно – рот, от природы – презрительный, углами вниз, и глаза – обратные этому рту, от природы смеющиеся, то есть углами вверх. Это расхождение линий отдавалось во мне неизъяснимым волнением, которое я переводила ее красотою, чем очень удивляла других, ничего такого в ней не находивших, чем безмерно удивляли – меня. Тут же скажу, что я оказалась права, что она потом красавицей – оказалась и даже настолько, что ее в 1927 г., в Париже, труднобольную, из последних ее жил тянули на экран.

С Верой этой, Вере этой я никогда не сказала ни слова и теперь, девять лет спустя школы надписывая ей «Метель», со страхом думала, что она во всем этом ничего не поймет, потому что меня наверное не помнит, может быть, никогда и не заметила.

(Но почему Вера, когда Сонечка? А Вера – корни, доистория, самое давнее Сонечкино начало. Очень коротенькая история – с очень долгой доисторией. И поисторией.)

Как Сонечка началась? В моей жизни, живая, началась?

Был октябрь 1917 г. Да, тот самый. Самый последний его день, то есть первый по окончании (заставы еще догромыхивали). Я ехала в темном вагоне из Москвы в Крым. Над головой, на верхней полке, молодой мужской голос говорил стихи. Вот они:

И вот она, о ком мечтали деды

И шумно спорили за коньяком,

В плаще Жиронды, сквозь снега и беды,

К нам ворвалась – с опущенным штыком!

И призраки гвардейцев-декабристов

Над снеговой, над пушкинской Невой

Ведут полки под переклик горнистов,

Под зычный вой музыки боевой.

Сам император в бронзовых ботфортах

Позвал тебя, Преображенский полк,

Когда в заливах улиц распростертых

Лихой кларнет – сорвался и умолк...

И вспомнил он, Строитель Чудотворный,

Внимая петропавловской пальбе -

Тот сумасшедший – странный – непокорный, -

– Да что же это, да чье же это такое, наконец?

Юнкер, гордящийся, что у него товарищ – поэт. Боевой юнкер, пять дней дравшийся. От поражения отыгрывающийся – стихами. Пахнуло Пушкиным: теми дружбами. И сверху – ответом:

– Он очень похож на Пушкина: маленький, юркий, курчавый, с бачками, даже мальчишки в Пушкине зовут его: Пушкин. Он все время пишет. Каждое утро – новые стихи.

Инфанта, знай: я на любой костер готов взойти,

Лишь только бы мне знать, что будут на меня глядеть

Твои глаза...

– А этот – из «Куклы Инфанты», это у него пьеса такая. Это Карлик говорит Инфанте. Карлик любит Инфанту. Карлик – он. Он, правда, маленький, но совсем не карлик.

Единая под множеством имен...

Первое, наипервейшее, что я сделала, вернувшись из Крыма – разыскала Павлика. Павлик жил где-то у Храма Христа Спасителя, и я почему-то попала к нему с черного хода, и встреча произошла на кухне. Павлик был в гимназическом, с пуговицами, что еще больше усиливало его сходство с Пушкиным-лицеистом. Маленький Пушкин, только – черноглазый: Пушкин – легенды.

Ни он, ни я ничуть не смутились кухни, нас толкнуло друг к другу через все кастрюльки и котлы – так, что мы – внутренно – звякнули, не хуже этих чанов и котлов. Встреча была вроде землетрясения. По тому, как я поняла, кто он, он понял, кто я. (Не о стихах говорю, я даже не знаю, знал ли он тогда мои стихи.)

Простояв в магическом столбняке – не знаю сколько, мы оба вышли – тем же черным ходом, и заливаясь стихами и речами...

Словом, Павлик пошел – и пропал. Пропал у меня, в Борисоглебском переулке, на долгий срок. Сидел дни, сидел утра, сидел ночи... Как образец такого сидения приведу только один диалог.

Я, робко: – Павлик, как Вы думаете – можно назвать – то, что мы сейчас делаем – мыслью?

Павлик, еще более робко: – Это называется – сидеть в облаках и править миром.

У Павлика был друг, о котором он мне всегда рассказывал: Юра З. – «Мы с Юрой... Когда я прочел это Юре... Юра меня все спрашивает... Вчера мы с Юрой нарочно громко целовались, чтобы подумали, что Юра, наконец, влюбился... И подумайте: студийцы выскакивают, а вместо барышни – я!!!»

В один прекрасный вечер он мне «Юру» – привел. – А вот это, Марина, мой друг – Юра З. – с одинаковым напором на каждое слово, с одинаковым переполнением его.

Подняв глаза – на это ушло много времени, ибо Юра не кончался – я обнаружила Верины глаза и рот.

– Господи, да не брат ли вы... Да, конечно, вы – брат... У вас не может не быть сестры Веры!

– Он ее любит больше всего на свете!

Стали говорить Юрий и я. Говорили Юрий и я, Павлик молчал и молча глотал нас – вместе и нас порознь – своими огромными тяжелыми жаркими глазами.

Цветаева Марина

Повесть о Сонечке

Марина Цветаева

Повесть о Сонечке

* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *

ПАВЛИК И ЮРА

Elle ?tait p?le - et pourtant rose, Petite - avec de grands cheveux...1

Нет, бледности в ней не было никакой, ни в чем, все в ней было - обратное бледности, а все-таки она была - pourtant rose2, и это своеместно будет доказано и показано.

Была зима 1918 - 1919 года, пока еще зима 1918 года, декабрь. Я читала в каком-то театре, на какой-то сцене, ученикам Третьей студии свою пьесу?Метель?. В пустом театре, на полной сцене.

Метель? моя посвящалась: ?Юрию и Вере З., их дружбе - моя любовь?. Юрий и Вера были брат и сестра, Вера в последней из всех моих гимназий - моя соученица: не одноклассница, я была классом старше, и я видела ее только на перемене: худого кудрявого девического щенка, и особенно помню ее длинную спину с полуразвитым жгутом волос, а из встречного видения, особенно - рот, от природы - презрительный, углами вниз, и глаза - обратные этому рту, от природы смеющиеся, то есть углами вверх. Это расхождение линий отдавалось во мне неизъяснимым волнением, которое я переводила ее красотою, чем очень удивляла других, ничего такого в ней не находивших, чем безмерно удивляли - меня. Тут же скажу, что я оказалась права, что она потом красавицей - оказалась и даже настолько, что ее в 1927 году, в Париже, труднобольную, из последних ее жил тянули на экран.

С Верой этой, Вере этой я никогда не сказала ни слова и теперь, девять лет спустя школы надписывая ей?Метель?, со страхом думала, что она во всем этом ничего не поймет, потому что меня наверное не помнит, может быть, никогда и не заметила.

(Но почему Вера, когда Сонечка? А Вера - корни, доистория, самое давнее Сонечкино начало. Очень коротенькая история - с очень долгой доисторией. И поисторией.)

Как Сонечка началась? В моей жизни, живая, началась? Был октябрь 1917 года. Да, тот самый. Самый последний его день, то есть первый по окончании (заставы еще догромыхивали). Я ехала в темном вагоне из Москвы в Крым. Над головой, на верхней полке, молодой мужской голос говорил стихи. Вот они:

И вот она, о ком мечтали деды И шумно спорили за коньяком, В плаще Жиронды, сквозь снега и беды, К нам ворвалась - с опущенным штыком!

И призраки гвардейцев-декабристов Над снеговой, над пушкинской Невой Ведут полки под переклик горнистов, Под зычный вой музыки боевой. Сам Император в бронзовых ботфортах

Позвал тебя, Преображенский полк, Когда в заливах улиц распростертых Лихой кларнет - сорвался и умолк... И вспомнил он, Строитель Чудотворный, Внимая петропавловской пальбе Тот сумасшедший - странный - непокорный, Тот голос памятный: - Ужо Тебе!

Да что же это, да чье же это такое, наконец?

Юнкер, гордящийся, что у него товарищ - поэт. Боевой юнкер, пять дней дравшийся. От поражения отыгрывающийся - стихами. Пахнуло Пушкиным: теми дружбами. И сверху - ответом:

Он очень похож на Пушкина: маленький, юркий, курчавый, с бачками, даже мальчишки в Пушкине зовут его: Пушкин. Он все время пишет. Каждое утро - новые стихи.

Инфанта, знай: я на любой костер готов взойти, Лишь только бы мне знать, что будут на меня глядеть Твои глаза...

А это - из?Куклы Инфанты?, это у него пьеса такая. Это Карлик говорит Инфанте. Карлик любит Инфанту. Карлик - он. Он, правда, маленький, но совсем не карлик.

Единая - под множеством имен...

Первое, наипервейшее, что я сделала, вернувшись из Крыма, - разыскала Павлика. Павлик жил где-то у Храма Христа Спасителя, и я почему-то попала к нему с черного хода, и встреча произошла на кухне. Павлик был в гимназическом, с пуговицами, что еще больше усиливало его сходство с Пушкиным-лицеистом. Маленький Пушкин, только - черноглазый: Пушкин - легенды.

Ни он, ни я ничуть не смутились кухни, нас толкнуло друг к другу через все кастрюльки и котлы - так, что мы - внутренне - звякнули, не хуже этих чанов и котлов. Встреча была вроде землетрясения. По тому, как я поняла, кто он, он понял, кто я. (Не о стихах говорю, я даже не знаю, знал ли он тогда мои стихи.)

Простояв в магическом столбняке - не знаю сколько, мы оба вышли - тем же черным ходом, и заливаясь стихами и речами...

Словом, Павлик пошел - и пропал. Пропал у меня, в Борисоглебском переулке, на долгий срок. Сидел дни, сидел утра, сидел ночи... Как образец такого сидения приведу только один диалог.

Павлик, как Вы думаете - можно назвать - то, что мы сейчас делаем - мыслью?

Павлик, еще более робко:

Это называется - сидеть в облаках и править миром.

У Павлика был друг, о котором он мне всегда рассказывал: Юра З. ?Мы с Юрой... Когда я прочел это Юре... Юра меня все спрашивает... Вчера мы с Юрой нарочно громко целовались, чтобы подумали, что Юра, наконец, влюбился... И подумайте: студийцы выскакивают, а вместо барышни - я!!!?

В один прекрасный вечер он мне?Юру? - привел.

А вот это, Марина, мой друг - Юра З. - с одинаковым напором на каждое слово, с одинаковым переполнением его.

Подняв глаза - на это ушло много времени, ибо Юра не кончался - я обнаружила Верины глаза и рот.

Господи, да не брат ли вы... Да, конечно, вы - брат... У вас не может не быть сестры Веры!

Он ее любит больше всего на свете!

Стали говорить Юрий и я. Говорили Юрий и я, Павлик молчал и молча глотал нас - вместе и нас порознь - своими огромными тяжелыми жаркими глазами.

В тот же вечер, который был - глубокая ночь, которая была - раннее утро, расставшись с ними под моими тополями, я написала им стихи, им вместе:

Спят, не разнимая рук С братом - брат, с другом - друг, Вместе, на одной постели... Вместе пили, вместе пели...

Я укутала их в плед, Полюбила их навеки, Я сквозь сомкнутые веки Странные читаю вести: Радуга: двойная слава, Зарево: двойная смерть.

Этих рук не разведу! Лучше буду, лучше буду Полымем пылать в аду!

Но вместо полымя получилась - ?Метель?.

Чтобы сдержать свое слово - не разводить этих рук - мне нужно было свести в своей любви другие руки: брата и сестры. Еще проще: чтобы не любить одного Юрия и этим не обездолить Павлика, с которым я могла только?совместно править миром?, мне нужно было любить Юрия плюс еще что-то, но это что-то не могло быть Павликом, потому что Юрий плюс Павлик были уже данное, - мне пришлось любить Юрия плюс Веру, этим Юрия как бы рассеивая, а на самом деле усиливая, сосредоточивая, ибо все, чего нет в брате, мы находим в сестре и все, чего нет в сестре, мы находим в брате. Мне досталась на долю ужасно полная, невыносимо полная любовь. (Что Вера, больная, в Крыму и ничего ни о чем не знает - дела не меняло.)

Отношение с самого начала - стало.

Было молча условлено и установлено, что они всегда будут приходить вместе - и вместе уходить. Но так как ни одно отношение сразу стать не может, в одно прекрасное утро телефон:

А нельзя ли мне когда-нибудь прийти к вам без Павлика?

Сегодня.

(Но где же Сонечка? Сонечка - уже близко, уже почти за дверью, хотя по времени - еще год.)

Но преступление тут же было покарано: нам с З. наедине было просто скучно, ибо о главном, то есть мне и нем, нем и мне, нас, мы говорить не решались (мы еще лучше вели себя с ним наедине, чем при Павлике!), все же остальное - не удавалось. Он перетрагивал на моем столе какие-то маленькие вещи, спрашивал про портреты, а я - даже про Веру ему говорить не смела, до того Вера была - он. Так и сидели, неизвестно что высиживая, высиживая единственную минуту прощания, когда я, проводив его с черного хода по винтовой лестнице и на последней ступеньке остановившись, причем он все-таки оставался выше меня на целую голову, - да ничего, только взгляд: - да? - нет - может быть да? - пока еще - нет - и двойная улыбка: его восторженного изумления, моя - нелегкого торжества. (Еще одна такая победа - и мы разбиты.)

Так длилось год.

Своей?Метели? я ему тогда, в январе 1918 г., не прочла. Одарить одиноко можно только очень богатого, а так как он мне за наши долгие сидения таким не показался, Павлик же - оказался, то я и одарила ею Павлика - в благодарственную отместку за?Инфанту?, тоже посвященную не мне - для Юрия же выбрала, выждала самое для себя трудное (и для себя бы - бедное) чтение ему вещи перед лицом всей Третьей студии (все они были - студийцы Вахтангова, и Юрий, и Павлик, и тот, в темном вагоне читавший?Свободу? и потом сразу убитый в Армии) и, главное, перед лицом Вахтангова, их всех - бога и отца-командира.

Ведь моей целью было одарить его возможно больше, больше - для актера - когда людей больше, ушей больше, очей больше...

И вот, больше года спустя знакомства с героем, и год спустя написания?Метели? - та самая полная сцена и пустой зал.

(Моя точность скучна, знаю. Читателю безразличны даты, и я ими врежу" художественности вещи. Для меня же они насущны и даже священны, для меня каждый год и даже каждое время года тех лет явлен - лицом: 1917 г. - Павлик А., зима 1918 г. - Юрий З., весна 1919 г. - Сонечка... Просто не вижу ее вне этой девятки, двойной единицы и двойной девятки, перемежающихся единицы и девятки... Моя точность - моя последняя, посмертная верность.)

Породил очень интересные комментарии, с некоторыми из которых я соглашалась, некоторые - не разделяла. Но, безусловно, правы те, кто высказывался на тему утрированности ощушений у поэтов Серебряного Века. Они не просто создали поэзию, облечённую в философию символа, они были носителями особого мышления, которому было свойственно «обострение эстетической чувственности, религиозного беспокойства и искания, интереса к мистике и оккультизму» (Н. Бердяев).

Самым экзальтированным поэтом того периода, как мне кажется, была Марина Цветаева.

Вот опять окно,

Где опять не спят.

Может - пьют вино,

Может - так сидят.

Или просто - рук

Не разнимут двое.

В каждом доме, друг,

Есть окно такое.

Не от свеч, от ламп темнота зажглась:

От бессонных глаз!

Крик разлук и встреч -

Ты, окно в ночи!

Может - сотни свеч,

Может - три свечи...

Нет и нет уму

Моему покоя.

И в моем дому

Завелось такое.

Помолись, дружок, за бессонный дом,

За окно с огнем!

Она рубит строки так, что даже у читателя происходит интоксискация состоянием “нет и нет уму моему покоя”.

Буквально на этой неделе я прочитала её “Повесть о Сонечке”. Дмитрий Быков, к которому я отношусь двояко, со свойственной ему убеждённостью в своей правоте включает эту повесть в пятёрку лучших произведений мировой литературы. Громко. Претенциозно. Но оставляет насечку в памяти - “внести в список”. Осуществить же этот план меня побудил один знакомый, чьи литературные вкусы мне близки и для которого литература стала профессиональным хобби. Подумать только - мужчины советуют читать Цветаеву, читать о какой-то Сонечке! Любопытно.

Поэзия - всегда головоломка. С одной стороны, она биографична, с другой - загадочна. Да, стихотворение несёт в себе много данных о поэтах, но они никогда не лежат на поверхности. В этом прелесть поэзии, поскольку, читая её, ты не столько знаешь что-то, сколько домысливаешь и гадаешь. “Повесть о Сонечке” - это поэзия в прозе. Здесь Цветаева, как маг во время своего выступления, снимает платок с короба и позволяет нам увидеть, что внутри. При этом, что касается исполнения, она верна себе. Как сначала сказала Ахматова, а потом эту мысль развил И. Бродский, Цветаева всегда начинает со слишком высокой ноты - с верхней “до”. Очень ёмко подмечено. Действительно, этот фальцет через буквы попадает в глаза, а потом в уши читателя. В начале мне было неловко от всех её восторженностей в адрес 25-летней актрисы Софьи Голлидэй, а потом привыкаешь и ныряешь в её стихию, в ураган.

Сонечка, конечно, лишь прикрытие. На деле это литературный автопортрет самой себя. Это есть её толкование собственных стихов и её оправдание собственным стихам.

На рыжий диван в Борисоглебском переулке она усаживала мужчин-поклонников, мужчин-единомышленников. Можно думать всякое. Но вот что она пишет, например, об актёре Владимире Алексееве:

С Володей я отводила свою мужскую душу. Сразу стала звать Володечкой, от огромной благодарности, что не влюблен, что не влюблена, что все так по-хорошему: по-надежному.

Цветаева в данном произведении - не поэтесса, склонённая над рукописью, а гиперактивная женщина, ежеминутно находящаяся во взаимодействии, в диалоге с разными людьми. Она приводит свои стихи, но они - не главное. Повесть дышит её репликами, которые напоминают афоризмы, и историями-реминисценциями.

Не дарите любимым слишком прекрасного, потому что рука подавшая и рука принявшая неминуемо расстанутся, как уже расстались - в самом жесте и дара и принятия…

– Марина, Вы думаете, меня Бог простит – что я так многих целовала?

– А вы думаете – Бог считал?

– Я – тоже не считала.

Вообще, Соня, которую Цветаева называла “инфантой”, рисовалась в моем сознании как фарфоровая кукла.

У меня когда-то на полке жила очень красивая и очень дорогая фарфоровая кукла. Но её красота вызывала во мне грусть. Потом во время переезда она мистически потерялась, я вспомнила про неё 10 лет спустя, спросила маму, а мама развела руками. Вот если бы Цветаева не написала про реально существовашую Сонечку Голлидэй, то её пропажу тоже никто бы не заметил, да и руками-то не развёл.

Сонечка! Я бы хотела, чтобы после моей повести в тебя влюбились – все мужчины, изревновались к тебе - все жены, исстрадались по тебе – все поэты...

Конечно, появление Сони Голлидэй в жизни Цветаевой - подарок для поэта. Ведь через эту хрупкую, похожую на четырнадцетилетнюю девушку из произведений Диккенса и Достоевского, Цветаева увидела своё alter ego - чувственное, страстное, неприкаянное, вызывающее сострадание и даже жалость. Сонечка не скупилась падать в любовь, не скупилась дарить поцелуи, делала она это по-актёрски экспрессивно - через мимику, жесты, коленопреклонение, а Цветаева делала ровно то же самое, но через стихи. В произведении автор не отождествляет себя со своей подругой Сонечкой. Но о сходстве догадываешься. Соня жалуется Марине на свои ненавистные, жуткие ботинки с “бычьими мордами”, как колоды приковывающие её к полу, и несмотря на которые она должна изображать лёгкость и непринуждённость на репетиции перед педагогом. Этой жалобе Цветаева посвящает несколько страниц и понятно, что сетование Сонечки находит отклик и в самовосприятии Цветаевой. Да, она часто подчёркивала свою не-женственность, но нельзя сказать, что её не волновала скудность своего гардероба. В своём дневнике за 1918 г. она запишет:

Из-под плаща – ноги в безобразных серых рыночных чулках и грубых, часто нечищенных (не успела!) башмаках. На лице – веселье.

Неопрятность спрятать за улыбкой, а голод скрыть разговорами – в этом вся Цветаева.

Более того, Сонечка напоминает Марине о детстве, о поре, по которой она явно тосковала во взрослой жизни. Вся повесть наполнена отсылками к детским книгам и сказкам, это же их она воспела в чудном стихотворении:

Из рая детского житья

Вы мне привет прощальный шлете,

Неизменившие друзья

В потертом, красном пререплете.

Сонечка для Цветаевой - это также возможность проститься с прошлым и с отжившим. У Цветаевой часто слышится ностальгия по другому веку, в котором всё было лучше, чище и порядочнее. Поэтому в Повести она сетует на неуместность Сонечки в пространстве времени:

Ах, Сонечка, взять бы вас вместе с креслом и перенести в другую жизнь. Опустить, так с него и не сняв, посреди Осьмнадцатого века – вашего века, когда от женщины не требовали мужских принципов, а довольствовались – женскими добродетелями, не требовали идей, а радовались – чувствам…

Другим отголоском Цветаевской тоски по прошлому является сентиментальный эпизод с примеркой шёлкового платья, которое она достаёт из фамильного сундука и преподносит Сонечке. И в зеркале она ловит отражение хрупко-тонкой девушки, покосившейся под тяжестью четырех женских поколений. Пожалуй, один из самых поэтичных и символичных моментов.

Можно долго рассуждать о природе чувств Цветаевой к Сонечке, я этим заниматься не буду. От себя отмечу лишь то, что Марина полюбила в ней себя. Поэтам-мужчинам нужна муза, чтобы она была постоянным напоминанием о их способности любить и об этой любви писать, а Цветаевой в данном конкретном случае муза нужна была, чтобы найти в ней саму себя. Неслучайно она пишет это произведение в самые непростые для себя годы, в годы потерянности. В 1937 году она вместе с сыном, оторванная от мужа и дочери Али, находилась на юге Франции. Там её настигло известие о смерти Сонечки от рака в глухом провинциальном городке. Практически сразу она садится писать эту повесть, в которой, с одной стороны, отпевает свою милую подругу, но с другой - через воспоминания воскрешает себя, поры 1919 года, когда была молода, нужна и непрестанно влюблена.

Забавно, что даже влюблённость они делили к одному человеку - молодому, начинающему актёру Юрию Завадскому, чью красоту называли ангельской, а сердце – холодным. Он переживёт их обеих, станет известным театральным режиссёром и педагогом (а его холодное сердце растопит великая балерина Галина Уланова).

Но сравнение Цветаевой с Голлидэй - это всего лишь поэтическое толкование произведения. На самом деле Софья Голлидэй и Цветаева были сотканы из разных материй. Взять хотя бы то, что она пришла из мира театра, который Марина презирала. Как совершенно точно отметил Дмитрий Быков, Сонечка - это пошлый персонаж. Её пошлость легко уловить в тексте, так как автор не скрывает особенностей поведения своей подруги. Вся её речь изобилует уменьшительно-ласкательными существительными: струечка, секундочка, манерочка, гримасочка и т.п. Какая-то Эллочка-людоедка!

Голлидэй в своих вкусах всеядна. Она восхищается творчеством Цветаевой, но это не мешает ей любить примитивную уличную поэзию и песни, про которые сейчас бы сказали - попса:

Ее в грязи он подобрал,

Чтоб угождать ей – красть он стал.

Она в довольстве утопала

И над безумцем хохотала.

В повести нет художественно выверенной фабулы, но ведь это воспоминания, а им свойственен свободный и хаотичный полёт. Нужна ли форма, когда такое содержание? Здесь вы слышите не только голос Марины Цветаевой, но и близких ей людей.

Со страниц с нами детским лепетом разговаривает 2-летняя младшая дочь Цветаевой - Ирина. И, зная причину трагического исхода этой девочки, тем сильнее и острее нас режут её слова, обращённые к Сонечке, к которой она прониклась (нараспев называла Галлидá) и визиты которой она приравнивала к гостинцам: Сахай давай! Кайтошка давай!

Девочка умрёт от голода в приюте в Кунцево меньше чем через год после описываемых событий.

Реплики старшей дочери, Али, поражают своей проницательностью и мудростью. Ей 7 лет, к маме она обращается «Марина» и ведёт с ней взрослые беседы.

– Аля! Когда люди так брошены людьми, как мы с тобой, – нечего лезть к Богу – как нищие. У него таких и без нас много! Никуда мы не пойдем, ни в какую церковь, и никакого Христос Воскресе не будет – а ляжем с тобой спать – как собаки!

­– Да, да, конечно, милая Марина! – взволнованно и убежденно залепетала Аля. – К таким, как мы, Бог сам должен приходить! Потому что мы застенчивые нищие, правда? Не желающие омрачать его праздника.

Или друг Цветаевой, актёр Володя Алексеев, несёт её на руках после Пасхальной службы и спрашивает:

– Алечка, тебе удобно?

– Бла-женно! Я в первый раз в жизни так еду – лежа, точно царица Савская на носилках!

(Володя, не ожидавший такого, молчит.)

Сама Цветаева понимала, что у её дочери острый ум и недетское мышление (а могло ли оно быть детским при такой маме?!), и в своих дневниковых записях всегда помечала дочкины перлы:

– Марина! Что такое бездна?

– Без дна.

– Значит, небо – единственная бездна, потому что только оно одно и есть без дна.

Сейчас становится распространённым рассуждать о Цветаевой не как о поэте, а как о плохой матери. Что я могу сказать на это? Конечно, при прочтении Повести меня резанула её отстранённость от материнства, её сухая констатация смерти Ирочки под конец произведения в списке действующих лиц и сводке об их дальнейшей судьбе. После судьбы неродного человека Володи А. и до предложения о смерти Вахтангова она умещает трагедию собственного ребёнка в следующее:

Ирина, певшая Галлиду, умерла в 1920 году в детском приюте.

Такой сильный контраст с 200 страницами, посвящёнными умершей Сонечке. Но в данном случае я придерживаюсь мнения, что любого писателя ждёт два суда: Божий - за то как прожито, людской - за что написано. Мы не судим хорошую и любящую мать, за то, что та не написала стихов. Так и Цветаеву судить за материнство, выражаясь словами той самой Инфанты Сонечки, без-дарно .

В «Повести о Сонечке» нет какого-то последовательного сюжета. В ней Марина Цветаева вспоминает события московского периода своей жизни, который пришелся на 1919 – 1920 годы. Многие лишения достались на долю Марины: она в Москве одна с двумя маленькими дочерьми, которые жестоко страдают от голода. Муж – белогвардейский офицер, от которого давно нет известий. Марина не пытается скрыть этот факт, демонстративно противопоставляя себя существующей власти.

Но, несмотря на голод и трудности, молодость берет свое. Наступает эпоха великих перемен. Цветаева находит близких себе по духу молодых людей, таких же нищих романтиков. Это – актеры студии Вахтангова. Их умы будоражат Французская революция, мистика, средневековье.

В один из дней Марина в студии знакомится с Сонечкой Голлидей, которая восторгается Цветаевой, ее творчеством. Эта миниатюрная женщина-дитя становится подругой и наперсницей Цветаевой.

Сонечка инфантильна и непредсказуема. То на нее нападает безудержное веселье, то черная хандра. Она кокетлива и капризна. В Сонечке уживаются самовлюбленность и сентиментальность, порывистость и мудрость. В любви она несчастлива, а в быту невыносима

А пятилетняя Ирина умирает от голода в приюте. Цветаеву гложет вина – не уберегла.

Среди персонажей повести мы видим Павла Антокольского, известного московского поэта того времени, щеголя и «человека успеха» Юрия Завадского.

Эта повесть о молодых, одаренных, но преждевременных людях. Они осознают свою несвоевременность. Но пишут стихи, играют в спектаклях, влюбляются, поддерживают друг друга.

Эта книга учит тому, что стоит полноценно жить, творить, любить, невзирая на то, какое время тебе досталось. Другого не будет.

Можете использовать этот текст для читательского дневника

Цветаева. Все произведения

  • Крысолов
  • Повесть о Сонечке
  • Федра

Повесть о Сонечке. Картинка к рассказу

Сейчас читают

  • Краткое содержание Ильф и Петров Золотой телёнок

    С первых страниц романа перед нами предстает опытный шулер Остап Бендер, который после неудачных поисков драгоценностей, появился в кабинете начальника одного из исполкомов. Он решил не сдаваться и попытать счастье еще раз

  • Краткое содержание Восстание масс Ортега-и-Гассет

    В своем труде Хосе Ортега-и-Гассет «Восстание масс» говорит о проблеме человека. Автор сначала рассказывает о феномене стадности. В этом разделе он говорит о том, что масс – это необязательно большое скопление людей

  • Краткое содержание Манн Тристан

    Личность главного героя повествования Шпинеля полна утонченности, вместе с тем прямолинейна и достаточно поверхностна. Его автор называет миром духа и искусства. Он без стеснения смеется над внешним видом Детлефа Шпинеля

  • Краткое содержание Монтескьё Персидские письма

    Любознательные азиаты Узбек и Рика покидают родину и отправляются путешествовать. Они переписываются между собой и своими друзьями. В одном из писем Узбек рассказывает другу о причине побудившей его уехать

Марина Цветаева

Повесть о Сонечке

Часть первая

Павлик и Юра

Elle etait pâle – et pourtant rose,

Petite – avec de grands cheveux...

Нет, бледности в ней не было никакой, ни в чем, все в ней было – обратное бледности, а все-таки она была – pourtant rose, и это своеместно будет доказано и показано.

Была зима 1918 г. -1919 г., пока еще зима 1918 г., декабрь. Я читала в каком-то театре, на какой-то сцене, ученикам Третьей студии свою пьесу «Метель». В пустом театре, на полной сцене.

«Метель» моя посвящалась: – Юрию и Вере З., их дружбе – моя любовь. Юрий и Вера были брат и сестра, Вера в последней из всех моих гимназий – моя соученица: не одноклассница, я была классом старше, и я видела ее только на перемене: худого кудрявого девического щенка, и особенно помню ее длинную спину с полуразвитым жгутом волос, а из встречного видения, особенно – рот, от природы – презрительный, углами вниз, и глаза – обратные этому рту, от природы смеющиеся, то есть углами вверх. Это расхождение линий отдавалось во мне неизъяснимым волнением, которое я переводила ее красотою, чем очень удивляла других, ничего такого в ней не находивших, чем безмерно удивляли – меня. Тут же скажу, что я оказалась права, что она потом красавицей – оказалась и даже настолько, что ее в 1927 г., в Париже, труднобольную, из последних ее жил тянули на экран.

С Верой этой, Вере этой я никогда не сказала ни слова и теперь, девять лет спустя школы надписывая ей «Метель», со страхом думала, что она во всем этом ничего не поймет, потому что меня наверное не помнит, может быть, никогда и не заметила.

(Но почему Вера, когда Сонечка? А Вера – корни, доистория, самое давнее Сонечкино начало. Очень коротенькая история – с очень долгой доисторией. И поисторией.)

Как Сонечка началась? В моей жизни, живая, началась?

Был октябрь 1917 г. Да, тот самый. Самый последний его день, то есть первый по окончании (заставы еще догромыхивали). Я ехала в темном вагоне из Москвы в Крым. Над головой, на верхней полке, молодой мужской голос говорил стихи. Вот они:

И вот она, о ком мечтали деды
И шумно спорили за коньяком,
В плаще Жиронды, сквозь снега и беды,
К нам ворвалась – с опущенным штыком!

И призраки гвардейцев-декабристов
Над снеговой, над пушкинской Невой
Ведут полки под переклик горнистов,
Под зычный вой музыки боевой.

Сам император в бронзовых ботфортах
Позвал тебя, Преображенский полк,
Когда в заливах улиц распростертых
Лихой кларнет – сорвался и умолк...

И вспомнил он, Строитель Чудотворный,
Внимая петропавловской пальбе -
Тот сумасшедший – странный – непокорный, -
Тот голос памятный: – Ужо Тебе!

– Да что же это, да чье же это такое, наконец?

Юнкер, гордящийся, что у него товарищ – поэт. Боевой юнкер, пять дней дравшийся. От поражения отыгрывающийся – стихами. Пахнуло Пушкиным: теми дружбами. И сверху – ответом:

– Он очень похож на Пушкина: маленький, юркий, курчавый, с бачками, даже мальчишки в Пушкине зовут его: Пушкин. Он все время пишет. Каждое утро – новые стихи.

Инфанта, знай: я на любой костер готов взойти,
Лишь только бы мне знать, что будут на меня глядеть
Твои глаза...

– А этот – из «Куклы Инфанты», это у него пьеса такая. Это Карлик говорит Инфанте. Карлик любит Инфанту. Карлик – он. Он, правда, маленький, но совсем не карлик.

Единая под множеством имен...

Первое, наипервейшее, что я сделала, вернувшись из Крыма – разыскала Павлика. Павлик жил где-то у Храма Христа Спасителя, и я почему-то попала к нему с черного хода, и встреча произошла на кухне. Павлик был в гимназическом, с пуговицами, что еще больше усиливало его сходство с Пушкиным-лицеистом. Маленький Пушкин, только – черноглазый: Пушкин – легенды.

Ни он, ни я ничуть не смутились кухни, нас толкнуло друг к другу через все кастрюльки и котлы – так, что мы – внутренно – звякнули, не хуже этих чанов и котлов. Встреча была вроде землетрясения. По тому, как я поняла, кто он, он понял, кто я. (Не о стихах говорю, я даже не знаю, знал ли он тогда мои стихи.)

Простояв в магическом столбняке – не знаю сколько, мы оба вышли – тем же черным ходом, и заливаясь стихами и речами...

Словом, Павлик пошел – и пропал. Пропал у меня, в Борисоглебском переулке, на долгий срок. Сидел дни, сидел утра, сидел ночи... Как образец такого сидения приведу только один диалог.

Я, робко: – Павлик, как Вы думаете – можно назвать – то, что мы сейчас делаем – мыслью?

Павлик, еще более робко: – Это называется – сидеть в облаках и править миром.


У Павлика был друг, о котором он мне всегда рассказывал: Юра З. – «Мы с Юрой... Когда я прочел это Юре... Юра меня все спрашивает... Вчера мы с Юрой нарочно громко целовались, чтобы подумали, что Юра, наконец, влюбился... И подумайте: студийцы выскакивают, а вместо барышни – я!!!»

В один прекрасный вечер он мне «Юру» – привел. – А вот это, Марина, мой друг – Юра З. – с одинаковым напором на каждое слово, с одинаковым переполнением его.

Подняв глаза – на это ушло много времени, ибо Юра не кончался – я обнаружила Верины глаза и рот.

– Господи, да не брат ли вы... Да, конечно, вы – брат... У вас не может не быть сестры Веры!

– Он ее любит больше всего на свете!

Стали говорить Юрий и я. Говорили Юрий и я, Павлик молчал и молча глотал нас – вместе и нас порознь – своими огромными тяжелыми жаркими глазами.

В тот же вечер, который был – глубокая ночь, которая была – раннее утро, расставшись с ними под моими тополями, я написала им стихи, им вместе:

Спят, не разнимая рук -
С братом – брат, с другом – друг.
Вместе, на одной постели...

Вместе пили, вместе пели...

Я укутала их в плэд,
Полюбила их навеки,
Я сквозь сомкнутые веки
Странные читаю вести:
Радуга: двойная слава,
Зарево: двойная смерть.

Этих рук не разведу!
Лучше буду, лучше буду
Полымем пылать в аду!

Но вместо полымя получилась – Метель.

Чтобы сдержать свое слово – не разводить этих рук – мне нужно было свести в своей любви – другие руки: брата и сестры. Еще проще: чтобы не любить одного Юрия и этим не обездолить Павлика, с которым я могла только «совместно править миром», мне нужно было любить Юрия плюс еще что-то, но это что-то не могло быть Павликом, потому что Юрий плюс Павлик были уже данное, – мне пришлось любить Юрия плюс Веру, этим Юрия как бы рассеивая, а на самом деле – усиливая, сосредоточивая, ибо все, чего нет в брате, мы находим в сестре и все, чего нет в сестре, мы находим в брате. Мне досталась на долю ужасно полная, невыносимо полная любовь. (Что Вера, больная, в Крыму и ничего ни о чем не знает – дела не меняло.)