Очарованная душа. Почему женщина не может быть священником? О психотерапии, духовном руководстве

Текущая страница: 1 (всего у книги 58 страниц)

Александр Шмеман
ДНЕВНИКИ

ПРЕДИСЛОВИЕ

После кончины протопресвитера Александра Шмемана в столе его кабинета в Свято-Владимирской семинарии, где он был деканом, были найдены восемь тетрадок, исписанных его рукой. Этот дневник отец Александр вел с 1973 года с небольшими перерывами вплоть до начала последней болезни. Писал он по-русски, на языке, который был ему родным с детства, проведенного в «русском» Париже.

Дневник отца Александра – нечто гораздо большее, чем простая регистрация событий последних десяти лет его жизни. Он отражает всю его жизнь (кадетский корпус в Версале, французский лицей в Париже, Свято-Сергиевский богословский институт, переезд в Америку, Свято-Владимирская семинария в Крествуде, церковная деятельность…), его интересы (при огромной занятости он поразительно много и широко читал, выписывая в дневник целые абзацы из особенно заинтересовавших его книг), "несет" его мысли, сомнения, разочарования, радости, надежды. Всякий дневник, особенно такой последовательный, как у отца Александра, вызван не внешними побуждениями, а внутренней необходимостью. Перед нами – часто сугубо личные, сокровенные записи. Декан Свято-Владимирской семинарии, под его руководством превратившейся в одну из наиболее крупных богословских школ православного мира, почти бессменный секретарь Совета епископов Американской Митрополии (ставшей, опять же под его воздействием, в сотрудничестве с отцом Иоанном Мейендорфом, автокефальной Православной Церковью в Америке), проповедник и богослов, отец троих детей с многочисленными внуками, отец Александр к тому же находился в беспрестанных разъездах для чтения проповедей и лекций, еженедельно вел ряд программ на радио "Свобода" для России. Трудно себе представить более наполненную жизнь, и дневник в первую очередь был для него возможностью оставаться хоть на краткое время наедине с самим собой. Сам отец Александр так написал об этом: "Touch base (соприкоснуться с самим собой, – англ. ) – вот в моей суетной жизни назначение этой тетради. Не столько желание все записать, а своего рода посещение самого себя, «визит», хотя бы и самый короткий. Ты тут? Тут. Ну, слава Богу. И становится легче не раствориться без остатка в суете". И еще: «…записать хочется не для „рассказа“, а, как всегда, – для души, то есть только то, что она, душа, ощутила, как дар, и что годно, следовательно, для „тела духовного“».

Дневник отца Александра неизменно поражает широтой своего охвата. Им увлечется и ценитель литературы, и любитель политики, встретив тонкость суждений на самые разные темы, но прежде всего поражает глубина религиозного осмысления жизни. Все повседневные, частные явления, все многочисленные впечатления и оценки возведены к главному, к тому высшему смыслу, который вложен в замысел Божий о творении. И над всеми противоборствами и огорчениями, над всей критикой и обличениями основная тональность дневника – радость о Господе и благодарность Ему.

В дневнике упоминаются очень многие люди – это и учителя в кадетском корпусе, и профессора Свято-Сергиевского института, его друзья и наставники, коллеги по Свято-Владимирской семинарии, студенты, знакомые, представители всех "трех эмиграции" – круг общения отца Александра был чрезвычайно широк. Ему были интересны все люди. Он следил за событиями в России, радовался начинающемуся там духовному возрождению, которому и сам способствовал – регулярными передачами на радио "Свобода" и, конечно, своими книгами. Свою последнюю книгу, "Евхаристия. Таинство Царства", он сразу писал по-русски как дань земле, которую никогда не видел, но всегда считал своей. И, конечно, дневник позволяет увидеть глазами отца Александра его близких – жену Ульяну Сергеевну (в дневнике он так написал о ней: "В субботу – Льяне пятьдесят лет! Целая жизнь, и какая счастливая жизнь, вместе!"), дочерей Анну, Марию и сына Сергея (опять приведем его слова: "Каких удивительных, хороших детей дал мне Бог") и их семьи, брата Андрея и многих других.

Диагноз смертельной болезни был поставлен отцу Александру в сентябре 1982 года. В течение нескольких месяцев в дневнике не появлялось новых записей, и только 1 июня 1983 года отец Александр последний раз открыл свой дневник. Он написал о той "высоте", на которую подняла его болезнь, о любви и заботе близких и закончил дневник словами: "Какое все это было счастье!" Шесть месяцев спустя, 13 декабря 1983 года, окруженный близкими, отец Александр умер у себя дома в Крествуде. Последние слова, которые он ясно произнес, были: "Аминь, аминь, аминь".

Сергей Шмеман

ОТ ИЗДАТЕЛЕЙ

Настоящее издание воспроизводит дневник почти целиком. В совместной работе с женой отца Александра, Ульяной Сергеевной Шмеман, изъяты некоторые повторы, подробности, касающиеся людей еще живых, а также записи, которые могли бы быть превратно поняты неподготовленным читателем, но эти купюры составляют не более трех процентов от всей рукописи.

Рукопись подготовлена к печати Еленой Юрьевной Дорман, ею же сделаны примечания к тексту и перевод цитат на русский язык, а также составлен указатель имен. Неоценимую помощь в этой работе оказали прот. Виктор Соколов (Сан-Франциско), Жан-Франсуа и Лиля Колосимо (Париж), Никита Алексеевич Струве (Париж), Наталья Андреевна Шмеман (Париж), Виктор Максимовский (Финляндия) и др. Фотографии были любезно предоставлены Сергеем Александровичем Шмеманом, Никитой Алексеевичем Струве и прот. Виктором Соколовым.

Текст приведен в соответствие с современными нормами орфографии и пунктуации, однако языковые особенности, характерные для речи отца Александра, сохранены

Прот Александр Шмеман

ДНЕВНИКИ 1973-1983

(Москва: Русский путь, 2005)

Тетрадь I
ЯНВАРЬ 1973 – НОЯБРЬ 1974

Вчера в поезде (из Wilmington, Del.) думал: пятьдесят второй год, больше четверти века священства и богословия – но что все это значит? Или – как соединить, как самому себе объяснить, к чему все это сводится, clair et distinct1 , и возможно ли и нужно ли такое объяснение? Двадцать пять лет назад, когда эта, теперь уж меня определившая жизнь (посвящение, богословие) начиналась, все казалось, что не сегодня-завтра сяду, подумаю и выясню, что это только вопрос досуга. Но вот – двадцать пять лет! И, вне всякого сомнения, большая часть жизни – за спиной, а неясного – на глубине – гораздо больше, чем ясного.

Что нужно, собственно, объяснить? Соединение, всегда меня самого удивляющее, какой-то глубочайшей очевидности той реальности, без которой я не мог бы дня прожить, со всем растущим отвращением к этим безостановочным разговорам и спорам о религии, к этим легким убеждениям, к этой благочестивой эмоциональности и уж, конечно, к "церковности" в смысле всех маленьких, ничтожных интересов… Реальность: еще вчера ее ощутил – идя в церковь к обедне, рано утром, в пустыне зимних деревьев, и затем этот час в пустой церкви, до обедни. Всегда то же ощущение: времени, наполненного вечностью, полноты, тайной радости. Мысль, что Церковь только для того и нужна во всей своей "эмпирии", чтоб этот опыт был, жил. Так, где она перестает быть символом, таинством, она ужас, карикатура.

Искал тетрадку в своем столе. Нашел почти новую – и в ней одна запись, сделанная1 ноября 1971 года. Почти смешно, до чего сходно с той, что предшествует этой: «религия» – худшее и лучшее в человеке. Не только лучшее, а тоже и худшее. Читал Journal Litteraire Leautaud2 – странное влечение к такого рода книгам. Может быть, потому, что это как зеркало для верующих: вот какими нас видят правдивые люди. Фальшь, ужасающая фальшь «религиозности». Безрадостность. Бездарная «серьезность». Неужели это возможно, если верить в Бога – в вечное и главное tout est ailleurs3 (Julien Green)? Почти невозможность дальше выносить «академическое изучение духовности». Сколько ненужного, пустого, фарисейского.

1 Ясно и четко (фр.).

2 "Литературный дневник" Леото (фр.).

3 Все – там, все – иное (фр.).

Все утро дома, за столом! После недели в Калифорнии, после торжеств в Wilkes Barre (хиротония еп. Германа), после поездки в Филадельфию (похороны И.М. Цапа) – какое беспримесное счастье! В столовой Том1 , с которым мне всегда светло и хорошо. Снег за окном.

Вчера длинный вечер у Сережи с Иосифом Бродским. Сначала скучнейший прием у R.Payne. Снобизм. [Сумбурная компания]. Какие-то таинственные девицы в штанах. Для чего им Бродский? Дома – очень простой и милый. По словам Сережи, в Pen-Club, днем, после чтения им его стихов, на вопрос какого-то еврея, почему он христианин, Бродский: "Потому что я не варвар…" Страшно нервный. Впечатление такое, что потерян, не знает, как себя вести. Возвращение домой ночью, страшным морозом, по снегу, со станции.

Сегодня все утро – блаженно! – в кровати за "Чевенгуром" А.Платонова. Удивительная книга!

Литургия в East Meadow. Радостное чувство, что американское православие, за которое пришлось столько вытерпеть хулы, – реальность, в тысячу раз больше реальность, чем дешевая псевдодуховность всевозможных [духовных центров]. Но, увы, люди любят дешевку, лишь бы она была прикрыта бородами, крестами и привычными словесами.

Вчера вечером кончил "Чевенгур". Читал, и все в уме сверлила ахматовская строчка: "еще на западе земное солнце светит…"2 . А тут – погружение в мир, весь сотканный, в сущности, из какой-то бездонной глубины невежества, беспамятства, одержимости непереваренными мифами. Как будто никогда не было ничего в России кроме дикого поля и бурьяна. Ни истории, ни христианства, никакого логоса. И показано, явлено это потрясающе. И еще приходит в голову: «если свет, который в вас, – тьма…»3 . Все происходит в какой-то зачарованности, душевном оцепенении, каждый ухватывается за какую-то соломинку… Удивительный ритм, удивительный язык, удивительная книга.

Вчера длинный вечер у Виктора Кабачника с "новыми" – Юрием Штейном и его женой Вероникой (Туркиной), двоюродной сестрой первой жены Солженицына. Длинный разговор – о Солженицыне, о России, об о.В.Шпиллере (которого они считают попавшимся…) и т.д. Конечно, мы отвыкли от этой раскаленности. Но чувствуется в ней и какая-то растерянность. Одержи-

1 Прот. Фома Хопко, муж старшей дочери Ани.

2 Из стихотворения "Чем хуже этот век предшествующих? Разве…".

3 Ср. Мф.6:23.

мость политикой. Трудно найти не то что общий язык, но внутреннее общение – или это, может быть, специально мне. Несколько раз тяжкая мысль – побушуете, побушуете и тоже "успокоитесь". Несчастная судьба эмигрантов: приезжать "открывать глаза" людям, которые смотрят в другую сторону. Еще более горькая: встречаться с предшествующим слоем эмиграции, уже "успокоившейся" и перешедшей к внутренним склокам (легче!). Создание комитетов, таинственные звонки в Лондон и Москву. Вечный путь русской интеллигенции – путь возбужденного отрыва. И, вместе с тем, единственное приемлемое в России. Бродского облепляет чернь – академическая. Эти сами стремятся к "черни" политической, не разбираясь, что это "чернь". В конечном же итоге, мне думается, влияет на историю только одно: говорить свое, без оборота на кого бы то ни было, без расчета. "Сказавших правду в скорбном мире…"1 Этим мне дорог Солженицын: когда думаю о нем, делается как-то светло и тепло. На мой вопрос Вероника Штейн подтверждает – человек невероятной и упрямой силы… И еще: никогда не бояться, что «история» пройдет мимо, не волноваться, как бы не пропустить ее.

Вероника Штейн рассказывает о семейной драме Солженицына. Она на стороне Солженицына. Эксплуатация всего этого – против Солженицына. Печальное участие в этой эксплуатации о.В.Шпиллера. От его письма Лоуренсу несет удручающей духовной гордыней. Ни на чем в мире так легко играть, как на "религиозности". И сколько людей, что неочищенная, непросветленная религизность и есть средоточие демонического в мире (доказательство – "Чевенгур", насквозь пронизанный страшной, темной религиозностью).

Узнал сегодня о скоропостижной смерти в Los Angeles (во время юбилейного банкета прихода, при произнесении речи) Иллариона Воронцова. Всего лишь две недели тому назад (7 февраля!) завтракал у него в L.A.! Пятьдесят три года… Он был одним из счастливых, даже пронзительных воспоминаний моего детства: лагерь [на юге Франции] в Napoule, 33-й или 34-й год, наша дружба, безоблачное солнце тех лет, юга, моря. Потом, много лет спустя, встреча в Калифорнии. Его удивительная красота, красота всего облика, тихость, любовь к поэзии, одинаковое (для меня) восприятие Церкви, какая-то его вечная неудовлетворенность земным, однако без всякой показной религиозности, без всякой тяги к псевдодуховности. Несколько встреч за эти годы. Две недели назад – его рассказ об Афоне, куда он ездил только что. И опять – без громких фраз, даже с юмором, но все понял, почувствовал, увидел. Его жена: "Он садится в ванну и громко читает стихи". Чувство потери: почти не виделись, не встречались, но каждая встреча была беспримесной радостью. Только что звонил Серафим Гизетти. Говорит, что его речь (15 минут, потом он упал…) была замечательной.

1 Из стихотворения О.Мапндельштама "Декабрист".

Исповедь. Наставляешь другого: надо начинать с малого, строить, собирать себя, освобождаться. А сам?

Страшная трудность для меня личных разговоров. Почти отталкивание от всяческой "интимности". Мучительная нелюбовь исповедовать. О чем в христианстве можно столько "разговаривать"? И для чего?

Вчера вечером – от усталости, несколько глав Alan Watts, In My Own Way1 (автобиография, Ваня Ткачук2 подарил мне ее на Рождество). Меня никогда нисколько не интересовали восточные религии, Зен и т.д. В Watts"е меня интересует только тот факт, что он был священником и ушел ради этого, всегда мне казавшегося неглубоким ориентализма. Поэтому прочитал только те главы, что относятся к его пятилетнему англиканскому священству. Сам Watts представляется мне очень поверхностным мыслителем. Эти ссылки на свой «мистический опыт…»! Но кое-что в его критике христианства заслуживает внимания. О молитве: «…interpreted St. Paul"s „pray without ceasing“ as chattering to Jesus all the time, mostly about how horribly one has sinned» (p.180)3. «Belief in the forgiveness of sins seems to aggravate rather than assuage the sense of guilt, and the more these people repented and confessed, the more they were embarrassed to go creeping to Jesus again and again for his pardon. They feel simply terrible about drawing so heavily on the merits of the cross, infinite as they might be, and idealized being good children in their paternalistic universe…» (p.181)4. Хороший ответ на его синкретизм от одного из его друзей: «Есть много религий, но только одно Евангелие…» Watts хороший пример тому, как христианство, растворенное в «религии» и «мистике», теряет свою единственность, свой смысл и силу как суда над религией.

Вчера разговор с Томом [Хопко] о В. Сошлись, что источник его вопиющих недостатков, то есть недостатков его богословия, – в гордыне. Вся "грехология" сводится, в сущности, к двум источникам: плоть и гордыня. Но гордыня гораздо страшнее (она погубила ведь и бесплотные силы). Христиане сосредоточили свое внимание, свою религиозную страсть на плоти, но так легко поддаться гордыне. Духовная гордыня (истина, духовность, максимализм) -

1 Ален Уотс. "Своим путем" (англ.).

2 Свящ. Иоанн Ткачук, муж дочери Марии.

3 "…поняли слова св. Павла "непрестанно молитесь" как обращенную к Иисусу бесконечную болтовню, главным образом о своих ужасных грехах" (англ.).

4 "Вера в прощение грехов, кажется, усиливает, а не смягчает чувство вины, и чем больше эти люди каялись и исповедовались, тем сильнее они ощущали неловкость в постоянном обращении к Иисусу за Его прощением. Им очень неудобно и стыдно так опираться на достоинства христианства, какими бесконечными бы они ни были, и они представляли себя хорошими детьми в мире, окруженном отеческой заботой…" (англ.).

самая страшная из всех. Трудность же борьбы с гордыней в том, что, в отличие от плоти, она принимает бесконечное множество образов, и легче всего образ "ангела света". И еще потому, что в смирении видят плод знания человеком своих недостатков и недостоинства, тогда как оно самое божественное из всех Божиих свойств. Мы делаемся смиренными не потому, что созерцаем себя (это всегда ведет к гордыне, в той или иной форме, ибо лжесмирение всего лишь вид гордыни, может быть – самый непоправимый из всех), а только если созерцаем Бога и Его смирение.

Малая и бессмысленная ложь. В субботу вечером М.М. (бедненькая, чуть-чуть свихнувшаяся американка, приезжающая ко мне каждые две недели "беседовать" и исповедоваться) уличила меня в такой лжи. На ее вопрос, успел ли я прочитать ее письмо (а в промежутках между посещениями она пишет нескончаемые письма…), я ответил – почему? сам не знаю: "Только наспех и поверхностно…" Через минуту она нашла это письмо на моем столе – случайно! – нераспечатанным. Записываю, потому что сам не могу себе объяснить, зачем я это сказал. Ни малейшей нужды, никакой причины. Какая-то странная боязнь "отрезать", боязнь правды в малом, тогда как в "большом", мне кажется, я не лгу и даже ненавижу всякую ложь. Однако сказано: "в малом был еси верен…"1 .

Вчера днем в Trinity Church2 на Wall Street3 о молитве. И сразу же заявление вроде: «А не важнее ли кормить голодных…» Надоевшая американская дешевая жвачка и скука.

Удовольствие попасть в этот удивительный квартал с его суетой, шумом, толпой.

Сегодня утром пакет из Финляндии – финский перевод моего "Великого Поста".

Все эти дни давление бесконечного количества малых дел и забот: дело Эванса, дела студентов, звонки из церковной канцелярии, поездка в Тихоновский монастырь к арх. Киприану и т.д., и т.д., и т.д. Душа устает и высыхает от всей этой действительно суеты. Один просвет: два часа поездки в South Canaan вчера, удивительным, солнечным, "предвесенним днем". Так как приехал туда заранее, то целый час ходил по "проселочным" дорогам, среди прозрачных лесов. Тающий снег, вода, солнце, тишина. Так же и обратно. Кроме того, раздробленное время, пустая голова, нервная усталость, "мир сей" в его мелочности и скуке.

2 Церковь св. Троицы (англ.).

3 Уолл-стрит, финансовый район города Нью-Йорка.

В субботу исповедь М.Т. Мучительные раздумья: что правильно, что нет. И о том также, как любые схемы разбиваются о действительную уникальность каждой жизни. "Аз же свидетель есмь"1 .

В воскресенье – служба в Paramus2 .

Вчера все утро и до четырех часов дома за статьей о литургическом семинаре. Еще раз – убеждение в ложности исключительно "академического" богословия. Голос вопиющего в пустыне.

Ужин у Андерсонов. Диктовка Анне3 (молитвы в первый, восьмой и сороковой день). Разговор с В., который, как всегда, обезоруживает меня своей логикой, хотя логика эта способна доказать всегда лишь часть настоящей правды, и даже и ее извратить. Ужас логики, ужасавшей Шестова. Ее жизненное бесплодие. Разумный и логичный человек вряд ли способен к раскаянию. Он способен лишь к анализу.

Трагедия в Хартуме (убийство террористами дипломатов). Ненависть ко всем идеологиям. Отсюда, наверняка, моя постыдная симпатия к Leautaud, commissaire Maigret4 и… Талейрану. Безвыходный тупик человеческих «убеждений». И подумать только, что они и веру считают «убеждениями», направленными на «ценности». Вред богословия: сведение веры к идейкам и убеждениям, да еще научно (дюжиной немцев) «обоснованным»… (Это тоже думал, слушая в субботу лекцию L. Bouyer об «Apostolic Ministry»5 . Если эта последняя доказывается так, то грош ей цена…)

Только что разговор по телефону с N. Как легко люди падают духом, унывают! И как все тогда кажется безнадежным. Божественная сила терпения. Больше всего для борьбы с дьяволом нужно терпение, а его-то меньше всего в человеке, особенно молодом. Главная опасность молодости – нетерпение. Почему Бог терпит? Потому что Он знает и любит .

Письмо от Никиты Струве с замечательной, по-моему, оценкой Платонова: "…Платонов, бесспорно, замечательный писатель, владеющий каким-то доселе неслыханным языком, но, на мой взгляд, писатель не гениальный, потому что "с сумасшедшинкой" и болезненным восприятием мира. Есть в нем и какая-то недосказанность: все в его мироощущении предполагает веру, а была ли у него вера в Бога – неясно. Он не верил в смерть, но тем самым снимал как бы с человеческой судьбы ее трагичность. По правде сказать, я "Чевенгур" недопонимаю. Чевенгурцы какие-то дети природы, обманутые революцией, но остальные все – от кузнеца до убитых буржуев – чем они жили?.. В чисто литературном плане Платонов совершенно лишен дара построения.

1 Слова священника в молитве перед исповедью.

2 Приход в городе Парамус, штат Нью-Джерси.

3 Секретарша о. Александра.

4 Комиссар Мегре, герой романов Жоржа Сименона.

5 Л.Буйе об "Апостольском служении" (англ.).

"Чевенгур" его единственная большая вещь, и какая-то непостроенная, недоделанная. Я признаю гений его языка, остроумие его сатиры, но чтение его меня не просветляет, от него становится на душе щемяще-неуютно. Это какой-то Достоевский без веры, из видения Версилова – расслабленно доброе, но безвольное человечество. Солженицын с его волевым упором, с его силой и здоровьем куда выше и, главное, куда нужнее…"

Вчера, в поезде и дома, чтение французских еженедельников (L"Express, Le Point). Хотя и совсем другое, но тоже болезненное восприятие мира. Кривляние, псевдоглубина, вошедшие в кровь. Подспудная ненависть к здоровью, к ясности, к смыслу. Удручающее уныние всего этого…

В среду вечером – "малый синод" в Syosset1 . Затем – встреча с группой из Sea Cliff. Разговоры, рассказы о борьбе с Белосельским, об участии Граббе и его клики в этом и т.д. Страшное гниение русской эмиграции… А подумать только, что люди этим всем буквально живут, в этом видят «деятельность», «борьбу» и «верность Церкви». «Так вот в какой постыдной луже…»2 .

Трагическое известие о breakdown"е3 в Лос-Анжелесе о. N.N. Значит, признаки, поразившие меня три недели тому назад, были реальными. Боюсь, что причина все та же: «с головой ушел в свою деятельность». А вот этого-то и не нужно. Полная невозможность в какой-то момент увидеть все в перспективе, отрешиться, не дать суете и мелочности съесть душу. И в сущности все та же гордыня (не гордость): все зависит от меня, все отнесено ко мне. Тогда "я" заполняет собой реальность, и начинается распад. Страшная ошибка современного человека: отождествление жизни с действием, мыслью и т.д. и уже почти полная неспособность жить , то есть ощущать, воспринимать, «жить» жизнь как безостановочный дар. Идти на вокзал под мелким, уже весенним дождем, видеть, ощущать, осознавать передвижение солнечного луча по стене – это не только «тоже» событие, это и есть сама реальность жизни. Не условие для действия и для мысли, не их безразличный фон, а то, в сущности, ради чего (чтобы оно было, ощущалось, «жилось») и стоит действовать и мыслить. И это так потому, что только в этом дает нам Себя ощутить и Бог, а не в действии и не в мысли. И вот почему прав Julien Green: «Tout est ailleurs», «Il n"ya de vrai que le balancement des branches mis dans le ciel»4 и т.д. То же самое и в общении . Оно не в разговорах, обсуждениях. Чем глубже общение и радость от него, тем меньше зависит оно от слов. Наоборот, тогда почти боишься слов, они нарушат общение, прекратят радость. Это я с особой силой почувствовал в тот новогодний, декабрьский вечер, когда в Париже сидел в мансарде Адамовича. Все говорят, что он предпочитал говорить о пустяках. Верно, Но не потому, что не о чем было говорить, а потому, что таким явным было именно общение. Отсюда моя нелюбовь к «глубоким» и, в особенности, «духовным» беседам. Разговаривал ли Христос со Своими двенадцатью, идя

1 Syosset (Сайосет) – город на острове Лонг-Айленд (штат Нью-Йорк), в котором находятся резиденция Митрополита Православной Церкви в Америке.

2 Строка из стихотворения В.Ходасевича "Звезды".

3 нервном расстройстве (англ.).

4 Жюльен Грин: "Все там, все иное", "Правда только в качании веток на фоне неба" (фр.).

по гагилейским дорогам? Разрешал ли их "проблемы" и "трудности"? Между тем все христианство есть, в последнем счете, продолжение этого общения, его реальность, радость и действенность. "Добро нам зде быти"1 . Вот таким «добро» был и тот вечер с Адамовичем, да и все, что по-настоящему запомнилось, осталось от жизни как «добро» и радость: ужины и вечера вдвоем у Вейдле в Париже, еще раньше корпусные дружбы. Своеобразная «уникальность», например, Репнина в моей жизни. Нам решительно не о чем разговаривать, и мне всегда так хорошо с ним, хотя вне этих почти мимолетных встреч в Париже, раз в год, я почти не вспоминаю о нем. Брат Андрей: мы трех «серьезных» слов не сказали друг другу за последние двадцать лет, но встречи и общение с ним одна из главных, реальнейших радостей моей (и, я знаю, его) жизни, бесспорное, очевидное «добро». И наоборот, там, где в центре как содержание общения – действия, события и мысль, там не выходит и общения. А вот с К.Ф. выходит! Действительно, «il n"ya de vrai…». Слова же должны вынашиваться не в разговорах (где они так часто – чеки без покрытия), а на глубине, вот в этом самом опыте tout est ailleurs, как, в сущности, свидетельство о нем. Тогда они звучат, сами становятся даром, таинством.

Итак, если вспомнить, то оказывается, что наибольшая сила и радость общения были в моей жизни от тех, кто "умственно" меньше всего значил для меня: Репнин, о. Савва Шимкевич (в корпусе, 1933-1935 гг.), о. Киприан.

Сегодня в New York Times статья Натальи Решетовской, первой жены Солженицына – в ответ на недавнюю защиту Солженицына там же Жоресом Медведевым. Статья гнусная, злая, полная интуиции и к тому же несносно "бабья". Эта атака, увы, лишнее подтверждение "инспирированности" письма Шпиллера.

Удивительный, совершенно весенний день! Почти жарко. Весь день дома за столом. Счастье.

Вчера – длинная пастырская беседы с женщиной в депрессии. Бросил муж. Сын ушел в hippies2 . Бросил школу, живет неизвестно где. Дочь двенадцати лет тоже начинает впадать в депрессию. Все бессмысленно. Профессия (медицина) опротивела. Полная тьма. Во время разговора ощущал с самоочевидной ясностью «демонизм» депрессии. Состояние хулы. Согласие на хулу. Отсюда – смехотворность психиатрии и психоанализа. Им ли с «ним» тягаться? «Если свет, который в вас, тьма…»?3 Я сказал ей: Вы можете сделать только одно, это – отказаться от хулы, отвергнуть саму себя в этой лжи, в этой сдаче. Больше Вы не можете – но это уже начало всего.

Болезнь современных (да и не только современных) людей – одержимость. А они, а с ними заодно и священники, хотят лечить ее психиатрической болтовней.

2 хиппи (англ.).

3 Ср.: Мф.6:23.

У Л. уже несколько недель болело плечо и под рукой. Вчера утром д-р Стивенс сказал ей, что нужно немедленно резать, чтобы "узнать"… Какой глубокой, торжественной становится сразу же жизнь при таком известии. Весь день словно тихое "присутствие". Завтра у Л. свидание с хирургом.

"И покры ны тьма…"1 Два дня этого «присутствия» в доме. Почти об этом не разговаривали. Но, нет-нет, при взгляде, при том или ином слове – прорывалось.

Боже мой, какую болезненную чувствуешь тогда жалость и нежность. Как все становится прозрачным, хрупким, обреченным. Этих двух дней не забыть. Сегодня звонок из Нью-Йорка от Л.: ее доктор категорически утверждает, что все в абсолютном порядке!

Прощеная вечерня – очень хорошая, очень подлинная. Почему все-таки не удается всегда жить на этой высоте? Сегодня длинная-длинная утреня. Один в пустом алтаре, все время ощущая все – и "присутствие" (это еще до радостного телефона), и "светлую печаль" Поста, и весь тот вздох, о котором – Пост.

И уже врывается суета: звонки, гора неотвеченных писем, даже заседание. Как при всем этом хранить, созидать внутреннюю, светлую тишину?

Мучительная раздробленность времени, даже, вот, в эти дни Великого Поста. Выходишь из церкви – заседание. "Когда можно вас повидать…" Хорошо только дома, только одному. Мучительность всех контактов – и чем дальше, тем больше. Невыразимость, непередаваемость главного. Как я устал от своей профессии или, может быть, от того, как она стала пониматься и восприниматься. Такое постоянное чувство фальши, чувство, что играешь какую-то роль. И невозможность выйти из этой роли.

Изумительные, весенние дни. И как только остаюсь один – как вчера, в Harlem, опоздав на поезд, – счастье, полнота, радость.

Вчера несколько часов с Г.Б.Удинцевым. Ученый-океанограф, работает в одном из институтов Академии Наук СССР. Здесь в научной командировке, на восемь месяцев. Устроил свидание со мной через Helen Fisher (моя бывшая студентка в Колумбии). "Хотел Вас повидать, потому что еще в Москве прочитал Вашу "Зрячую любовь" (о Солженицыне). Она много там ходила по рукам. Абсолютно согласен…" Необыкновенно милый, сердечный – вот уж именно тот "русский человек", который нам все больше и больше кажется

1 Пс.54:6: "Страх и трепет прииде на мя, и покры мя тьма".

мифическим. Поклонник Солженицына и Сахарова. Из интеллигентной семьи. Спрашиваю его о Церкви. "Засорена, засорена, но… что же, хотя бы так…" Поразительный рост баптизма. О "русинах"1 : «есть ничего – Солоухин, но есть и зловещее…» Все хочет прочесть до отъезда.

Первая неделя Поста прошла сумбурно. Вчера тревожные звонки с Аляски, от о.Д.Г. и т.д. Статьи об англиканстве, о приходе. Горы неотвеченных писем. От всего этого на душе неспокойно и именно "засорено"…

На заседании Митрополичьего совета в Gramercy Park Hotel, слушал скучнейший дебат о пенсионном фонде. Мучение от уровня всей этой "церковной жизни".

Три мучительных, напряженно-суетных, тяжелых дня: Митрополичий совет и архиерейский синод. Описывать всего этого нет сил и охоты. Вечное и страстное желание уйти, отстраниться, не [участвовать] – и объективная невозможность это сделать. Безвыходность этого положения: быть eminence grise2 , чтобы по возможности limiter les degats3 , и ipso facto4 оказываться все время на том самом уровне, от [нелюбви] к которому во всем этом участвуешь…

Григорий Померанц

Когда б вы догадались, сколько зла
Скрывается в одной фальшивой ноте,
То бросили бы все свои дела
И стали помогать в моей работе.
Зинаида Миркина

“Дневники” Шмемана вызвали невротическую реакцию у православных фундаменталистов. На их нападки убедительно ответил священник Филипп Парфенов (2) . Мне хочется оставить все это в стороне. По мере чтения “Дневников” все больше захватывало иное, становление творческой личности, корни которой вышли за рамки профессии, этноса, нации и временами пробивают даже границы западного культурного круга. В “Дневниках” своих Шмеман откровенно пишет: Если кто-нибудь когда-нибудь будет “изучать” “источники” моего богословия (!), он вряд ли догадается, что на меня всегда неимоверную тоску нагоняли, например, Кавасила, Дионисий Ареопагит и т.п., а что в извилистых путях моего мироощущения и, следовательно, мысли и убеждений сыграло странную, но несомненную роль: прислуживание в церкви (корпус, rue Daru(3) ), русская и французская поэзия, Андре Жид, дневник Жюльена Грина и дневник же Поля Леото (прочел все восемнадцать томов! - как они оба этому удивились бы!) и бесконечное число самых разнообразных биографий(например, Талейран и де Голль). Как объяснить самому себе, прежде всего, что я люблю Православие и все больше и больше убежден в его истине и все больше и больше не люблю Византии, Древней Руси, Афона, то есть всего того, что для всех - синоним Православия. Я бы умер со скуки на “конгрессе византинистов”. Только самому себе я могу признаться в том, что мой интерес к Православию обратно пропорционален тому, что интересует - и так страстно - православных (с.236–237).

Тут каждая строка - парадокс. И одна из первых загадок - восемнадцать томов Леото. Шмеман много читал, очень много. Но восемнадцать томов - дневника! Что там захватывало? Жюльен Грин хоть католик, а Леото и вовсе атеист. Кажется, привлекал сам жанр дневника. Чтение дневников было школой, подготовившей “Дневники” самого Шмемана, - школой искренности. Есть тексты, располагающие к фальши: реклама, протокол допроса. Говоришь то, что тебе выгодно, и молчишь о том, что невыгодно. А дневник, лежащий в столе, - полная этому противоположность. Шмеман, искренний по натуре, уставал от канонов (а грубо говоря - от штампов), неизбежных в любом церковном разговоре, в любой церковной службе. Каноны Православия не менялись полторы тысячи лет, а люди менялись. Современный священник стал другим человеком. Он пришел из мира, где идет становление личности. Он одарен в одном, а в другом чувствует себя беспомощно, неловко. Я знаю два достоверных случая, когда митрополит Антоний Сурожский, выслушав исповедь, не погружался в тину мелочей, а молча смотрел человеку в глаза - пять, десять, пятнадцать минут - и потом говорил несколько разрешающих слов или просто переводил разговор на другую тему; и этого было достаточно, исповедующийся уходил с чувством, что его подняли на другой уровень и его проблема снята. У Шмемана этого дара не было. У него были другие дары. Есть замечательная запись в одной из последних тетрадей:

“Дома”, “самим собой” я осознаю себя только когда читаю лекции. Каким бы он ни был, но это, в сущности, мой единственный дар. Все остальное - руководство, “духовная помощь” - все с чужого голоса и потому такое тягостное. Лекции - я всегда с удивлением ощущаю это - я читаю столько же для себя, сколько студентам. В них я не кривлю совестью, и не кривлю потому, что их читает во мне кто-то другой, и часто они просто удивляют меня: вот, оказывается, в чем вера или учение Церкви… Мне иногда хочется встать и громко заявить: “Братья, сестры! Все, что я имею сказать, о чем я могу свидетельствовать, - все это в моих лекциях. И больше ничего у меня нет, и потому, пожалуйста, не ищите у меня другого”. Ибо во всем другом я не то что лгу, но не чувствую того помазания.., которое необходимо, чтобы быть подлинным (с. 576).

Это проблема не только церковная. Никогда прежде подлинность не была такой острой темой, как в современном обществе.

Время предписанных ролей кончилось. Открыты тысячи путей. Но выбрать трудно. Чужие голоса подсказывают вам тысячи дорог. И никто не помогает сказать, как ответил Гамлет Розенкранцу и Гильденстерну: Вы можете расстроить меня, но не играть на мне. Сознание самого себя складывается, но еще не сложилось. Шмеман - счастливое исключение. Он открыл в душе свой собственный источник, из которого льются подлинные слова (об этом мы прочитаем у него немного ниже). В аудитории, на лекции, - его “помазание”. А писать для печати труднее, каждая написанная фраза перебивает полет вдохновения. И выход был найден - в дневнике.

К этому мы еще вернемся, а пока хочется отметить тонкое смысловое различие, которое Шмеман проводит между правдой, которая может быть записана с чужого голоса, и чем-то подлинным, рождающимся в глубине сердца, по выражению Бердяева- транссубъективным, укорененным в “царствии, которое внутри нас”, но не совсем наше. Примерно на том уровне, где действует Бог, действует неожиданно для самого говорящего, - Шмеман это называет “помазанием”. Сравнительно с подлинной правдой правда с чужого голоса чуть-чуть фальшива. На ней лег отпечаток чужой речи, письменного языка с его лексикой, грамматикой и синтаксисом, иногда еще чужого, мертвого языка, оттенки которого умерли, остались одни термины; но богословие, подчеркивает Шмеман, ближе к поэзии, чем к науке. Это многозначная ткань, которая ткется из многозначных, таинственных слов. Как в стихах:

А накопленье тишины
Шло так неисчислимо долго,
Что сердцу сделались слышны
На небе ангельские толки,
И тот, кто так давно отвык
От громких слов и формул строгих,
Постигнул ангельский язык
И начал лепетать о Боге.

* * *
Вы не знаете Бога,
Вы придумали Бога,
Слов насказано много,
Но ведь Он молчалив.
Что такое познанье?
Погруженье в молчанье,
Сердца к сердцу касанье
И свидетельство - жив.
(4)

В свободной речи, как в поэтическом вдохновении, мелькает “помазание”, неожиданный всплеск из последней глубины, который задним числом можно обработать, отшлифовать, но очень осторожно, чтобы не потерять противоречивость живой жизни ради стройности системы, ради толерантности и т. п. Когда говоришь с вдохновением, не думаешь, что скажет княгиня Марья Алексевна, а пишешь - и призадумываешься.

В современной культуре роль Марьи Алексевны часто играет информация. Все хорошо в меру, в том числе знание фактов. Куча мелочей, открытых в тысячах частных наук, засоряет голову и мешает видеть целое, увидеть с птичьего полета, что слова только подводят к главному, о чем надо молчать, что остается в паузе между словами. Об этом прекрасно писал когда-то Тютчев:

Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи.
Питайся ими - и молчи.

Это можно отнести и к внутреннему миру личности, и к объяснению в любви, и к тайнам веры. Слово подводит вплотную к тайне, но тайна должна всплыть из несловесной глубины.

Однако в русской культуре “Silentium” Тютчева остался одиноким парадоксом. И учителями Шмемана стали французы:

Читая Леото, я вдруг понял, что - помимо всего прочего,правдивость его укоренена, выражается в языке. Он - последний французский писатель, болезненно чувствующий фальшь и ложь того языка, что постепенно изнутри разлагал французский язык, соотношение в нем слoва, предложения со смыслом, торжество в нем исподволь отвлеченности, “идеологизма”… Так теперь пишут все, и не только по-французски (Увы! И по-русски. - Г. П.). Наша эпоха создала постепенно новый язык, но и новое “чувство языка”. Причина этого двойная: “идеологизм”… и, более банально, отрыв культуры от жизни, творчество из ничего - и потому из “ничего” и состоящее, безответственная игра форм и структур (с. 245). Почему безбожник может быть так свободен и правдив, честен и по-своему милостив и почему именно этих качеств так трагически не хватает “религиозным” людям? (с. 180). И вот мне кажется, что этого “воинствующего” (на словах) атеиста Бог, так сказать, не может не любить. Именно за правдивость, за беспощадность в изображении, пересказе самого себя, без смирения, без какого бы то ни было знания о нем… Не знаю, не знаю: слова все эти как-то не подходят, однако я читаю Леото всегда именно с духовной пользой, с какой, увы, почти никогда не читаю так называемой “духовной литературы”. Он обличает во мне всякую духовную дешевку, ненужное возбуждение, пристрастие к красивым словам, как-то внутренне освобождает… (с. 244).

Для меня Византия была неведомой землей. Я успел полюбить византийскую и древнерусскую икону и проводил час за часом в отделе древностей Третьяковской галереи. Сравнительно с византийцами и с Андреем Рублевым почти все новое казалось мне мелким. Сожалею, что Шмеман был лишен этого опыта. И я охотно принял осторожное приглашение Аверинцева посетить его лекции о средневековой культуре. Осторожным Сергей был из вежливости (ему было тридцать, а мне пятьдесят), но я с готовностью стал ходить на эти лекции, как студент. Сережа, еще молодой, не умевший ограничить себя определенной темой, плавал в море воскрешенной им средневековой жизни, как в живой современности. Все прочитанное (а читал он безумно много) стало его собственным, и он ощущал себя в этом мире гораздо свободнее, чем в современности. Это был его дом, его наследственный удел.

Я развивался иначе. Я не мог повернуться спиной к хаосу XX века. И только дополнял современность: музыкой барокко, “проповедями и рассуждениями” Экхарта, беседами Судзуки и Уоттса о буддизме дзэн, беседами Кришнамурти, упанишадами, созерцанием древних икон. И мне хотелось включить в эту семью средневековое богословие, и прежде всего - самое мистическое в нем: Григория Нисского, Псевдодионисия Ареопагита, которого Шмеман зря отверг. Попытки Псевдодионисия подходить к несловесному слову, выкручивая и выворачивая обыкновенные слова, казались ему пустой игрой. Это перекликается с сопротивлением, которое в нем вызывали Достоевский и Марина Цветаева. Он, впрочем, понимал, как и Флоренский, что есть истины, которые могут быть высказаны только в истерике, в обстановке скандала, чрезмерного нажима на слова. Шмеман это в конце концов понял в Цветаевой, а в Псевдодионисии не стал стараться; так же, как не давал себе труда разобраться в “ориентальщине”. Будем благодарны ему за то, что он разглядеть и понять сумел. Тем более, что многое он и у Достоевского усвоил. Некоторые страницы “Дневников” - не меньший скандал, чем скандальные сцены у Достоевского.

Помере того как я читал “Дневники”, мне становилось ясно, что Шмеман - человек тройной национальной укорененности. Родившись в Ревеле, переименованном вТаллинн, в русской православной семье, он уже ребенком лет четырех, в 1925 году, оказался в Париже. Здесь он учился в русском кадетском корпусе, втягивал в себя русскую культуру, духовную и светскую, со всей силой эмигрантской ностальгии… Но в Париже, окруженный французской культурой, входившей во все щели, он незаметно врастал и в нее. И я совершенно понимаю, что Франция стала для Шмемана второй родиной, а может быть и первой, если говорить о структуре мысли, о стиле.

Вдумываясь в попытки Шмемана понять самого себя, видишь, как детская и отроческая любовь к православию проходила через французский фильтр, проходила как вселенская вера, как вера, не подчинявшаяся законам логики, никаким принципам (он цитирует анонимную английскую фразу, по духу близкую Антонию Сурожскому: принципы - это то, чем люди заменяют Бога…). А Византия сквозь фильтр не проходила. Московия, задыхавшаяся в своей косной изоляции, не проходила. И его Россия - петербургская, европейско-русская культура, отрезанная от византийских икон и мозаик (их в Париже не было),отрезанная от Андрея Рублева и Дионисия с чадами... Их Шмеман не пережил и не знал.

В “Дневниках” - постоянные цитаты из русских поэтов и писателей, размышления о Пушкине, Гоголе, Тургеневе, Достоевском, Толстом, Чехове, Цветаевой, Набокове, Мандельштаме, Пастернаке, Бродском. Набокова он жестко критикует, а книгу Синявского о Гоголе, которую не приняла почти вся русская эмиграция, прочел с восхищением и еще раз перечитал, чтобы убедиться в своей правоте. Но не менее широко представлена и французская литература и вся полнота французской культуры. Она стала своей, вместе с русской она захватывала своими достоинствами и вызывала стыд своими пороками.

Переезд в Америку еще больше расширил этот круг своего. Став американцем на переломе между юностью и зрелостью, в 1951 году, Шмеман быстро укореняется в Штатах. Человеку, вышедшему из однозначной укорененности, сравнительно легко перейти от двойственной и к тройственной. Можно сравнить это с неосуществленным проектом преобразования Австро-Венгрии в Австро-Венгро-Польшу. До этого был проект Австро-Венгро-Славии, но помешал выстрел Гавриила Принципа, и в 1918 году появился другой проект, Австро-Венгро-Польши; на этот раз помешала катастрофа в сентябре на Западном фронте. Однако в личном плане Шмеман создал прочную тройственную державу и мирно жил в ней.

Никакой расколотости, никаких внутренних конфликтов это не вызвало. Расколотость вызывало другое: участие в реформах церкви - при понимании, что глубокие реформы невозможны. А тройная национальная идентичность была вполне гармоничной. Это зрячая любовь к России, Франции, Америке с ясным сознанием их недостатков. Опираясь на одну свою ипостась, Шмеман видит и критикует другие: французскую склонность к левой фразе, русские бессмысленные споры, где каждый кричит свое и никто не слушает другого; короткую американскую память, непонимание окружающего мира и навязывание всем вокруг своей односторонности. Следя за политической борьбой во Франции, Шмеман чувствует себя правым в среде левых и левым среди правых. В спорах, вызванных публицистикой Солженицына, он пытается остаться в центре:

Я не могу до конца принять ни одной из сторон и в их стопроцентном отвержении одна другой вижу ужасающую ошибку. Вот опять - поляризация русского сознания, это несчастное “или - или”. Солженицын и вслед за ним Гинзбург хотят, чтобы было так, как они “переживают”. Хотят существования, несмотря на всё, на всю тьму, - неразложимой, невинной России, к которой можно, а потому и нужно вернуться… Поэтому они (но главное, конечно, Солженицын) должны отвергать таких людей, как Синявский или Амальрик и т. д., отвергать их право на любовь к России. А они ее любят, и их оскорбляет, да и бесит, это отрицание у них любви: любви, направленной не на какую-то нетленную, почти трансцендентную “сущность” России, а на Россию “эмпирическую”, на родину (“да, и такой, моя Россия!”). В замысле я мог бы принять обе установки. Но на практике Солженицын во имя “своей” России выкидывает из нее половину ее исторической плоти (Петербург, XIXвек, Пастернака и т. д.), предпочитает ей в качестве идеала, - Аввакума и раскольников, а “Синявские” все-таки как-никак презирают всякую ее “плоть”, остаются безнадежными, “культурными элитистами”. Разговор между ними невозможен не из-за аргументов или идей, а из-за тональности , присущей каждой установке. Солженицыну невыносим утонченный, культурный “говорок” Синявского, его “культурность”, ибо не “культуру” любит он в России, а что-то совсем другое. Какую-то присущую ей “правду”, определить которую он, в сущности, не способен, во всяком случае, в категориях отвлеченных, в мысли, но по отношению к которой всякая “культура”, особенно русская, кажется ему мелкотравчатой. Синявскому же ненавистна всякая “утробность” и из нее рождающийся утопизм, максимализм, преувеличение. В истории на земле возможно только культурное “возделывание”, но не “преображение” земли в небо. Условие культуры - свобода, терпимость, принципиальный “плюрализм”, моральная чистоплотность, “уважение к личности” (с. 473–474) (подчеркнуто мною. - Г. П.).

Здесь я готов подо всем подписаться. Однако “вселенскость” Шмемана имеет свои границы. Вчера вечером, - записывает Шмеман, - от усталости, несколько глав Уоттса, “Своим путем”… Меня нисколько не интересуют восточные религии. У Уоттса меня интересует только один факт: что он был священником и ушел ради этого, всегда мне казавшегося неглубоким, ориентализма. Поэтому прочел только те главы, что относятся к его пятилетнему англиканскому священству… (с.12).

С самоограничением привычного культурного круга я столкнулся несколько десятков лет тому назад у Аверинцева. Как-то он неожиданно подарил мне две книги по искусству Востока. “Мне это не нужно, - сказал он, - а Вам может пригодиться”.Я тогда же или несколько позже назвал его “средиземноморским почвенником”. Видимо, он повторял понравившуюся ему шутку как самоопределение, и в этом качестве оно попало в воспоминания О. Седаковой. Я думаю, что Шмемана тоже можно назвать почвенником или домоседом своего тройственного удела.

Любопытно однако сравнить “домен” Шмемана с “доменом” Аверинцева. Границы “почвы” Аверинцева уходят далеко вглубь истории, до Книги Иова и трагедий Софокла. Это лично пережитая традиция древней и средневековой книги (которую Шмеман отодвигает от себя). Мир Шмемана - от воцарения Петра до избрания Миттерана президентом. Но в пространстве границы двух духовных империй сходятся: до рубежей христианской цивилизации.

Такое самоограничение не имеет ничего общего с распространенной у нас диаспорофобией, начиная с отвержения классической диаспоры, восходящей к вавилонскому пленению евреев, до возникающей прямо на глазах диаспоры чеченцев, азербайджанцев и др. Ничего общего нет и с тем, что Страхов назвал “борьбой с Западом”. Запад и для Аверинцева, и для Шмемана - в кругу своего. Чужое - на Востоке. Там можно потерять больше, чем приобретешь, в выходе за известные границы. Потерять уникальность Христа? Оставить христианству только место лепестка в “розе мира”, как у Даниила Андреева?

Но почему не было этого страха у Александра Меня? Этот деятельный проповедник христианства среди неверующей советской интеллигенции с глубоким вниманием относился к индийскому духовному опыту и написал о нем талантливую книгу “У врат молчания”. Религии Индии толкуются Менем как открытые вопросы, на которые ответом стал Христос. Можно не соглашаться с этим, но книга интересная, яркая.

Я думаю, секрет здесь в не равном удельном весе апофатического богопознания (то есть пути к тайне Бога через отрицание всех определений и всех образов Бога) - и богопознания катафатического, положительного, зримо образного, когда вся полнота духовной истины созерцается в иконе Христа, в иконах близких к Нему, преподобных святых, в Святой Деве, родившей Его… Апофатическое богопознание теоретически признается христианством, но большинство христиан его не знают, не понимают и не считают нужным знать. Достаточно сосредоточиться на Сыне Человеческом, свободном от эго и ставшим зримым лицом незримого и неисповедимого духовного мира.

В прошлом этого хватало. Но не сейчас, когда четыре культурных мира, веками почти не знавшие друг о друге, оказались стиснутыми во внезапно сузившемся пространстве перед внезапно выросшими проблемами, грозящими глобальной катастрофой. Без духа диалога, без понимания друг друга конфликты будут громоздиться и громоздиться. Высокомерная уверенность Запада в своем превосходстве смыта событиями. Поиски общих ценностей ни в коем случае не сводятся к моде, к дешевой “ориентальщине”. В диалог втянуты такие люди, как Далай Лама и Томас Мертон. Несмотря на огромные различия метафизики, диалог между буддизмом и католицизмом развивается довольно успешно, во всяком случае - успешнее, чем диалог между двумя ветвями Вселенской Церкви, расколовшейся в 1054 году.

Однако глобальные проблемы вовсе не становятся от этого личными проблемами каждого. Охватить все задачи не способен ни один ум. У каждого своеобразного мыслителя складывается своя зона творческих интересов, в которой он способен плодотворно действовать, зона “моего”, ограниченная от “не моего”, где, как сказал бы Шмеман, у данного человека нет “помазания”, где он способен только повторять, с чужого голоса, общие идеи. В этом смысл старого изречения: гений должен себя ограничить. И самоограничение Аверинцева тем, что я назвал “средиземноморским почвенничеством”, и самоограничение Шмемана его “триалитической державой” не было их ошибкой. Каждый находил опору против религиозного и идейного фанатизма в границах своего круга, отстаивая приоритет культуры в целом перед распуханием отдельной сферы культуры, отдельных идей и принципов.

Единой глобальной культуры, достигшей духовных вершин, сегодня нет, и формирование ее идет через суперэтнические, но в то же время субглобальные духовные организмы, противостоящие глобальному хаосу. И если я, читая “Дневники”, в чем-то не соглашаюсь с ними, в чем-то вижу их ограниченность, то это не мешает моей любви к этой книге. И нас окружает общая ненависть. Не случайно Аверинцева в кругу “Нашего современника” называли Евреем Евреевичем, а книги Александра Шмемана епископ-фанатик сжигал вместе с книгами Александра Меня. Пропасть проходит между духом любви, ограниченной тем или другим пределом, и духом ненависти.

Святой Дух, веющий всюду, един, но образы, которые Он принимает в человеческом сердце, а затем в словах пророков, бодисатв и святых,в каждом культурном кругу свои. Зинаида Миркина, переводя Рильке, Ибн ал-Фарида и других поэтов-мистиков, натолкнулась на это в своей работе. Она старалась всегда почувствовать некий целостный, не разделенный на слова и обороты, язык Святого Духа и передать его по-русски, временами отступая от немецкого текста и подстрочника с арабского. Именно так получались хорошие переводы. Опираясь на этот опыт, мы в нашей общей книге “Великие религии мира” определяем святые писания как “переводы” с целостного языка Святого Духа, “услышанного” (внутренним слухом), а затем разложенного на отдельные слова и обороты своей культуры, используя лексику и грамматику иврита, санскрита, пали, китайского, арабского языков. Святые Писания - попытки передать словами несловесный поток истины, несловесный поток Духа. Их достоинства - достоинства классического перевода. Их недостатки - недостатки всякого перевода. И когда апостол Павел говорит, что буква мертва и только дух животворит, и когда Шмеман восстает против омертвения религии, - они оба имеют в виду устаревший, омертвевший перевод. У Шмемана иногда так можно понять и само слово “религия” как общепринятую, но омертвевшую оболочку живой любви и веры: По Евангелию так ясно: Бога любят святые и грешники. Его не любят и, когда могут, распинают “религиозные” люди (с. 302).

Несловесное слово (возможно близкое к тому, что Сведенборг писал о языке ангелов) может быть лучше всего передано из глаз в глаза, от сердца к сердцу, как в разговоре св. Серафима Саровского с Мотовиловым и в общении других великих старцев со своими учениками (в Православии, в индуизме, буддизме, суфизме, хасидизме). Широкому кругу верующих так ничего не передашь. Вчитывание в книги (как у иудаистов и протестантов) часто дает укоренение в букве. Это не лучше, чем культ.

Пастор Рубенис назвал культ религиозным театром с либретто из Писания, с использованием музыки, икон, свечей. Культ создает настроение, направленность, передает людям, не способным на личное усилие подвижника, какое-то единство с Богом или хоть тень единства. Александр Шмеман посвятил много усилий, чтобы евхаристия именно так и переживалась. Но сам он пережил озарение на балконе при блеске солнца на автомобильном стекле. И у многих других людей переживание реальности светлой духовной бездны, объемлющей бездну пространства и времени, приходило неожиданно, нечаянно. Хотя подробный разбор пути человека к благодати обнаруживает почти всегда долгие мучительные поиски ответа на “проклятые вопросы”. И Бог всегда ближе к Иову, чем к его благочестивым друзьям.

Однако буква, которую Шмеман беспощадно обличает, не перестает быть для него святой, как сосуд, в котором древность и Средние века донесли до нас дух, едва слышный в современном шуме машин и заседательской суеты. Слово “религия” в “Дневниках” Шмемана не имеет однозначного смысла. Мы каждый раз должны заново учитывать, чтo он созерцает своим умственным взором: помощь в вере? или искажение веры?

Зло появляется, когда мы теряем дух целого и начинаем рвать великие тексты на куски, на отдельные фразы. Это правило надо применить и к чтению “Дневников” Шмемана. Его книга истинна в целом, и больше всего - тогда, когда она опирается на культуру в целом. Привожу пример, который говорит сам за себя: Пушкин России нужен гораздо больше, чем Типикон (справочник по богослужению. - Г. П.). Во имя Пушкина нельзя ненавидеть, резать и сажать в тюрьму. А во имя Типикона очень даже можно (с. 81).

Попробуем теперь пойти по следу Шмемана и подтвердить все сказанное отрывками, сохраняя свойственные “Дневникам” единство сквозь бессистемность: Реальность: еще вчера ее ощутил - идя в церковь к обедне, рано утром, в пустыне зимних деревьев, и затем этот час в пустой церкви, до обедни. Всегда то же ощущение времени, наполненного вечностью, полноты, тайной радости. Мысль, что Церковь только для того и нужна во всей своей “эмпирии”, чтобы этот опыт был, жил. Там, где она перестает быть символом, таинством, она ужас, карикатура (с. 9).

Подумайте: почему в пустой церкви Шмеман больше чувствует Бога, чем служа обедню? Потому что созерцание - простор для Святого Духа, а богослужение - дело, хотя и святое, и священник отчасти отдает себя делу, а не Богу как Духу. Меня отделяют от Тебя твои иконы, - писал Рильке в “Часослове”. Так мог бы написать и Шмеман, если бы он был поэтом.

На с. 14 находим разговор с В., который, как всегда, обезоруживает меня своей логикой, хотя логика эта способна доказать всегда лишь часть настоящей правды, и даже и ее извратить. Ужас логики, ужасавшей Шестова. Ее жизненное бесплодие. Разумный и логичный человек вряд ли способен к раскаянию. Он способен лишь к анализу. Здесь невольно вспоминаешь роман “Преступление и наказание”. Пока Раскольников рассуждает, он не может понять Соню, думающую сердцем. Пока Раскольников в своей келье, он не сомневается в логике. На островах, на закате, он сразу освобождается от кошмара.

Шмеман отгораживается от “ориентальщины”, но вот пришло (см. с. 15) трагическое известие о нервном срыве в Лос-Анжелесе с N.N. Значит, признаки, поразившие меня три недели тому назад, были реальными. Боюсь, что причина всё та же: “с головой ушел в свою деятельность”. А вот этого-то и не нужно. Полная невозможность в какой-то момент увидеть все в перспективе, отрешиться, не дать суете и мелочности съесть душу… Страшная ошибка современного человека - отождествление жизни с действием, мыслью и т. д. И уже почти полная неспособность жить, ощущать, осознать передвижение солнечного луча по стене - это не только “тоже” событие, это и есть сама реальность жизни. Не усилие для действия и для мысли, не их безразличный фон, а то, в сущности, ради того (чтобы оно было, ощущалось, “жилось”) и стоит действовать и мыслить. И это так потому, что только в этом дает нам Себя ощутить и Бог, а не в действии и не в мысли. И потому прав Жюльен Грин: “Все там, все иное”, “Нет ничего истинного кроме качания веток на фоне неба” (с.15).

Качание веток на фоне неба - дзэнский ответ на дзэнский вопрос: что такое Дао? Или: что такое дзэн? (Возможно несколько вариантов, но они все такого же рода.) Шмеман дважды цитирует дзэнскую мысль, заимствуя ее из книги французского католика. Засилье абстракций в современной культуре толкает к интуиции, опирающейся на тихое созерцание. Тяга к созерцанию пронизывает сегодня творческое меньшинство и на Западе. Всюду идут поиски подлинной правды и продолжается спор дзэн с Конфуцием.

А вот еще один пример поиска истины в созерцании, схватывающем бытие как целое, не разорванное на осколки (см. на с. 20). Смиренное начало весны. Дождливое воскресенье. Тишина, пустота этих маленьких городов. Радость подспудной жизни всего того, что за делами, за активизмом, того, что сам субстрат жизни. И поздно вечером снова тьма, дождь, огни, освещенные окна…Если не чувствовать этого, то что могут значить слова: “Тебя поем, Тебя благословим, Тебя благодарим”. А это суть религии, и если ее нет, то начинается страшная подмена. Кто выдумал (а мы теперь в этом живем), что религия - это разрешение проблем, это ответы… Это всегда - переход в другое измерение, и, следовательно, не разрешение, а снятие проблем.

Таково понимание религиозной жизни как неразрывной связи со всей окружающей жизнью, но в целом, в единстве, в недвойственности природы. А через страницу - в целостности жизни у семейного очага (на с. 22): Что такое счастье? Это жить вот так, как мы живем сейчас с Льяной вдвоем,наслаждаясь каждым часом (утром - кофе, вечером - два-три часа тишины и т. д.). Никаких особенных “обсуждений”. Все ясно и потому - так хорошо! А, наверное, если бы начали “формулировать” сущность этого самоочевидного счастья, сделали бы это по-разному и, того гляди, поссорились бы о словах. Мои казались бы ей не теми и vice-versa. “Непонимание”! И замутилось бы счастье. Поэтому по мере приближения к “реальности” все меньше нужно слов. В вечности же уже только “свят, свят, свят…” Только слова хвалы и благодарения, моление, белизна полноты и радости. Поэтому и слова только те подлинны и нужны, которые не о реальности (“обсуждение”), а сами реальность: ее символ, присутствие, явление, таинство. Слово Божие. Молитва. Искусство. Когда-то таким словом было и богословие: не только слова о Боге, но божественные слова - “явление”. Но прельстилось чечевичной похлебкой обсуждений и доказательств, захотело стать словом научным - и стало пустотой и болтовней. И возомнило о себе, и стало нужным только такому же другому болтуну, но не человеку, не глубине человеческой культуры.

Я убежден, что это, на глубине, те откровения (“эпифании”), те прикосновения, явления иного, которые затем и определяют изнутри “мироощущение”. Потом узнаешь, что в эти минуты была дана некая абсолютная радость. Радость ни о чем, радость оттуда, радость Божьего присутствия и прикосновения к душе. И опыт этого прикосновения, этой радости (которую, действительно, “никто не отнимет от нас”, потому что она стала самой глубиной души) потом определяет ход, направление мысли, отношение к жизни и т. д. Например, та Великая Суббота, когда перед тем, как идти в церковь, я вышел на балкон и проезжающий внизу автомобиль ослепляюще сверкнул стеклом, в которое ударило солнце. Все, что я всегда ощущал и узнавал в Великой Субботе, а через нее - в самой сущности христианства, все, что пытался писать об этом, - в сущности всегда внутренняя потребность передать и себе и другим то, что вспыхнуло, озарило, явилось в то мгновение. Говоря о вечности, говоришь об этом. Вечность - не уничтожение времени, а его абсолютная собранность, цельность, восстановление. Вечная жизнь - это не то, что начинается после временной жизни, а вечное присутствие всего в целостности. “Анамнезис” (незабываемость. - Г. П.). Все христианство - это благодатная память, реально побеждающая раздробленность времени, опыт вечности сейчас и здесь (определение вечности подчеркнуто мною. - Г. П.).Поэтому все религии, всякая духовность, направленные на уничтожение времени, суть лжерелигии и лжедуховность. “Будьте как дети” - это и означает “будьте открыты вечности”. Вся трагедия, вся скука, все уродство жизни в том, что нужно быть “взрослым”, от необходимости попирать “детство” в себе. Взрослая религия - не религия, и точка; а мы ее насаждаем, обсуждаем и потому всё время извращаем. “Вы уже не дети - будьте серьезны!” Но только детство - серьезно. Первое убийство детства - это его превращение в молодежь. Взрослый способен вернуться к детству. Молодежь - это отречение от детства во имя еще не наступившей взрослости. Христос нам явлен как ребенок и как взрослый . Но он не явлен нам как молодежь... человек становится человеком, взрослым в хорошем смысле, когда он тоскует о детстве и снова способен на детство. И он становится плохим взрослым, если он эту способность в себе заглушает (с. 24–25).
Это та глубина, на которой сходятся все великие религии. Глубина, не доступная разуму и открытая поэзии, даже внешне чуждой богословию.

Сноски:

1 Прот. Александр Шмеман. Дневники. 1973–1983. М.: Русский путь, 2005. Далее страницы указываются в тексте.
2 “На нас надвигается новое Средневековье…” - “Континент”, № 132.
3 Т. е. в кадетском корпусе и в соборе св. Александра Невского на ул. Дарю в Париже.
4 З. Миркина.
5 Как полагалось, по взглядам Л. Н. Гумилева.
6 Александр Гинзбург (1936–2002), известный диссидент.

Григорий ПОМЕРАНЦ - родился в 1918 г. в Вильно (нынеВильнюс). Окончил ИФЛИ. Участник Великой Отечественной войны. В 1946 исключен из ВКП(б) за “антипартийные заявления”. В 1949 г. арестован по обвинению в антисоветской деятельности, осужден; освобожден (1953) и реабилитирован (1958). Философ, культуролог, публицист. Автор книг “Сны Земли” (Париж, 1958), “Неопубликованное” (Мюнхен, 1972), “Открытость бездне. Встречи сДостоевским” (М., 1990), “Собирание себя” (М., 1993), “Выход из транса” (М.,1995), “Опыты философии и культурологии” (М., 1995), “Страстная односторонность и бесстрастие духа” (М. – СПб, 1998), “Записки гадкого утенка” (М., 1998) и др.; вместе с З. Миркиной “Огонь и пепел” (М., 1993), “Великие религии мира” (М., 1995). Член Русского ПЕН-Центра. Живет в Москве.

Александр Дмитриевич Шмеман

ДНЕВНИКИ 1973-1983

Александр Дмитриевич Шмеман

Восемь тетрадей дневников одного из самых значительных деятелей Церкви XX столетия, проповедника и богослова протоиерея Александра Шмемана (1921-1983) – не «простая регистрация событий последних десяти лет его жизни», но возможность «оставаться хоть на краткое время наедине с самим собой», «не раствориться без остатка в суете». Все явления повседневности, многочисленные впечатления, собственная жизнь, литература и политика соотносятся о. Александром с высшими ценностями, подвергаются религиозному осмыслению. Разносторонность интересов о. Александра, глубина и тонкость суждений делают его «Дневники» интересными самым разным кругам читателей.

ПРЕДИСЛОВИЕ

После кончины протопресвитера Александра Шмемана в столе его кабинета в Свято-Владимирской семинарии, где он был деканом, были найдены восемь тетрадок, исписанных его рукой. Этот дневник отец Александр вел с 1973 года с небольшими перерывами вплоть до начала последней болезни. Писал он по-русски, на языке, который был ему родным с детства, проведенного в "русском" Париже.

Дневник отца Александра – нечто гораздо большее, чем простая регистрация событий последних десяти лет его жизни. Он отражает всю его жизнь (кадетский корпус в Версале, французский лицей в Париже, Свято-Сергиевский богословский институт, переезд в Америку, Свято-Владимирская семинария в Крествуде, церковная деятельность…), его интересы (при огромной занятости он поразительно много и широко читал, выписывая в дневник целые абзацы из особенно заинтересовавших его книг), "несет" его мысли, сомнения, разочарования, радости, надежды. Всякий дневник, особенно такой последовательный, как у отца Александра, вызван не внешними побуждениями, а внутренней необходимостью. Перед нами – часто сугубо личные, сокровенные записи. Декан Свято-Владимирской семинарии, под его руководством превратившейся в одну из наиболее крупных богословских школ православного мира, почти бессменный секретарь Совета епископов Американской Митрополии (ставшей, опять же под его воздействием, в сотрудничестве с отцом Иоанном Мейендорфом, автокефальной Православной Церковью в Америке), проповедник и богослов, отец троих детей с многочисленными внуками, отец Александр к тому же находился в беспрестанных разъездах для чтения проповедей и лекций, еженедельно вел ряд программ на радио "Свобода" для России. Трудно себе представить более наполненную жизнь, и дневник в первую очередь был для него возможностью оставаться хоть на краткое время наедине с самим собой. Сам отец Александр так написал об этом: "Touch base (соприкоснуться с самим собой, – англ.) – вот в моей суетной жизни назначение этой тетради. Не столько желание все записать, а своего рода посещение самого себя, "визит", хотя бы и самый короткий. Ты тут? Тут. Ну, слава Богу. И становится легче не раствориться без остатка в суете". И еще: "…записать хочется не для "рассказа", а, как всегда, – для души, то есть только то, что она, душа, ощутила, как дар, и что годно, следовательно, для "тела духовного"".

Дневник отца Александра неизменно поражает широтой своего охвата. Им увлечется и ценитель литературы, и любитель политики, встретив тонкость суждений на самые разные темы, но прежде всего поражает глубина религиозного осмысления жизни. Все повседневные, частные явления, все многочисленные впечатления и оценки возведены к главному, к тому высшему смыслу, который вложен в замысел Божий о творении. И над всеми противоборствами и огорчениями, над всей критикой и обличениями основная тональность дневника – радость о Господе и благодарность Ему.

В дневнике упоминаются очень многие люди – это и учителя в кадетском корпусе, и профессора Свято-Сергиевского института, его друзья и наставники, коллеги по Свято-Владимирской семинарии, студенты, знакомые, представители всех "трех эмиграции" – круг общения отца Александра был чрезвычайно широк. Ему были интересны все люди. Он следил за событиями в России, радовался начинающемуся там духовному возрождению, которому и сам способствовал – регулярными передачами на радио "Свобода" и, конечно, своими книгами. Свою последнюю книгу, "Евхаристия. Таинство Царства", он сразу писал по-русски как дань земле, которую никогда не видел, но всегда считал своей. И, конечно, дневник позволяет увидеть глазами отца Александра его близких – жену Ульяну Сергеевну (в дневнике он так написал о ней: "В субботу – Льяне пятьдесят лет! Целая жизнь, и какая счастливая жизнь, вместе!"), дочерей Анну, Марию и сына Сергея (опять приведем его слова: "Каких удивительных, хороших детей дал мне Бог") и их семьи, брата Андрея и многих других.

Диагноз смертельной болезни был поставлен отцу Александру в сентябре 1982 года. В течение нескольких месяцев в дневнике не появлялось новых записей, и только 1 июня 1983 года отец Александр последний раз открыл свой дневник. Он написал о той "высоте", на которую подняла его болезнь, о любви и заботе близких и закончил дневник словами: "Какое все это было счастье!" Шесть месяцев спустя, 13 декабря 1983 года, окруженный близкими, отец Александр умер у себя дома в Крествуде. Последние слова, которые он ясно произнес, были: "Аминь, аминь, аминь".

Сергей Шмеман

ОТ ИЗДАТЕЛЕЙ

Настоящее издание воспроизводит дневник почти целиком. В совместной работе с женой отца Александра, Ульяной Сергеевной Шмеман, изъяты некоторые повторы, подробности, касающиеся людей еще живых, а также записи, которые могли бы быть превратно поняты неподготовленным читателем, но эти купюры составляют не более трех процентов от всей рукописи.

Рукопись подготовлена к печати Еленой Юрьевной Дорман, ею же сделаны примечания к тексту и перевод цитат на русский язык, а также составлен указатель имен. Неоценимую помощь в этой работе оказали прот. Виктор Соколов (Сан-Франциско), Жан-Франсуа и Лиля Колосимо (Париж), Никита Алексеевич Струве (Париж), Наталья Андреевна Шмеман (Париж), Виктор Максимовский (Финляндия) и др. Фотографии были любезно предоставлены Сергеем Александровичем Шмеманом, Никитой Алексеевичем Струве и прот. Виктором Соколовым.

Текст приведен в соответствие с современными нормами орфографии и пунктуации, однако языковые особенности, характерные для речи отца Александра, сохранены

Прот Александр Шмеман

ДНЕВНИКИ 1973-1983

Тетрадь I

Вчера в поезде (из Wilmington, Del.) думал: пятьдесят второй год, больше четверти века священства и богословия – но что все это значит? Или – как соединить, как самому себе объяснить, к чему все это сводится, clair et distinct 1 , и возможно ли и нужно ли такое объяснение? Двадцать пять лет назад, когда эта, теперь уж меня определившая жизнь (посвящение, богословие) начиналась, все казалось, что не сегодня-завтра сяду, подумаю и выясню, что это только вопрос досуга. Но вот – двадцать пять лет! И, вне всякого сомнения, большая часть жизни – за спиной, а неясного – на глубине – гораздо больше, чем ясного.

Что нужно, собственно, объяснить? Соединение, всегда меня самого удивляющее, какой-то глубочайшей очевидности той реальности, без которой я не мог бы дня прожить, со всем растущим отвращением к этим безостановочным разговорам и спорам о религии, к этим легким убеждениям, к этой благочестивой эмоциональности и уж, конечно, к "церковности" в смысле всех маленьких, ничтожных интересов… Реальность: еще вчера ее ощутил – идя в церковь к обедне, рано утром, в пустыне зимних деревьев, и затем этот час в пустой церкви, до обедни. Всегда то же ощущение: времени, наполненного вечностью, полноты, тайной радости. Мысль, что Церковь только для того и нужна во всей своей "эмпирии", чтоб этот опыт был, жил. Так, где она перестает быть символом, таинством, она ужас, карикатура.

Искал тетрадку в своем столе. Нашел почти новую – и в ней одна запись, сделанная 1 ноября 1971 года. Почти смешно, до чего сходно с той, что предшествует этой: "религия" – худшее и лучшее в человеке. Не только лучшее, а тоже и худшее. Читал Journal Litteraire Leautaud 2 – странное влечение к такого рода книгам. Может быть, потому, что это как зеркало для верующих: вот какими нас видят правдивые люди. Фальшь, ужасающая фальшь "религиозности". Безрадостность. Бездарная "серьезность". Неужели это возможно, если верить в Бога – в вечное и главное tout est ailleurs 3 (Julien Green)? Почти невозможность дальше выносить "академическое изучение духовности". Сколько ненужного, пустого, фарисейского.

1 Ясно и четко (фр.).

2 "Литературный дневник" Леото (фр.).

3 Все – там, все – иное (фр.).

Все утро дома, за столом! После недели в Калифорнии, после торжеств в Wilkes Barre (хиротония еп. Германа), после поездки в Филадельфию (похороны И.М. Цапа) – какое беспримесное счастье! В столовой Том 1 , с которым мне всегда светло и хорошо. Снег за окном.

Вчера длинный вечер у Сережи с Иосифом Бродским. Сначала скучнейший прием у R.Payne. Снобизм. [Сумбурная компания]. Какие-то таинственные девицы в штанах. Для чего им Брод...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→

От редакции. Книга дневников отца Александра Шмемана вызвала широкий интерес. В предыдущем номере журнала мы поместили рецензию на нее; в Издательском совете состоялся круглый стол, посвященный ее обсуждению (материалы см. в интернете на сайте Благовест-Инфо от 29 марта). Однако обсуждение представляется далеко не исчерпанным: как объем, так и содержание книги не позволяют полностью отразить впечатление от нее даже в серии статей. Поэтому наша редакция решила избрать иной способ обсуждения: не претендуя на полноту охвата, мы попросили нескольких авторов высказаться по тем вопросам, которые обратили на себя их особое внимание, и предлагаем подборку этих мнений читателю.

Протоиерей АЛЕКСИЙ ГОСТЕВ

Дневники отца Александра Шмемана обращают нас к проблематике, которая остается актуальной и сегодня, то есть спустя практически тридцать лет с его смерти, проблематике его книг, статей и докладов. Ценность дневника в том, что в нем проговариваются некоторые идеи, которые отец Александр или не успел, или не счел возможным и своевременным изложить в своих трудах, окончательно оттачиваются формулировки, кристаллизуется тем самым “основной миф” его мировоззрения, его восприятие христианства. Я не говорю о том, что в дневниках перед нами предстает личность грандиозного масштаба, пастырь, человек Церкви и культуры в самом широком и глубоком смысле, мы видим пример подлинно христианского восприятия политической и социальной жизни конца ХХ столетия. Как пророчески точно звучат сегодня многие его оценки и прогнозы. Если какие-то реалии и выглядят иначе, то сама позиция отца Александра, его главный принцип “отнесения” всех событий не только церковной, но и культурной и общественной жизни к реальности Царства Божия, остается необычайно жизненной и вдохновляющей.

Естественно, что некоторые особенности восприятия, некоторые суждения автора дневника могут вызывать несогласие, побуждать к полемике. Я думаю, что сам отец Александр был бы счастлив, узнав именно о такой реакции, отвечающей его собственному духу. Очевидно, как нечто естественное он воспринял бы и неприятие своего дискурса теми, кто этого духа чужд. Однако критиковать личность такого масштаба, не рискуя оказаться в положении моськи из басни Крылова, обязывает, как минимум, к тому, чтобы соответствовать заданному духовному и интеллектуальному уровню. Столь же жалко и неадекватно было бы восторгаться и цитировать взахлеб, не прожив и не продумав самостоятельно проблематику отца Александра.

Мне хотелось бы остановиться, неизбежно кратко и лишь в самом первом приближении, на том, что представляется самым существенным, то есть попытаться сформулировать суть его христианского мировоззрения и мировосприятия. Речь идет об опыте Царства Божия, о восприятии Церкви на глубине своей как эсхатологической общины, это Царство будущего века являющей, подвергающей мир его суду, возвещающей его радость и спасение.

С. 58, 59 . «…живем мы сейчас в эпоху настоящего экзамена и христианству вообще и Православию в частности. Чем само оно живо и животворит?.. этот ответ у меня есть… это… мироощущение, в котором центрально и решающе… “просвечивание”, “отнесенность” всего к “другому”, эсхатологизм самой жизни и всего в ней, который антиномически делает все в ней ценным и значительным. Источником же этого эсхатологизма, тем, что делает это “просвечивание”, эту “отнесенность” возможными, является таинство Евхаристии, которым поэтому изнутри и определяется Церковь, и по отношению к самой себе, и по отношению к миру, и по отношению к каждому отдельному человеку и его жизни… “Проходит образ мира сего”… этот образ во Христе стал “проходящим”, динамическим, “отнесенным”, открытым… чтобы этот опыт стал возможным… в этом мире был дан также и опыт того самого, к чему все “отнесено” и относится, что через все “просвечивает” и всему дает смысл, красоту, глубину и ценность: опыт Царства Божия, таинством которого является Евхаристия… Церковь оставлена в мире, чтобы совершать Евхаристию и спасать человека, восстанавливая его евхаристичность. Но Евхаристия невозможна без Церкви, то есть без общины, знающей свое уникальное, ни к чему в мире не сводимое назначение - быть любовью, истиной, верой и миссией… быть Телом Христовым».

С. 343 . «У Церкви только две задачи: быть причастием Духу Святому и являемому и даруемому Им Царству будущего века, свидетельствовать об этом перед “миром сим”».

С. 215 . «…для того чтобы “социальное” не утопило в себе религии, в центре Церкви оставлена Евхаристия, весь смысл которой в том, чтобы все время все изнутри взрывать - относя не просто к “трансцендентному”, его-то сколько угодно и в социальном, а ко Христу и Его Царству».

С. 633 . «Евхаристия - таинство претворения не только хлеба и вина в “небесную пищу”, но и самого мира, самой жизни в нем - в предвосхищение, предвкушение грядущего Царства Божия. Поэтому Евхаристия была (в первохристианский период и остается всегда - п. А. Г .) таинством Церкви - Церкви как общины (синаксис), Церкви как любви (милосердие, Агапе), Церкви как знания (Слово Божие), Церкви как “исполнения” всего во Христе».

С. 642, 612 . Церковь - «распознание здесь и сейчас - “по­среди нас” - грядущего Царства в радости о Христе». Она «требует от нас, чтобы этот опыт новой жизни мы вводили в мир. Чтобы мир сей мы очищали, просвещали “неотмирностью” опы­та Церкви».

Опыт, заключенный в приведенных отрывках из дневников отца Александра, есть поистине евангельский опыт Царства Божия, преддверием которого и является Церковь как присутствие в истории Воскресшего Христа в огненных языках Духа, как “праведность, радость и мир о Духе Святе”. Центр ее бытия - Евхаристия, подлинный, глубинный смысл которой раскрывает отец Александр Шмеман в своих книгах и в особенности в последней из них, посвященной Евхаристии как таинству Царства и таинству Церкви.

Историческое бытие Церкви есть оболочка этой реальности, некая раковина, ткани которой могут быть подчас окаменевшими, но именно она заключает в себе драгоценную жемчужину. Уплотнение тканей, окаменение их, которое являет собою церковная жизнь на поверхности - продолжающийся до возвращения во славе кенозис Христа. О том, как нестерпимо сознавать искажения, извращения жизни Церкви как преддверия Царства, мы находим множество горьких рассуждений на страницах дневника.

И все же: «Как бы ни была Церковь больна, как бы ни огрублялась, ни обмирщалась ее жизнь, сколько бы ни торжествовало в ней “человеческое, слишком человеческое”, только через нее просвечивает этот свет Царства Божия» (С. 379).

История есть Предание и делание, но это и сораспятие и крест. Отец Александр ощущал это на предельной глубине. Он необычайно остро переживал деформации церковной жизни, но также необычайно глубоко был предан Церкви, не приемля в равной степени слепого консерватизма и поверхностного модернизма. Однако главное, что вдохновляло и питало его на путях богословского творчества и церковной деятельности и что, на мой взгляд, является важнейшим в его завещании для нас, - это рождающееся из опыта Царства всеобъемлющее чувство радости и благодарности.

«Радость эта - не одна из “составных частей” христианства, это его “тональность”, пронизывающая собою все - и веру, и “мироощущение”. Там, где нет радости, христианство, как и религия, становится “страхом” и потому - мучением…».

“Нельзя знать, что Бог есть, и не радоваться. И только по отношению к ней - правильны, подлинны, плодотворны и страх Божий, и раскаяние, и смирение”.

«…радость может быть только от Бога, только - свыше. Но потому и христианство вошло в мир как радость. Не только радость о спасении, но спасение как радость. Только подумать - мы каждое воскресение “трапезуем” со Христом, “за Его трапезой, в Его Царствии”… Бог спас мир радостью, “но печаль ваша в радость будет”, “и радости вашей никто не отнимет от вас…» (С. 297, 314).

“Всякий, кто способен благодарить, достоин спасения и вечной радости” (С. 661).

Игумен ПЕТР (МЕЩЕРИНОВ)

Книгу дневников отца Александра Шмемана я читал, как будто пил чистую свежую воду. Жалко было, когда книга кончилась, не хотелось расставаться с нею. Дневники отца Александра - это светлая атмосфера, прямая постановка вопросов, честные ответы на них. Для меня было большой радостью подтверждение многих моих мыслей и интуиций, выраженных ясно и четко, и вдобавок человеком, чей церковный авторитет очень значим. Книга может многим людям послужить неким ответом на вопрос о том, как жить в Церкви. Православные христиане нередко задают этот вопрос. Общины как-то не складываются, индивидуальный аскетизм ожидаемых плодов не приносит, консерватизм и охранительство с одной стороны, некий порыв к обновлению с другой со временем перестают увлекать, часто превращаясь в утомительную форму или “род деятельности” без живительного Христова содержания… И вот нам пример - жизнь отца Александра, запечатленная в его дневниках. Не нужно ломать внешние сложившиеся традиции, а нужно осмыслить их, дойти до их истока, то есть - жить Христом, самому, лично и ответственно, быть Его Церковью. Наполнить каждую минуту своей жизни радостным переживанием уже данного нам в Церкви Царства Христова, включать в него и культуру, и современность, и все то, с чем соприкасается человек - вот путь, возможный для каждого. Этот путь потребует от нас напряженного осмысления, а порой и переосмысления многого в нашей личной и общецерковной духовной жизни; но только это, на мой взгляд, приводит человека к Богу, к самому себе, к честности перед собою, дает в человеке место Духу Святому. Когда Он касается нашего сердца, все обретает смысл - мы уже в Царстве Христовом; а без этого ни внешняя церковность, ни охранительство, ни обновление, ни что бы то ни было гроша ломаного не стоят. С опытом этого касания Духа Истины человеку я встретился на страницах дневников отца Александра; именно этот опыт - главное содержание их.

“Лично я вообще бы отменил частную исповедь, кроме того случая, когда человек совершил очевидный и конкретный грех и исповедует его, а не свои настроения, сомнения, уныния и искушения” (С. 35). Отец Александр не раз возвращается к этой теме, он пишет, что ему тяжело исповедывать и вести частные духовные беседы с людьми. И я не люблю исповедывать - может быть, потому, что в Русской Церкви исповедь “привязана” к Причастию. Для людей воцерковляющихся это неплохо; но не застряла ли наша церковная жизнь, наша литургическая и покаянная практика на уровне воцерковления? Сознательная, свободная, зрелая христианская жизнь подменяется у нас перманентным “детским садом”… Отделить исповедь от Причастия, как это сделано в Американской Церкви, к которой принадлежал отец Александр? Это может быть и весьма полезным - воспитается самостоятельность, уменьшится клерикализм. В древности исповедовались крайне редко, когда действительно совершали грехи… а причащались часто. А сейчас что исповедуют? Не так посмотрела, не то подумала, на акафисты регулярно не получается ходить, нет у меня слезного покаяния, студ лица, редко ощущаю вездеприсутствие Божие, воспоминание плохих песен, отсутствие желания оказывать странноприимство бомжам, в пост носила светлую одежду, бидон с крещенской водой на пол поставила, с мужем ругаюсь, он у меня неверующий, венчаться не хочет, вербу засохшую прошлогоднюю выбросила, дети меня не слушаются, старший не хочет в Церковь ходить, к Причастию готовилась, во всем грешна, нет постоянной Иисусовой молитвы (а крыльев нет за спиной - может, тоже в этом покаяться?), а вот это, батюшка, даже не знаю, грех или не грех, сами рассудите… Вот слушаешь все это (а это примеры из практики) и думаешь: а зачем они нужны, такие вот исповеди… только мучить священника (представьте Великий Четверг, пятичасовую исповедь) и цементировать себя в совершенно неправильном понимании христианства…

Есть и “светлые исповеди”, как их называет отец Александр - когда человек действительно кается в своих грехах перед Богом (а не пересказывает брошюру святителя Игнатия Брянчанинова) с пониманием того, что он делает. Таких исповедей мало, но они - праздник для священника. Но часто бывает, что поисповедавшись несколько раз “светло”, человек снова скатывается к утомительному “отчету о проделанной работе” перед Причастием.

«Я не могу отделаться от убеждения, что Церковь (Право­славная, хотя и не только она, конечно) съедается “благо­честием”. Вся эта болтовня о монашестве, об иконах, о духовности - до какой степени все это мелко, фальшиво, есть игра самолюбий… Мы живем в мире подделок » (С. 575). Вот как раз листаю толстую, хорошо изданную книгу - “Молитва Иисусова: опыт двух тысячелетий”. Том второй, первый уже вышел, а еще два ожидаются. Чего только нет в этой книге! И плохая Америка, и материалистический Запад, и воспоминания (совер­шенно бытовые) о митрополите Питириме, и Данилевский, и Достоевский, и Drang nach Osten , и русский народ самый духовный, и держаться за традицию и противостоять обновленчеству, и ужасный Петр I… но, спрашивается, при чем тут Иисусова молитва? Это все равно как если я напишу книгу о дифференциальном и интегральном исчислении и буду в ней пространно рассуждать о рельефе дна Атлантического океана, о соотношении политических партий Великобритании в XIX веке, об особенностях дизайна города Сингапура, о садоводстве, о различии зимнего и летнего дизельного топлива etc. etc. (при том что я ничего, собственно, не смыслю ни в дифференциальном, ни в интегральном исчислении). Да и зачем писать многотомники об Иисусовой молитве? Не достаточно ли о ней написано? Не лучше ли ею скромно заниматься? - Очень точно определил отец Александр. Это подделки и болтовня . «Христи­анство “болтающее” - это, в сущности, новая глава в его истории. Когда люди поставили “проблемы”, они перестали радоваться, благодарить и молиться» (С. 93).

“Только тот, кто благодарит, знает жизнь” (С. 200). Интересно с этой точки зрения посмотреть, какие у нас самые распространенные отношения с Богом. Во-первых, это “дай”. Мы постоянно у Бога просим того или другого, духовного или материального. Дай здоровья, благополучия, успехов, дай спасение, дай молитву, не дай того, огради от этого и т. д. Во-вторых, “прости”. Мы приучены постоянно каяться пред Богом, даже если в данную минуту нам каяться не в чем. Этого мы боимся даже больше, чем когда нам действительно есть в чем каяться: как же, мы не видим своих грехов, а значит, впадаем (или уже впали) в прелесть… и начинаем искать, в чем мы согрешили в текущую минуту и выдавливать из себя покаяние в некоей “всегреховности”. Прочтите вечерние молитвы - третью, последнюю: зачастую мы каемся в том, чего вовсе не делали и не думали. Четвертую молитву ко Причащению даже часто опускают из молитвословов (или редактируют): там такое понаписано, что, кстати говоря, вообще несовместимо с Причащением… а мы читаем все это и понуждаем себя выжимать из себя соответствующие чувства (это называется “аскетическим подвигом”). Сравним количество покаяния и просьб и количество благодарения Бога в наших всегдашних молитвословиях - в утреннем, вечернем Правиле, в последовании ко Причащению. Соотношение далеко не в пользу благодарения. А между тем без благодарения и наши просьбы, и наше покаяние становятся мелочными и утомительными. Любовь к Богу очевидно выражается в благодарности больше, чем в просьбах. Современная церковная жизнь не учит нас прежде всего благодарить, славословить Бога, радоваться Ему, а потом уже надоедать Ему прошениями и покаяниями. Почему? Не знаю. Какой-то акцент сместился. Это смещение могло бы выглядеть так, как если бы мы в Молитве Господней опускали:

Да святится имя Твое,

Да приидет Царствие Твое,

Да будет воля Твоя, яко на небеси, и на земли…

О причащении. «Размышления… о странном, таинственном отталкивании от него в Церкви (на Афоне - “не приобщаются”, у нас в Церкви - подозрительность к ищущим “частого причащения”). Мистически - это центральный вопрос. Превращение причастия в “священное”, в табу и тем самым парадоксальная его “натурализация” (как “страшного”, требующего “очи­щений” и пр.). Неслышание абсолютной простоты - “приимите, ядите…”, простоты и смирения, которые одни “соот­ветствуют” абсолютной же трансцендентальности Евхаристии» (С. 468).

А вот что говорит один архиерей в интервью:

“В N-ском кафедральном соборе на Пасху мирян не причащают, только детей. Это древняя русская традиция мирянам воздерживаться от причастия в пасхальную ночь. Церковные люди, которые стремятся к духовной жизни, знают, что причащаться можно было весь Великий пост, а на Пасху православные разговляются. Те же, кто стремится причаститься на Пасху, как правило, люди, не имеющие смирения. Они хотят быть выше в духовной жизни, чем есть на самом деле… Нужно помнить, что причаститься можно не только во исцеление души и тела, но и в суд и осуждение. Если же священник в своем приходе разрешает мирянам причащаться на Пасху, то он ни в чем не погрешает, для того и совершается Литургия. А те миряне, которые решили причаститься в этот святой день, должны взять благословение у своего духовника”.

Итак, на Пасху христиане не причащаются, а разговляются. Те же, кто стремится причаститься на Пасху - люди, не имеющие смирения. Без комментариев.

«Признаки смирения: радость. Гордыня исключает радость. Далее: простота, то есть отсутствие “оборота на себя”. И, наконец, доверие - как основная установка в жизни, по отношению ко всему этому (это - “чистота сердца”, в которой человек “узрит Бога”). Признаки гордыни, соответственно, - безрадостность, сложность и страх» (С. 365). Обычный ответ наших духовников на вопрос: батюшка, почему у меня “не клеится” христианская жизнь? - “а потому, что нет в тебе смирения, гордыньки много”… Это распространенное пастырское назидание, конечно, совершенно неконструктивно. Но вот в трактовке отца Александра - абсолютно верно: нет смирения, поэтому ничего и не получается. «Смирение - это не та пришибленность плюс ханжество, чем оно стало в церковном “стиле”, это царская и царственная добродетель, ибо подлинное смирение - именно от мудрости, от знания, от прикосновения к “жизни переизбыточествующей”» (С. 496). Характерно, что отец Александр в понятие “гордости” включает такую вещь, как глупость . Сущность гордыни «в том, что, будучи глупостью - слепотой, самообманом, низостью - она “хитроумно” выдает себя за ум» (С. 549). “Сущность веры в исцелении ума, в освобождении его от покорившей его себе глупости” (С. 299). Священное Писание считает глупость грехом (см. книгу Притчей Соломоновых). Разумеется, здесь имеется в виду не обидное для человека указание на недостаток интеллектуального уровня (ведь Сам Господь дает людям ту или иную меру способностей), а нечто иное - неадекватность, нравственное неумение воспринимать вещи без лжи, такими, какие они есть, подмена главного второстепенным. Часто думаешь: ну почему “не идут” у нас и в личной, и в церковной, и в общественной жизни очень многие вещи? наверное, есть важные и сложные причины этого… А посмотришь просто , и думаешь: да потому что в основе их зачастую лежит глупость (в библейском, повторю еще раз, вовсе не в “оскорбительном” смысле), - а потому и гордость; а Бог, как известно, всему гордому противится и лишь только всему смиренному дает благодать (ср. 1 Пет 5:5).

«Всякий, кто любит Церковь в ее сущности, обязательно страдает от “церкви”» (С. 339). Это так. Многие это чувствуют, мало кто решится так четко сформулировать проблему, как сделал это отец Александр. Действительно, страдают, кто - от чего. Многие сокровища Церкви скрыты, к ним нет доступа людям. Например, прекрасные, глубокосодержательные, высокопоэтические пасхальные трипеснцы (из-за которых Цветная Триодь, собственно, и называется Триодью) почти не читаются в храмах нашей Церкви, а народ пичкают зачастую бездарными акафистами и полумагическими молебнами. Или от того, что, заявляя претензии на участие в жизни общества, церковная общественность ничего не хочет делать для созидания и нормализации внутренней приходской жизни. Или от того, что внутри Церкви люди атомизированы, разобщены, не имеют поддержки. «На глубине Православие, мне кажется, давно уже “протестан­тизируется”: “верит” в нем каждый по-своему, но соединены все “религией”, то есть храмом и обрядом» (С. 348). И много, увы, есть поводов страдать любящим Церковь Христову… Но, с другой стороны, нет же некоей абстрактной сущности Церкви, к которой можно приобщиться, отринув “церковь”, повернувшись к ней спиной. Всегда, со времен Христа, они вместе - Церковь и “церковь”, и нужны опыт, такт и чутье, чтобы - для себя, вовсе не для реформаций и революций - отделить одно от другого.

«Я люблю Православие и все больше и больше убежден в его истине, и все больше и больше не люблю Византии, Древней Руси, Афона, то есть всего того, что для всех - синоним Православия. Я бы умер со скуки на “конгрессе византинистов”. Только самому себе я могу признаться в том, что мой интерес к Православию обратно пропорционален тому, что интересует - и так страстно! - православных» (С. 236–237). “Я люблю Православие, я не люблю, не могу любить <…> номинализма, инерции, триумфализма, властолюбия, обожествления прошлого, псевдодуховности и бабьего благочестия” (С. 248). От многих людей на исповеди я слышал, что в Церкви им стало скучно, неинтересно и пусто. Причем говорили это вовсе не неофиты, а люди, укорененные в Церкви, минимум десяток лет старающиеся жить “как полагается”… Что им ответить? Раньше, когда я был моложе, самоувереннее и “схематичнее”, я говорил: ну, нужно в себя смотреть, это, может, страсти, или бесовское искушение, попущенное за гордость или непослушание… а теперь вижу, что это далеко не всегда так. Душа человеческая жаждет Христа, а Он в процессе церковной жизни (очень нередко, увы) подменяется правилами, обрядами, схемами, запретами, бытом и всем тем, о чем пишет отец Александр. От лица Церкви как бы говорится: соблюдай это, это и это, делай то, то и то, думай так, так и так, ни в коем случае не думай этак - и получишь Христа. Люди так усиленно делают, и трудятся ведь! - а результата нет… Помню, в советское время нас учили: “практика - критерий истины”. Да и Евангелие то же говорит: дерево познается по плоду (ср. Мф 7:17). И оказывается, что испытание практикой такая церковная жизнь не выдерживает: человек все “соблюдает”, а душа томится, Христа в жизни нет, Дух Святой не вселяется в сердца христиан. Для клириков такая ситуация превращает Церковь в работу, для воспитывающихся в церковных семьях детей - “поскорее бы из этого вырваться”, для мирян - в унылую инерцию, обязаловку, изредка все же освящаемую едва пробивающимся через всю эту кору Духом… Кстати, можно сказать, что это и диавольское искушение, но только не попущенное тому или иному конкретному христианину, потому что он “плохой”, а справедливо постигающее нас за нашу общую гордость (она же, как мы выяснили, глупость). «Мне иногда кажется до ужаса очевидным, что все то в “религии”, что не от Христа, не в Нем, не через Него и не к Нему, - все от диавола. По Евангелию от Иоанна, Дух Святой, “егда приидет, известит мир о грехе…”. Грех же в том, что не веруют во Христа… Грех - это “не претворить” религию в знание, любовь и жизнь Христовы…» (С. 217). «Историческое благочестие - это, по сути дела, “узость и теснота”. И оно отравляет “церковность” больше, чем что-либо другое… Все в мире “скучно”, пока не коснется его луч Духа, радости, свободы» (С. 360). Это не значит, конечно, что нужно отметать и разорять правила, формы и традиции. Нет, нужно их одушевлять Духом Христовым; тогда, для каждого в свою меру, они будут и полезны, и интересны.

Русские православные люди в массе своей малочувствительны к свободе. Свобода для них - отнюдь не одна из главных христианских ценностей. Старый стиль, например, или охранение церковно-национальных внешних традиций гораздо значимее и важнее порой нежелательной и даже опасной свободы. Почему так? Отец Александр отвечает: «Христианство дарует свободу и требует от человека свободы: свободы прежде всего от порабощенности собою, свободы зрения, слуха, обращенности ума и сердца. Ибо только в этой свободе загорается “радость о…”, любованье, только в ней все становится прозрачным и восстанавливается утраченная в первородном грехе целостность …». Свобода «не нужна, если абсолютизируется прошлое, требующее только охранения, для которого свобода - опасна. Она не нужна, если будущее отождествляется с “концом”. Свобода нужна для делания , она всегда в настоящем и о настоящем: как поступить сейчас, какую дорогу выбрать на перекрестке. Но если душа и сердце томятся о прошлом или о “конце”, то свобода решительно не нужна» (С. 360, 480). Блестяще сказано! Но отсюда ясно, что так можно и проверить себя. Нечувствителен к свободе? но в порядке ли тогда твое христианское делание ?

Вот, пожалуй, главные слова книги. «Начало ложной религии - неумение радоваться, вернее - отказ от радости. Между тем радость потому так абсолютно важна, что она есть несомненный плод ощущения Божьего присутствия. Нельзя знать, что Бог есть , и не радоваться. И только по отношению к ней - правильны, подлинны, плодотворны и страх Божий, и раскаяние, и смирение. Вне этой радости - они легко становятся “демоническими”, извращением на глубине самого религиозного опыта. Религия страха. Религия псевдосмирения. Религия вины: все это соблазны, все это “прелесть”. Но до чего же она сильна не только в мире, но и внутри Церкви… И почему-то у “религиозных” людей радость всегда под подозрением. Первое, главное, источник всего: “Да возрадуется душа моя о Господе…”. Страх греха не спасает от греха. Радость о Господе спасает. Чувство вины, морализм не “освобождают” от мира и его соблазнов. Радость - основа свободы, в которой мы призваны “стоять”» (С. 298–299). И дальше отец Александр с болью спрашивает: «Где, как, когда извратилась, замутилась эта “тональность” христианства, или, лучше сказать, где, как и почему стали христиане “глохнуть” к ней? Как, когда и почему вместо того, чтобы отпускать измученных на свободу, Церковь стала садистически их запугивать и стращать?» (Там же). Я не могу ответить на этот вопрос. Но мне кажется, что тут дело именно в свободе . Свобода о Христе - это то новое , что составляет одну из основ Нового Завета; но наша современная (а, может быть, и историческая) церковная жизнь не знает ее. Свобода предполагает, что тебя уважают, и требует ответственности; ни то, ни другое не культивируется у нас ни в обществе, ни в церковной среде. Корень здесь - отсутствие честности перед собою и христианского (да и просто элементарного человеческого) к себе уважения. Пока мы не осознаем этого, не начнем воспитывать эти вещи в себе, воспитывать пастырски, целенаправленно - не видать нам ни свободы, ни радости. А, следовательно, и христианства.

Диакон МИХАИЛ ПЕРШИН

Тревога о “христианстве”

Чаще всего имя протопресвитера Александра Шмемана ассоциируется с идеями литургического возрождения - обновления православной традиции через обращение к ее историческим корням, с одной стороны, и к высоте ее богослужебной практики, с другой. Критики отца Александра усматривают в этом опасность утопизма, сторонники - возможность вернуть современному христианству полноту его благодатных сил. Но уже сама многолетняя дискуссия вокруг наследия отца Александра показывает, что пафос его мысли достиг цели: к поднятым им проблемам начали относиться всерьез.

Боюсь, однако, что как критики, так и сторонники отца Александра упускают из виду одну очень важную вещь - причину, которая побудила его обратиться к смыслу и значению Таинств Церкви. Вышедшие “Дневники” позволяют нам вновь услышать голос ректора Свято-Владимирской семинарии - услышать не с кафедры, а в тех глубоко личных интонациях и переживаниях, которые многое проясняют в истоках его богословской позиции.

Вот некоторые цитаты:

С. 55 : «Люди перестали верить не в Бога или богов, а в гибель , и притом вечную гибель, в ее не только возможность, а и неизбежность и потому - и в спасение . “Серьезность” религии была прежде всего в “серьезности” выбора, ощущавшегося человеком самоочевидным: между гибелью и спасением. Говорят: хорошо, что исчезла религия страха. Как будто это только психология, каприз, а не основное - основной опыт жизни, смотрящейся в смерть. Святые не от страха становились святыми, но и в святости - знали страх Божий. Дешевка современного понимания религии как духовного ширпотреба, self-fulfillment [‘са­моосуществления’]… Убрали дьявола, потом ад, потом грех - и вот ничего не осталось, кроме этого ширпотреба: либо очевидного жульничества, либо расплывчатого гуманизма. Однако страха, даже и религиозного страха, в мире гораздо больше, чем раньше, только это совсем не страх Божий».

Наблюдения отца Александра - это анализ, диагноз и прогноз. Они достаточно пессимистичны. Примечательно, что в ключевых позициях отец Александр, виднейший православный богослов, совпадает здесь с виднейшим богословом современного протестантизма. В те же годы Ричард Нибур с горечью писал о том, что в американском либеральном протестантизме “не­кий Бог без гнева приводит человека без греха в Царство Божие без суда с помощью Христа без креста”.

Однако, по мысли отца Александра, еще печальнее то, что подобные взгляды можно встретить не только в массовом сознании, но и в среде образованного духовенства:

С. 30 9 : «Чтение в аэроплане “Les deux visages de la theologie de la secularisаtion” [‘Два образа теологии секуляризации’]. Удивительно и страшно: эти “богословы”, в подавляющем большинстве своем - священники, доминиканцы, доктора и профессора богословия, - рассуждают о христианстве и Церкви, ни разу не упомянув Бога. “Константиновская Церковь”, “после­кон­стан­тиновская Церковь”… И за всеми этими умными, тонкими и - внутри собственной своей логики и перспективы - верными рассуждениями просвечивает какое-то страшное, иррациональное желание - добить христианство, без остатка растворить его в “l’emacipation de l’humain” [‘эмансипации человеческого’]. Словно нигде и никогда нет и не может быть вертикали , одна сплошная горизонталь… Читаю и спрашиваю себя - откуда это, где корень этой настоящей ненависти к Церкви, ее истории, ее сущности?»

Можно и далее комментировать “Дневники”, однако, как кажется, уже приведенные цитаты вполне убедительны в том, что исходной мотивацией всего творчества отца Александра было осознание того кризиса, в котором оказался христианский мир - почти апокалиптическое предощущение того, что “соль потеряла силу”, что на глазах у всех происходит псевдоморфоза христианской традиции, которую христианский мир проглядел, или, что хуже, попросту отказывается замечать. Патролог и литургист, автор “Дневников” не может спокойно писать о том, как самые дорогие для него слова и понятия наполняются совсем иным смыслом, нежели тот, который вкладывали в них Апостолы и подвижники Церкви. И вот именно эта подмена христианства различными идеологиями - музейно-монархи­ческими, как в случае с отдельными представителями Русской Зарубежной Церкви (о чем не раз говорится в “Дневниках”), или псевдогуманистическими, как в случае с рядом западных христианских конфессий, - и была, на мой взгляд, той тревогой, которая подвигала отца Александра в книгах и выступлениях искать и находить путь благодатного общения с Богом Воскресения.

Апокалиптичность видения всей глубины кризиса не была для отца Александра поводом к унылому поиску врагов. Он предлагал одно - перестать играть в христианство и начать им жить. И первое, с чего, по его мнению, здесь следовало бы начать, - это попытаться вернуть словам их изначальные значения. И тогда перед нами откроется совершенно иная реальность христианства, очень неожиданная и действительно благая. Некоторые аспекты такого христианского инобытия передает, например, следующее наблюдение отца Александра:

С. 496 : «“Тихое и безмолвное житие” - это вершина ума, мудрости, радости и, я бы сказал (не знаю, как сказать лучше), - “интересности”. Смирение - это не та пришибленность плюс ханжество, чем она стала в церковном “стиле”, это царская и царственная добродетель, ибо подлинное смирение - именно от мудрости, от знания, от прикосновения к “жизни преизбыточествующей”… Я все чаще думаю, что не ученые и елейные книги об “аскетическом богословии” нужны сейчас миру, а некий смиренный, божественный юмор ”».

М. ЖУРИНСКАЯ

С. 25–26. «“Будьте как дети” - это и означает “будьте открыты вечности”… Первое убийство детства - это его превращение в молодежь. Вот это действительно кошмарное явление, и потому так кошмарен современный трусливый культ молодежи… Молодежь - это отречение от детства во имя еще не наступившей “взрослости”. Христос нам явлен как ребенок и как взрослый , несущий Евангелие, только детям доступное. Но Он не явлен нам как молодежь… Человек становится взрослым тогда, когда он любит детство и детей и перестает с волнением прислушиваться к исканиям, мнениям и интересам молодежи. Раньше спасало мир то, что молодежь хотела стать взрослой. А теперь ей сказали, что она именно как молодежь и есть носительница истины и спасения… Молодежь, говорят, правдива, не терпит лицемерия взрослого мира. Ложь! Она только трескучей лжи и верит, это самый идолопоклоннический возраст и, вместе с тем, самый лицемерный. Молодежь “ищет”? Ложь и миф. Ничего она не ищет, она преисполнена острого чувства самой себя, а это чувство исключает искание».

Удивительно резким диссонансом звучат эти слова отца Александра не только социально-политическому воспеванию молодежи, но и доминирующему направлению в работе с молодежью в обществе. Вот некоторые мысли по этому поводу.

Молодежь как правило очень несчастна и душевно неблагополучна. Страх не состояться (не стать великим или просто не получить приличной профессии - это у кого как), боязнь одиночества, таинственные процессы созревания, интерес к которым подменяет проблему взросления, поиск (зачастую наугад) ориентиров становления личности… да мало ли чего еще. Страх, как это подобает существу незрелому, пытаются скрыть за бравадой, вызывающей отторжение взрослых; за этим следует обида на непонимание и т. д. Наверное, полезно обратить внимание на такое противоречие: хочется жить, как взрослые живут (в некоторой системе понятий это означает пользоваться всеми правами), и одновременно охранять свое золотое детство (то есть не иметь обязанностей). А так не бывает: хочешь быть дитём - слушайся, хочешь быть взрослым - поступай разумно и отвечай за свои поступки. Протест против слов о том, что есть нечто превыше прав, - протест по сути своей инфантильный, пусть даже выступают с ним граждане седовласые и отчасти лысые (кстати, они очень любят говорить от имени молодежи). Говорить об обязанностях, которые логически неотторжимо связаны с правами, уже кажется рискованным, а ведь взросление в значительной степени опирается именно на осознание своих обязанностей (правда, если так судить, то взрослых вообще чрезвычайно мало).

Одиночество молодежи, ее предоставленность самой себе (с неизбежным образованием так называемых “неформальных групп”, мало чем отличающихся от стаи), - это в том числе и следствие распада большой патриархальной семьи, в которой девочки сначала подражают матери (мальчики - отцу), потом помогают, а к достижению брачного возраста они уже квалифицированные хозяйки и хозяева. Интересно, что в некоторых русских и украинских диалектах старшая дочь в семье называется нянька , что соответствует ее функции, и даже медведица оставляет при себе на год одного из медвежат, чтобы помогал ей обихаживать малышей, и такой медвежонок совершенно по-человечески называется пестун . Тем более в человеческом социуме в классическом случае воспитание, образование, становление и взросление происходят в семье или на базе семьи.

Поскольку восстановить большую патриархальную семью как не только распространенную, но и типичную, не представляется реально возможным, - и тут не помогут ни призывы, ни примеры отдельных многодетных семей, - приходится думать о том, как же этой несчастной молодежи дать какую-то поддержку хотя бы ради того, чтобы смягчить накал невротических амбиций. Существуют многочисленные молодежные объединения, в которых невзирая на наличие формальной структуры и руководства на самом деле рано или поздно воцаряется тот же дух “неформальной группы”; два-три руководителя на две-три сотни “пасомых” ничему не помогают. Церковные объединения молодежи старательно ищут формы деятельности, которые бы не слепо копировали светские молодежные организации, а несли в себе семена духовной жизни. Что-то иногда получается, что-то не выходит…

Что же касается молодежи в приходе, то вполне возможно, что ориентация на светские формы “работы с молодежью” здесь может быть просто вредна, потому что создает впечатление интенсивной деятельности, но не только редко когда затрагивает духовную сущность возрастания молодых людей, но и создает разделение там, где должно быть единство. Конечно, очень многое (если не все) здесь зависит от настоятеля прихода, от духовника, а сложность душепопечительской работы такова, что не может быть однозначно описана хотя бы с минимальной степенью обобщения; тем менее уместны в этой области какие-то рекомендации. Наверное, проблема возрастания молодых должна решаться всегда на уровне одной души в ее отношении с Богом, и для священника “духовная работа” с людьми молодыми - такой же труд, как и со старыми.

Но об одном общем принципе, наверное, говорить можно. Представляется, что более естественно (более семейно, так сказать) было бы не выделять “работу с молодежью” в особую графу и не создавать спецгруппы молодых прихожан, а включать их в общую жизнь прихода. Так, походы и паломничества - замечательная вещь, но хорошо бы, чтобы в них участвовало (почти) столько же взрослых, сколько и молодых, потому что при этом тон задают взрослые, а молодые учатся взрослеть, что и требуется. То же самое можно сказать и о концертах, вечерах, об обсуждении литературных произведений.

И отдельно хотелось бы сказать о приходской благотворительности, точнее, о помощи престарелым. Здесь я могу рассуждать более-менее свободно только потому, что по причине возраста и хвороб сама нуждаюсь в помощи. Представляется разумным, чтобы приходскую опеку над немощными осуществляли не “тимуровские” группы (хотя бы потому, что девушки чаще всего неопытны в хозяйстве и, что еще тяжелее, в общении со стариками), а женщины средних лет, в помощь которым и направляются девушки, которые тем самым приобретают опыт, и опыт этот можно смело уподобить семейному.

Drang nach Osten (нем.) ‘натиск на Восток’, лозунг германской колонизаторской экспансии 2-й пол. XIX – 1-е изд. XX вв.- Ред .

Заметим, что если человек стремится достичь свободы во Христе , то он стяжает и любовь Христову , - и тогда ему уже не нужно бороться против, например, старого стиля или церковнославянского языка, как потому, что этой борьбы не требует целостность личности, так и потому, что кому-то эти вещи очень дороги. - Ред .

Книгу дневников о. Александра Шмемана я читал, как будто пил чистую свежую воду. По мере приближения книги к концу я всё больше жалел, что дневников только один том… жалко было, когда книга кончилась, не хотелось расставаться с нею. Дневники о. Александра – это светлая атмосфера, прямая постановка вопросов, честные ответы на них. Для меня было большой радостью подтверждение многих моих мыслей и интуиций, выраженных ясно и чётко, и вдобавок, человеком, чей церковный авторитет очень значим. Книга может многим людям послужить неким ответом – как жить в Церкви? Православные христиане нередко задают этот вопрос. Общины как-то не складываются, индивидуальный аскетизм ожидаемых плодов не приносит, консерватизм и охранительство, с одной стороны, некий порыв к обновлению, с другой – со временем перестают увлекать, часто превращаясь в утомительную форму или «род деятельности» без живительного Христова содержания… И вот нам пример – жизнь о. Александра, запечатлённая в его дневниках. Не нужно ломать внешние сложившиеся традиции, а нужно осмыслить их, довести до их истока, то есть – жить Христом, самому, лично и ответственно, быть Его Церковью. Наполнить каждую минуту своей жизни радостным переживанием уже данного нам в Церкви Царства Христова, включать в него и культуру, и современность, и всё то, с чем соприкасается человек – вот путь, возможный для каждого. Этот путь потребует от нас напряжённого осмысления, а порой и переосмысления, многого в нашей личной и общецерковной духовной жизни; но только это, на мой взгляд, приводит человека к Богу, к самому себе, к честности перед собою, даёт в человеке место Духу Святому. Когда Он касается нашего сердца, всё обретает смысл – мы уже в Царстве Христовом; а без этого ни внешняя церковность, ни охранительство, ни обновление, ни что бы то ни было гроша ломанного не стоит. С опытом этого касания Духа Истины человеку я встретился на страницах дневников о. Александра; именно этот опыт – главное содержание их.

* * *

«Лично я вообще бы отменил частную исповедь, кроме того случая, когда человек совершил очевидный и конкретный грех и исповедует его, а не свои настроения, сомнения, уныния и искушения» (стр. 35). О. Александр не раз возвращается к этой теме, он пишет, что ему тяжело исповедывать и вести частные духовные беседы с людьми. И я не люблю исповедывать – может быть, потому, что в Русской Церкви исповедь «привязана» к Причастию. Для людей воцерковляющихся это неплохо; но не застряла ли наша церковная жизнь, наша литургическая и покаянная практика только лишь на уровне воцерковления? Сознательная, свободная, зрелая христианская жизнь подменяется у нас перманентным «детским садом»… Отделить исповедь от Причастия, как это сделано в Американской Церкви, к которой принадлежал о. Александр? Это может быть и весьма полезным – воспитается самостоятельность, уменьшится клерикализм. В древности исповедовались крайне редко, когда действительно совершали грехи… а причащались часто. А сейчас что исповедуют? Не так посмотрела, не то подумала, во время молитвы пукнула, на акафисты регулярно не получается ходить, нет у меня слёзного покаяния, студ лица, редко ощущаю вездеприсутствие Божие, воспоминание плохих песен, отсутствие желания оказывать странноприимство бомжам, в пост носила светлую одежду, бидон с крещенской водой на пол поставила, с мужем ругаюсь, он у меня неверующий, венчаться не хочет, вербу засохшую прошлогоднюю выбросила, дети меня, батюшка, не слушаются, старший не хочет в Церковь ходить, к Причастию готовилась, во всём грешна, нет постоянной Иисусовой молитвы (а крыльев нет за спиной, интересно, посмотрела ли, может тоже в этом покаяться), а вот это, батюшка, даже не знаю, грех или не грех, сами рассудите… о-о-о!!! вот слушаешь всё это (а всё это примеры из практики) и думаешь: а на кой ляд они нужны, такие вот исповеди… только мучить священника (представьте какой-нибудь Великий Четверг, пятичасовую исповедь) и цементировать себя в совершенно неправильном понимании христианства…

Есть и «светлые исповеди», как их называет о. Александр – когда человек действительно кается в своих грехах перед Богом (а не пересказывает брошюру свт. Игнатия Брянчанинова), с пониманием того, что он делает. Таких исповедей мало, но они – праздник для священника. Но часто бывает, что поисповедавшись несколько раз «светло», человек скатывается со временем к утомительному обрядовому «отчёту о проделанной работе» перед Причастием.

* * *

«Я не могу отделаться от убеждения, что Церковь (Православная, хотя и не только она, конечно) съедается «благочестием». Вся эта болтовня о монашестве, об иконах, о духовности – до какой степени всё это мелко, фальшиво, есть игра самолюбий… Мы живём в мире подделок » (стр. 575). Вот как раз листаю толстенную, хорошо изданную книгу – «Молитва Иисусова: опыт двух тысячелетий». Том второй, первый уже вышел, а ещё два ожидаются. Чего только нет в этой книге! И плохая Америка, и материалистический Запад, и воспоминания (совершенно бытовые) о митрополите Питириме, и Данилевский, и Достоевский, и Drang nach Osten, и русский народ самый духовный, и держаться за традицию и противостоять обновленчеству, и ужасный Пётр I… но, спрашивается, при чём тут Иисусова молитва? Это всё равно, как если я напишу книгу о дифференциальном и интегральном исчислении, и буду в ней пространно рассуждать о рельефе дна Атлантического океана, о соотношении политических партий Великобритании в XIX веке, об особенностях дизайна города Сингапура, о садоводстве, о различии зимнего и летнего дизельного топлива etc. etc. (при том, что я ничего, собственно, не смыслю ни в дифференциальном, ни в интегральном исчислении). Да и зачем писать многотомники об Иисусовой молитве? Не достаточно ли о ней написано? Не лучше ли ею скромно заниматься? – Очень точно определил о. Александр. Это подделки и болтовня . «Христианство «болтающее» – это, в сущности, новая глава в его истории. Когда люди поставили «проблемы», они перестали радоваться, благодарить и молиться» (стр. 93).

* * *

«Только тот, кто благодарит, знает жизнь» (стр. 200). Интересно с этой точки зрения посмотреть, какие у нас самые распространённые отношения с Богом. Во-первых, это «дай». Мы постоянно у Бога просим, того или другого, духовного или материального. Дай здоровья, благополучия, успехов, дай спасение, дай молитву, не дай того, огради от этого, и т. д. Во-вторых, «прости». Мы приучены постоянно каяться пред Богом, даже если в данную минуту нам каяться не в чем. Этого мы боимся даже больше, чем когда нам действительно есть в чём каяться: как же, мы не видим своих грехов, а значит, впадаем (или уже впали) в прелесть… и начинаем искать, в чём мы согрешили в текущую минуту и выдавливать из себя покаяние в некоей «всегреховности». Прочтите вечерние молитвы – третью, последнюю: зачастую мы каемся в том, чего вовсе не делали и не думали. Четвёртую молитву ко Причащению даже часто опускают из молитвословов (или редактируют): там такое понаписано, что, кстати говоря, вообще не совместимо с Причащением… а мы читаем всё это и понуждаем себя выжимать из себя соответствующие чувства (это называется «аскетическим подвигом»). Сравним количество покаяния и просьб и количество благодарения Бога в наших всегдашних молитвословиях – утреннем, вечернем и Правиле ко Причащению. Соотношение далеко не в пользу благодарения. А между тем, без благодарения и наши просьбы, и наше покаяние становится мелочными и утомительными. Любовь к Богу очевидно выражается в благодарности больше, чем в просьбах. Современная церковная жизнь (и современные церковные учители) не учат нас прежде всего благодарить, славословить Бога, радоваться Ему, а потом уже надоедать Ему прошениями и покаяниями. Почему? Не знаю. Какой-то акцент сместился. Это смещение могло бы выглядеть так:

Отче наш, Иже еси на небесех!

Хлеб наш насущный даждь нам днесь,

И остави нам долги наша…,

И не введи нас во искушение,

Но избави нас от лукаваго. Аминь.

— Ах, да, точно-точно, там ещё есть, спасибо, что напомнили:

Да святится имя Твое,

Да придет Царствие Твое,

Да будет воля Твоя, яко на небеси, и на земли…

* * *

О причащении. «Размышления… о странном, таинственном отталкивании от него в Церкви (на Афоне – «не приобщаются», у нас в Церкви – подозрительность к ищущим «частого причащения». Мистически – это центральный вопрос. Превращение причастия в «священное», в табу и тем самым парадоксальная его «натурализация» (как «страшного», требующего «очищений» и пр.). Неслышание абсолютной простоты – «приимите, ядите…», простоты и смирения, которые одни «соответствуют» абсолютной же трансцендентальности Евхаристии» (стр. 468).

А вот мнение одного архиерея по этому поводу. Позволю себе привести его потому, что это не келейное высказывание, а публичное интервью, данное одному из средств массовой информации:

Сегодня – Чистый четверг, день, в который все православные по традиции причащаются Святых Христовых Таин. Именно в четверг накануне Своих крестных страданий Христос совершил Тайную вечерю и заповедовал Своим ученикам совершать её в Его воспоминание. Причастие в Чистый четверг всегда массовое, а вот на Пасху причащаются далеко не во всех храмах. В нашу редакцию обратились читатели с просьбой разъяснить …, почему в некоторых приходах, в частности в N -ском кафедральном соборе, на Пасху мирян не причащают. С этим вопросом мы обратились к архиепископу N -скому NN . Вот что он ответил.

«В N -ском кафедральном соборе на Пасху мирян не причащают, только детей. Это древняя русская традиция мирянам воздерживаться от причастия в пасхальную ночь. Церковные люди, которые стремятся к духовной жизни, знают, что причащаться можно было весь Великий пост, а на Пасху православные разговляются. Те же, кто стремится причаститься на Пасху, как правило, люди, не имеющие смирения. Они хотят быть выше в духовной жизни, чем есть на самом деле… Нужно помнить, что причаститься можно не только во исцеление души и тела, но и в суд и осуждение. Если же священник в своём приходе разрешает мирянам причащаться на Пасху, то он ни в чём не погрешает, для того и совершается Литургия. А те миряне, которые решили причаститься в этот святой день, должны взять благословение у своего духовника».

Итак, на Пасху христиане не причащаются, а разговляются. Те же, кто стремится причаститься на Пасху – люди, не имеющие смирения. Как говорится – no comment.

* * *

«Признаки смирения: радость. Гордыня исключает радость. Далее: простота, то есть отсутствие «оборота на себя». И, наконец, доверие – как основная установка в жизни, по отношению ко всему этому (это – «чистота сердца», в которой человек «узрит Бога»). Признаки гордыни, соответственно, – безрадостность, сложность и страх» (стр. 365). Обычный ответ наших духовников на вопрос: батюшка, почему у меня «не клеится» христианская жизнь? – «а потому, что нет в тебе смирения, гордыньки много»… В контексте «сам дурак» это распространённое пастырское назидание, конечно, совершенно неконструктивно. Но вот в трактовке о. Александра – абсолютно верно: нет смирения, поэтому ничего и не получается. «Смирение – это не та пришибленность плюс ханжество, чем оно стало в церковном «стиле», это царская и царственная добродетель, ибо подлинное смирение – именно от мудрости, от знания, от прикосновения к «жизни переизбыточествующей»» (стр. 496). Характерно, что о. Александр в понятие «гордости» включает такую вещь, как глупость . Сущность гордыни «в том, что, будучи глупостью – слепотой, самообманом, низостью – она “хитроумно” выдаёт себя за ум» (стр. 549). «Сущность веры в исцелении ума, в освобождении его от покорившей его себе глупости» (стр. 299). Священное Писание считает глупость грехом (см. книгу Притчей Соломоновых). Разумеется, здесь имеется в виду не обидное для человека указание на недостаток интеллектуального уровня (ведь Сам Господь даёт людям ту или иную меру способностей), а нечто иное – неадекватность, нравственное неумение воспринимать вещи без лжи, такими, какие они есть, подмена главного второстепенным. Часто думаешь: ну почему «не идут» у нас и в личной, и в церковной, и в общественной жизни очень многие вещи? наверное, есть важные и сложные причины этого… А посмотришь просто , и думаешь: да потому что в основе их зачастую лежит глупость (в библейском, повторю ещё раз, вовсе не в «оскорбительном» смысле), – а потому и гордость; а Бог, как известно, всему гордому противится, и лишь только всему смиренному даёт благодать (ср. 1 Петр. 5, 5).

* * *

«Всякий, кто любит Церковь в её сущности, обязательно страдает от «церкви»» (стр. 339). Это так. Многие это чувствуют, мало кто решится так чётко сформулировать проблему, как сделал это о. Александр. Действительно, страдают, кто – от чего. Например, от отсутствия смысла. «Исполним утреннюю молитву нашу Господеви» вечером, а, например, Великим Постом, и «вечернюю» – утром… ну глупость же? однако большинство «смиряется» с этим, и даже не замечает глупости. Или от того, что многие сокровища Церкви скрыты, к ним нет доступа людям. Например, прекрасные, глубокосодержательные, высокопоэтические пасхальные трипеснцы (из-за которых Цветная Триодь, собственно, и называется Триодью) не читаются ни в одном храме нашей Церкви (ну или почти ни в одном), а народ пичкают бездарными акафистами и полумагическими молебнами. Или от того, что, заявляя многие претензии на участие в жизни общества, церковная общественность ничего не хочет делать для созидания и нормализации внутренней приходской жизни. Или от того, что внутри Церкви люди атомизированы, разобщены, не имеют поддержки. «На глубине Православие, мне кажется, давно уже «протестантизируется»: «верит» в нём каждый по-своему, но соединены все «религией», то есть храмом и обрядом» (стр. 348). И много, увы, есть поводов страдать любящим Церковь Христову… Но, с другой стороны, нет же некоей абстрактной сущности Церкви, к которой можно приобщиться, отринув «церковь», повернувшись к ней спиной. Всегда, со времён Христа, они вместе – Церковь и «церковь», и нужны опыт, такт и чутьё, чтобы – для себя, вовсе не для реформаций и революций – отделить одно от другого.

* * *

«Я люблю Православие и всё больше и больше убеждён в его истине, и всё больше и больше не люблю Византии, Древней Руси, Афона, то есть всего того, что для всех – синоним Православия. Я бы умер со скуки на «конгрессе византинистов». Только самому себе я могу признаться в том, что мой интерес к Православию обратно пропорционален тому, что интересует – и так страстно! – православных» (стр. 236 – 237). «Я люблю Православие, я не люблю, не могу любить Православной Церкви, торжествующих в них номинализма, инерции, триумфализма, властолюбия, обожествления прошлого, псевдодуховности и бабьего благочестия» (стр. 248). От многих людей на исповеди я слышал, что в Церкви им стало скучно, неинтересно и пусто. Причём говорили это вовсе не неофиты, а люди, укоренённые в Церкви, минимум десяток лет старающиеся жить «как полагается»… Что им ответить? Раньше, когда я был моложе, самоувереннее и «схематичнее», я говорил: ну, нужно в себя смотреть, это, может, страсти, или бесовское искушение, попущенное за гордость или непослушание… а теперь вижу, что это далеко не всегда так. Душа человеческая жаждет Христа, а Он в процессе церковной жизни (очень нередко, увы) подменяется правилами, обрядами, схемами, запретами, бытом, и всем тем, о чём пишет о. Александр. От лица Церкви как бы говорится: соблюдай это, это и это, делай то, то и то, думай так, так и так, ни в коем случае не думай этак – и получишь Христа. Люди так усиленно делают, и трудятся ведь! – а результата нет… Помню, в советское время нас учили: «практика – критерий истины». Да и Евангелие то же говорит: дерево познаётся по плоду (ср. Мф. 7, 17). И оказывается, что испытание практикой такая церковная жизнь не выдерживает: человек всё «соблюдает», а душа томится, Христа в жизни нет, Дух Святой не вселяется в сердца христиан. Для клириков такая ситуация превращает Церковь в работу, для воспитывающихся в церковных семьях детей – «поскорее бы из этого вырваться», для мирян – в унылую инерцию, обязаловку, изредка всё же освящаемую едва пробивающимся через всю это кору Духом… Кстати, можно сказать, что это и диавольское искушение, но только не попущенное тому или иному конкретному христианину, потому что он «плохой», а справедливо постигающее нас за нашу общую гордость (она же, как мы выяснили, глупость). «Мне иногда кажется до ужаса очевидным, что всё то в «религии», что не от Христа, не в Нём, не через Него и не к Нему, – всё от диавола. По Евангелию от Иоанна, Дух Святой, «егда приидет, известит мир о грехе…». Грех же в том, что не веруют во Христа… Грех – это «не претворить» религию в знание, любовь и жизнь Христовы…» (стр. 217). «Историческое благочестие – это, по сути дела, «узость и теснота». И оно отравляет «церковность» больше, чем что-либо другое… Всё в мире «скучно», пока не коснётся его луч Духа, радости, свободы» (стр. 360). Это не значит, конечно, что нужно отметать и разорять правила, формы и традиции. Нет, нужно их одушевлять Духом Христовым; тогда, для каждого в свою меру, они будут и полезны, и интересны.

* * *

Русские православные люди в массе своей малочувствительны к свободе. Свобода для них – отнюдь не одна из главных христианских ценностей. Старый стиль, например, или охранение церковно-национальных внешних традиций гораздо значимее и важнее порой нежелательной и даже опасной свободы. Почему так? О. Александр отвечает: «Христианство дарует свободу и требует от человека свободы: свободы прежде всего от порабощённости собою, свободы зрения, слуха, обращённости ума и сердца. Ибо только в этой свободе загорается «радость о…», любованье, только в ней всё становится прозрачным и восстанавливается утраченная в первородном грехе целостность …» Свобода «не нужна, если абсолютизируется прошлое, требующее только охранения, для которого свобода – опасна. Она не нужна, если будущее отождествляется с «концом». Свобода нужна для делания , она всегда в настоящем и о настоящем: как поступить сейчас, какую дорогу выбрать на перекрёстке. Но если душа и сердце томятся о прошлом или о «конце», то свобода решительно не нужна» (стр. 360, 480). Блестяще сказано! Но отсюда ясно, что так можно и проверить себя. Нечувствителен к свободе? но в порядке ли тогда твоё христианское делание?

* * *

Вот, пожалуй, главные слова книги. «Начало ложной религии – неумение радоваться, вернее – отказ от радости. Между тем радость потому так абсолютно важна, что она есть несомненный плод ощущения Божьего присутствия. Нельзя знать, что Бог есть , и не радоваться. И только по отношению к ней – правильны, подлинны, плодотворны и страх Божий, и раскаяние, и смирение. Вне этой радости – они легко становятся «демоническими», извращением на глубине самого религиозного опыта. Религия страха. Религия псевдосмирения. Религия вины: всё это соблазны, всё это «прелесть». Но до чего же она сильна не только в мире, но и внутри Церкви… И почему-то у «религиозных» людей радость всегда под подозрением. Первое, главное, источник всего: «Да возрадуется душа моя о Господе…». Страх греха не спасает от греха. Радость о Господе спасает. Чувство вины, морализм не «освобождают» от мира и его соблазнов. Радость – основа свободы, в которой мы призваны «стоять» (стр. 298 – 299). И дальше о. Александр с болью спрашивает: «Где, как, когда извратилась, замутилась эта «тональность» христианства, или, лучше сказать, где, как и почему стали христиане «глохнуть» к ней? Как, когда и почему вместо того, чтобы отпускать измученных на свободу, Церковь стала садистически их запугивать и стращать?» (там же). Я не могу ответить на этот вопрос. Но мне кажется, что тут дело именно в свободе . Свобода о Христе – это то новое , что составляет одну из основ Нового Завета; но наша современная (а, может быть, и шире – и историческая) церковная жизнь не знает её. Свобода предполагает, что тебя уважают, и требует ответственности; ни то, не другое не культивируется у нас ни в обществе, ни в церковной среде. Корень здесь – отсутствие честности перед собою и христианского (да и просто элементарного человеческого) к себе уважения. Пока мы не осознаем этого, не начнём воспитывать эти вещи в себе, воспитывать пастырски, целенаправленно – не видать нам ни свободы, ни радости. А, следовательно, и христианства.