Лев толстой интересные факты. Лев Толстой и журнал “Современник”

Первое, что подверг критической проверке Толстой, — самый дух кружка. Он отверг идиллию дружеского союза поэтов, гармонии среди хаоса социальной несправедливости, усомнившись в нравственном праве писателей на уединение, удовлетворение собой и своими занятиями. Понятие социального прогресса, представление о том, что искусство само по себе, независимо от своего содержания, учит людей и содействует прогрессу, все эти догматы эстетики, которые, по выражению Л. Толстого (24, 4—7), стали своего рода религией для многих писателей в 50-х годах, были им поставлены под сомнение.

За этой религией искусства, верой в свое призвание и его историческое значение Толстой усмотрел эгоизм, оправдание общественнопассивной позиции. Нападки Толстого на «основополагающее» представление о служении искусству как высшем роде деятельности, ставящем «жреца искусства» выше «толпы», занятой материальными заботами, были по своему пафосу весьма близки к позиции Чернышевского в «Эстетических отношениях искусства к действительности». Можно провести аналогию и между скептицизмом Толстого в отношении умиротворенной атмосферы кружка литераторов и неприятием духа кружка Чернышевским, а затем и Добролюбовым. Существенная разница между критикой Толстого, с одной стороны, и Чернышевского, с другой, состояла в том, что Толстой подвергал «современные понятия о прекрасном» и отношение их носителей к общественной позиции писателя этико-психологическому анализу, а Чернышевский давал им социально-политическую оценку. В «Очерках гоголевского периода» Чернышевский заявил, что проповедь теории чистого искусства имеет своей целью подчинить искусство барско-сибаритскому идеалу наслаждения праздной жизнью.

Резкость Толстого, пережившего великую народную трагедию Севастополя, полного суровыми впечатлениями кавказской войны, его настойчивость в доказательстве безнравственности ухода в сферу чистого интеллектуализма и искусства болезненно воспринимались писателями, истолковавшими его отчаянные набеги на сохраненный ими среди пошлости и мракобесия творческий оазис как мефистофельский скептицизм.

Некрасов прямо писал Толстому, что не суть концепций, которые он горячо выдвигал и отстаивал в спорах с членами кружка «Современника», а этический максимализм и психологический анализ лишают его непосредственности и разобщают с лучшими членами писательского сообщества: «Мне кажется, не дикие и упорные до невозможной в Вас ограниченности понятия, которые Вы обнаружили (и от которых вскоре отступились), восстановили меня и некоторых других против Вас, а следующее: мы раскрылись Вам со всем добродушием, составляющим, может быть, лучшую (как несколько детскую) сторону нашего кружка, а Вы заподозрили нас в неискренности, прямее сказать, в нечестности. Фраза могла и, верно, присутствовала в нас безотчетно, а Вы поняли ее как основание, как главное в нас. С этой минуты уже нам не могло быть ловко, — свобода исчезла, — безотчетная или сознательная оглядка сделалась неизбежна... Отношения не могли стать на ту степень простоты, с какой начались... Это мне кажется верным не только за себя, но еще более за Тургенева» (X, 329—330).

Некрасова, как известно, Толстой менее, чем других, обвинял во «фразе». В отзывах Толстого о Некрасове постоянно сквозило признание искренности, прямодушия поэта. Однако Некрасова задевали нападки Толстого на принятое в кругу писателей «Современника» отрицательное отношение к современным социальным порядкам. Когда, побывав в Ясной Поляне и в имениях брата и сестры, Толстой с горечью увидел нищету и разорение, Некрасов, узнавший об этих впечатлениях Толстого, писал ему: «Так Вам многое не понравилось вокруг Вас. Ну, теперь будете верить, что можно искренно, а не из фразы ругаться» (X, 360).

Обращает на себя внимание видимое противоречие в характеристике взглядов Толстого в цитированном выше письме Некрасова (от 31 марта/12 апреля 1857 г.). Некрасов говорит об упорных до невозможной ограниченности понятиях Толстого и вместе с тем утверждает, что он от этих понятий «вскоре отступился».

Для того чтобы понять, что было источником «переменчивости суждений» Л. Толстого, следует обратить внимание на содержащееся в том же письме Некрасова объяснение понятия «фраза», которое было для Толстого в эти годы главным средством выражения своего недоверия к взглядам, художественным произведениям и особенно к декларациям писателей. Некрасов дает два «раскрытия» этого понятия: 1) фальшивое, преувеличенное выражение чувства и мысли и 2) рутинность самой мысли.

Борьба Толстого против «фразы» выражала прежде всего неприятие рутины, готовых решений. Толстой жаждал движения мысли и стихийно осуществлял это движение, разрушая замкнутость аксиом, которые он квалифицировал как «фразы» (рутинные мысли), и создавая контроверзы к этим понятиям. Поэтому для него было вполне возможно усвоение мысли, против которой он недавно ожесточенно спорил. Мысль эта усваивалась им уже не в ее догматическом, однозначном и статичном виде, а в контроверзе, в сочетании со своими противоположениями, в борении с ними. Таким образом она теряла свою абсолютность и односторонность, превращаясь в элемент дальнейшего развития познания, в один из возможных аспектов рассуждения. Другая сторона борьбы Толстого против «фразы» имела для развития его понятий и его мироощущения не меньшее значение. Нападая на аффектацию, неискренность выражения мысли, Толстой производил поверку теоретического мышления практической этикой. Критерием искренности побуждений теоретика была для него готовность сочетать теорию с практикой, принять все реальные жизненные последствия теоретического хода мысли и нести за них ответственность. Поэтому в спорах он постоянно апеллировал к сфере, лежащей за пределами чистой теории, за пределами эстетики и искусства. Такой характер критики особенно раздражал членов писательского кружка.

Именно в этом был смысл столкновения Толстого с Тургеневым, описанного в воспоминаниях Фета: Толстой подверг сомнению искренность либерализма Тургенева и других членов кружка «Современника». Он сказал Тургеневу: «Я не могу признать, чтобы высказанное вами было вашими убеждениями. Я стою с кинжалом или саблею в дверях и говорю: “Пока я жив, никто сюда не войдет”. Вот это убеждение». Поэтому Фет и приводит рассказ о споре Толстого с Тургеневым в подтверждение своего впечатления о Толстом: «...с первой минуты я заметил в молодом Толстом невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений». Толстой нападал не столько на существо убеждений писателей, сколько на их догматизм (рутинность) и говорил о нравственном долге носителя идеи, о его ответственности за теорию.

Тот же метод поверки теории практикой проявился и в другом случае, о котором Фет вспоминал в письме к Л. Толстому 20 июня 1876 г.: «“Я помню невообразимое негодование былого тургеневского кружка, когда вы напрямик им сказали, что их убежденье только фразы, а что убежденье правоты пошло бы сейчас в Зимний дворец с своей проповедью, как сделал Лютер: Ich kann nicht anders, Gott hilf mir” [Я не могу иначе, да поможет мне бог]».

Члены литературного ареопага не могли согласиться с таким методом «проверки» теории. Тургенев считал, что литературная деятельность есть сама по себе общественная деятельность (ср. зафиксированное Гоголем утверждение Пушкина: «Слова поэта суть уже его дела»).

В том же письме, где Некрасов упрекал Толстого за его скептицизм и недоверие к пассивно-либеральным убеждениям писателей, он защищал свое стихотворение «Поэт и гражданин», перепечатка которого в «Современнике» навлекла на журнал цензурно-административные преследования. Между тем в этом стихотворении авторская позиция Некрасова очень близка к той, на которой стоял Толстой в критике «рутинных» политических и литературных понятий. Некрасов, как и Толстой, выходит за пределы замкнутого круга эстетических вопросов, делая Гражданина собеседником и судьей Поэта. Гражданин отвергает доктрину ухода в «профессию», в чистую поэзию и чистую теорию. Подобно Толстому, он призывает Поэта делом, риском, подвигом и жертвой подтвердить свои убеждения.

Некрасов, в отличие от Толстого, исходит из оценки существа идей и их политического значения, а не из рассмотрения этической позиции носителя теорий, однако сходство требований, которые он, устами Гражданина, предъявлял к Поэту, весьма близко к тем критериям, исходя из которых Толстой оценивал искренность писателей. Некрасову были интимно близки оба лирических героя, ведущие беседу в его программном стихотворении. Он мечтал о высоком гражданском самосознании, жаждал подвига, но нес груз разочарований и скептицизма. В письме к Толстому Некрасов ставил скептицизм, разочарование в один ряд с прекраснодушной фразой: «Рутина лицемерия и рутина иронии губят в нас простоту и откровенность» (X, 331), — утверждал он, явно считая носителем иронии и себя и Л. Толстого.

Сознание неполноценности и безнравственности уравновешенного, гармонического существования в кругу умственной элиты, ограничения литературными интересами заставляло Толстого бурно спорить с Тургеневым о значении писательского профессионализма. В кружке литераторов, которые сумели окончательно отвергнуть аристократическое пренебрежение к писательству как профессии и осознать, что литературный труд приобщает их к историческому деянию, дает им духовную свободу и право на общественное призвание, Толстой горячо утверждал, что не считает себя литератором, что Шекспиром и Гомером могут восхищаться только люди «фразы». Менее чем через год (в 1856 г.) он утверждал, что нашел «себе дорогу и призвание — литературу» (60, 108).

Резкое оживление политической жизни общества, назревание революционной ситуации, интерес, охвативший всю читающую публику, к социальным, политическим, экономическим вопросам и к произведениям открыто публицистического направления были восприняты Толстым как исторически оправданное и обоснованное, «нормальное» явление. Однако, когда из уст Салтыкова он услышал утверждения, весьма похожие на те, которыми сам еще недавно приводил в отчаяние членов «тургеневского кружка», Толстой категорически встал на защиту искусства и его высокой миссии. 21 октября 1857 г. Толстой писал В. П. Боткину: «Салтыков даже объяснил мне, что для изящной литературы теперь прошло время (и не для России теперь, а вообще), что во всей Европе Гомера и Гете перечитывать не будут больше»; и далее он пишет о своей уверенности в том, что искусство играет первостепенную роль в жизни общества (60, 234). Верный принципу претворения идеи в реальную действительность, он в одно и то же время увлекается составлением практических проектов, направленных на улучшение жизни народа (проект о ведении лесного хозяйства, позже — проект об освобождении яснополянских крестьян), и затевает специальный журнал, долженствующий объединить людей, которые верят «в самостоятельность и вечность искусства» (60, 248). В самой идее Толстого создать такой журнал выражалась не приверженность к теории искусства для искусства, а потребность в споре с утвердившимися, восторжествовавшими точками зрения, потребность в диалоге, в борьбе, в которой он всегда черпал силы для движения. Не та или другая точка зрения, а возможность торжества той или другой точки зрения как бы пугала его.

Личность Толстого, погруженного в самоанализ, скептически недоверчивого, не терпевшего энтузиазма и романтической фразы, должна была ассоциироваться в сознании Тургенева с гамлетическим типом, «лишним человеком». Тургеневу, вероятно, представлялось, что Толстой именно тот реальный человек, которого приобщение к постоянному литературному труду, к общественно-литературным интересам «спасает» от дилетантизма, от ухода в бесплодную рефлексию, от скептицизма. Любовное увлечение В. В. Арсеньевой и быстрое разочарование в ней, постоянный самоанализ, мешавший непосредственной простоте его отношений с людьми, неотразимое красноречие молодого писателя и присущий ему критический максимализм — все эти особенности личности и поведения Толстого могли способствовать тому, что Тургенев истолковал его характер в русле привычной социально-исторической типологии, увидел в нем «гамлетиста» (ср. Рудина).

Только писательство представлялось Тургеневу такой сферой, в которой бесконечное и бурное развитие мысли, кипящей в Толстом, могло найти не ложное, а истинное практическое выражение. Таким образом, дружеское участие Тургенева в судьбе Толстого сказалось в стремлении прочно связать одаренного писателя с литературой, уберечь его от опасности дворянского дилетантизма. Толстой же искал в дружбе взаимной симпатии, любви, готовности к самопожертвованию ради друга и полной откровенности. Дружить, по представлениям Толстого, значило спорить, «испытуя» друг друга вопросами, заставить другого принять в свою душу результаты твоего духовного развития. Ни к кому Толстого так не влекла жажда подобной дружбы, как к Тургеневу.

Толстой стремился к диалогу, спору с мощным, равным ему по силе или более сильным, чем он сам, противником. Развитие его мысли требовало наличия контроверз, контраргументов, возражений, к которым он относился не менее серьезно и внимательно, чем к основному ходу своей мысли, и на которых он иногда вполне серьезно пытался строить контртеорию — «эвклидову геометрию» своего основного взгляда. Порой Толстой сильно увлекался этой контртеорией (например, теорией чистого искусства), которая противоречила кардинальным взглядам, определявшим его деятельность в течение всей жизни.

При этом следует учесть, что все же развитие мысли Толстого было логичным и органичным, что он никогда не отходил от основных, важных для него этических принципов и, «воспитывая» свою мысль в контроверзах, в конечном счете приходил к ее единству и целостности. Стремление к борьбе с сильным соперником нередко толкало Толстого на выступления против точки зрения, которую он считал господствующей, наиболее влиятельной. Некрасов обращался к Толстому в надежде, что последний поддержит его в споре с сотрудниками «Современника», нападавшими на стихотворение «Поэт и гражданин», так как в противном случае автор «Севастопольских рассказов» оказался бы в числе литераторов, которые «приняли сторону сильного» (X, 331). «Принять сторону сильного» было не в духе Толстого — его привлекал спор с сильным.

Тургенев импонировал Толстому. Художественный талант, философская культура, необыкновенная творческая активность, способность на большое чувство, острый ум и высокий авторитет в литературной среде выделяли его даже из блестящей плеяды художников слова, которые его окружали.

К дружбе с Толстым стремился и Тургенев, однако вскоре он убедился в том, что дружба с ним означает постоянное борение, постоянный спор. Это Тургенева не пугало, он не избегал самых больших споров с ближайшими своими друзьями, но споры с Толстым пугали тем, что Толстой все время подвергал его личность нравственному анализу. В своем обращении с Толстым Тургенев не мог преодолеть привычки наставлять, поучать своего младшего собрата по перу. Он не скрывал своего стремления упрочить связь Толстого с литературой и таким образом победить его «рефлексию», скептицизм, освободить его от черт уединенного мыслителя: «всякому человеку следует, не переставая быть человеком, быть специалистом; специализм исключает дилетантизм (извините все эти “измы”), — а дилетантом быть — значит быть бессильным. До сих пор в том, что Вы делали — все еще виден дилетант, необычайно даровитый, но дилетант...» (Письма, III, 188), — писал он Толстому в январе 1858 г. «Вы становитесь свободны, свободны от собственных воззрений и предубеждений» (там же, 75), — с удовлетворением констатировал он за год до того, отмечая, что его корреспондент — Л. Толстой — развивается и что горячая защита им тех или других точек зрения не означает готовности замкнуться в догматически косной системе.

Толстовская склонность к спорам была выражением его тенденции к постоянному расширению круга осмысляемых явлений, к критической оценке разных методов познания действительности. Тургенев понял плодотворность своих споров с Толстым, увидел конструктивное начало, которое стоит за контроверзами Толстого. Здесь сказалась присущая Тургеневу чуткость к новому.

На пороге 60-х годов, когда идеологическое осмысление исторической эпохи, завершившейся революцией 1848 г., приобрело живое практическое значение, в сознании самых передовых мыслителей и наиболее прогрессивных художников-реалистов проявилось представление о борьбе противоположностей как необходимом условии процесса развития и о единстве противоположностей как форме существования всякого живого явления. В это время Герцен смог в полной мере оценить значение спора между славянофилами и западниками, идеологической дискуссии 40-х годов, как величайшего прогрессивного явления эпохи и отнестись к концепциям славянофилов и западников как к историческому единству противоположных решений проблем современности. Интересно отметить, что среди записей Тургенева, представляющих подготовительный материал к рассказам и повестям 60-х годов, содержится следующая: «Спор — самая лучшая вещь, идеи в обществе» (X, 324).

В романах Тургенева конца 50-х и 60-х годов идейный спор стал главным структурным элементом. Изображение идейных споров явилось формой выражения авторской мысли и средоточием повествования впроизведениях столь разных писателей 60-х годов, как Толстой и Помяловский, Достоевский и Слепцов.

Не желая без самостоятельной проверки принимать, даже такую прочную в «Современнике» традицию, как отрицание славянофильских доктрин, Л. Толстой знакомится со славянофилами, внимательно присматривается к ним, пытается дать оценку, личности каждого из них. Живо интересуясь деятельностью Белинского — главного; идеолога радикального западничества (наследие Белинского стало предметом резких нападок со стороны Дружинина и А. Григорьева, и на защиту его встал Чернышевский), Толстой в то же время проявляет интерес и к К. Аксакову и Хомякову. Однако нетерпимое отношение Толстого к попыткам навязать ему готовую доктрину создало между ним и славянофилами глубокое внутреннее отчуждение.

Размышляя над тем, почему между ним и Толстым невозможна полная духовная близость, к которой они оба стремятся, Тургенев выдвигал в числе других причин (разница возрастов, жизненных планов и перспектив) и следующую: «...Вы слишком сами крепки на своих ногах, чтобы сделаться чьим-нибудь последователем» (Письма, III, 13). Толстой, которого Тургенев воспринимал как «гамлетиста», рисовался ему уже в начале их знакомства как сильный ум, ищущий и вырабатывающий новые идеи, новые теории, а потому не способный к полному слиянию, единству с другим, вечно творящим теоретическим умом. В этом подходе Тургенева к частному вопросу о своих взаимоотношениях с Толстым выразилась особенность его взгляда на природу личности, теоретической по преимуществу. Тургенев, снова и снова делая попытки сблизиться с Толстым (как их делал и Толстой), быстро понял, что дружба «в руссовском смысле» для них невозможна, и внутренне примирился с этим. Толстой же так и сохранил глубокую неудовлетворенность своими отношениями с Тургеневым, осуждая его за холодность, за неспособность к дружеской любви. Сближение с Анненковым, Боткиным, Дружининым, а затем с Фетом не могло заменить ему ту дружбу, о которой он мечтал и которая рисовалась ему как союз с Тургеневым.

Впоследствии в «Войне и мире» Толстой воплотил свою мечту о высокой идейно-духовной дружбе, изобразив отношения Пьера и князя Андрея. Характерно, что первым же вопросом, который князь Андрей задает наедине Пьеру, является вопрос о профессии, о будущей «специальности» молодого одаренного человека, т. е. вопрос, который постоянно ставил перед Толстым Тургенев; характерно также и то, что в обращении со своим другом князь Андрей, как и Тургенев, невольно впадает в покровительственный тон старшего, снисходящего к необузданности и пылкости неофита.

Кружок «Современника» распался под давлением исторических обстоятельств, под влиянием изменения политической ситуации. Это изменение для сотрудников журнала выразилось в появлении в их кругу людей иной социальной принадлежности, с иными убеждениями: разночинцев, революционных демократов. Писателям старшего поколения, прошедшим школу романтической эстетики, гегельянства и напряженных теоретических дискуссий 40-х годов, представлялось, что появление в журнале «поповичей» с новыми, «антиэстетическими» принципами нарушило гармонию их творческого и избранного литературного сообщества. На самом же деле изменение политической обстановки в обществе повлекло за собою изменение смысла эстетической концепции писательского кружка.

Его замкнутость утратила смысл демонстративного отказа от участия в жизни общества, порабощенного и безгласного, и превратилась в открытую пассивность, в исповедание бесперспективного скептицизма. Из убежища, в которое удалились мыслящие люди, спасаясь от преследований николаевского деспотизма, занятия чистым искусством, исключительная сосредоточенность на обособленных литературных интересах превратились в своего рода крепость — тюрьму, губительную для развития искусства.

Это не сразу понял Толстой. Увидев «торжество» обличительства, рост влияния эстетических концепций Чернышевского и ослабление интереса к литературе как искусству в массе читателей, он вступил было во временный союз с Дружининым, Анненковым и Боткиным и воспламенился идеей защиты художественных, чисто профессиональных интересов, но эта его позиция уже не вызвала сочувствия у таких сильнейших членов недавнего содружества, как Тургенев и Некрасов. Они констатировали, что «чисто артистическая» позиция Дружинина по существу совершенно бесплодна. О статье Дружинина «Критика гоголевского периода и наши к ней отношения» Тургенев отозвался: «Этакими искусно спеченными пирогами с “нетом” — никого не накормишь» (Письма, III, 58); Некрасов еще более резко выражал мнение о бесплодности позиции Дружинина, проповедующего уход от интересов реальной жизни. «Вы не можете разделять убеждений гг. Гончарова и Дружинина, хотя меня в том и уверяли как в несомненном», — писал он Толстому (X, 332). И Тургенев и Некрасов видели живое значение статей Чернышевского «Очерки гоголевского периода русской литературы», восстанавливавших историческую правду о деятельности Белинского, а вместе с тем и утверждавших общественный характер русской литературы.

Уйдя из «Современника», Дружинин не чуждался литературных интриг в борьбе с недавними своими братьями по «союзу поэтов». Утопия братства писателей рухнула.

Место ее вскоре занял идеал братства «новых людей», объединенных общностью социального положения и политических убеждений. Наглядно и зримо сбывались слова А. И. Герцена: цивилизация, бесконечная, как мысль, «чертит идеалы жизни» (VI, 31).

Н. Н. Гусев. 1) Два года с Л. Н. Толстым. М., 1928, стр. 75; 2) Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1865 по 1869 год, стр. 13.

А. Фет. Мои воспоминания. Ч. 1. М., 1890, стр. 106.

Цит. по: Н. Н. Гусев. Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 год, стр. 43—44.

Н. В. Гоголь. Полн. собр. соч. Т. I—XIV. М., 1937—1952, т. VIII, стр. 229. — Далее ссылки на это издание даются в тексте.

Б. М. Эйхенбаум отметил, что Тургенев усматривал в Толстом черты характера, которые он считал типичными для Гамлета (см. статью «Гамлет и Дон-Кихот»), и направлял свои «воспитательные усилия» на то, чтобы развить в Толстом «черты Дон-Кихота» (Б. Эйхенбаум. О прозе. Л., 1969, стр. 148—151).

Полемизируя с М. М. Бахтиным, который считает индивидуальной особенностью Достоевского его способность проникать в диалогическую природу сознания, Б. И. Бурсов утверждает, что такое отношение к сознанию характерно для русской реалистической литературы второй половины XIX в. в целом (см.: Б. И. Бурсов. Реализм всегда и сегодня. Л., 1967, стр. 255—256). Точка зрения Б. И. Бурсова нам представляется обоснованной, однако следует отметить, что именно М. М. Бахтин в своей книге «Проблемы творчества Достоевского» впервые раскрыл эту особенность реализма второй половины XIX в. на примере одного из писателей, наиболее полно выразившего ее в своем творчестве.

В черновом тексте «1805 года» первое обращение князя Андрея к Пьеру на вечере у Анны Павловны Шерер сопровождалось «ремаркой», уничтоженной Толстым при публикации текста в «Русском вестнике»: «...спросил князь радостно, но с покровительственным и надменным оттенком». Дружеский, но, как казалось Толстому, надменный и покровительственный характер носило и отношение к нему Тургенева.

10 декабря 2017 исполнилось 196 лет со дня рождения Н.А. Некрасова (10.12.1821 — 08.01.1878) — русского поэта, писателя и публициста, классика русской литературы. К сожалению, ни ТВ, ни СМИ ежегодно практически никак не отзываются на эту дату. Словом, Некрасов — сегодня приходится это признать, — ещё один прекрасный забытый поэт.

Почему так? Разве поэт-гражданин, борец за права человека, художник, отразивший в своём творчестве бесконечную глубину народных страданий, глубоко переживший их сам, не трогает сердца сейчас, не ставит перед каждым перечитывающим и вспоминающего его ряда жгучих проблем современности?

Разве творчество поэта-гражданина настолько забыто беспощадным временем, что о нём можно говорить только языком архива? А до сих пор мы иного не слышали. Мы думаем, что в таком отношении к великому поэту-гражданину, как в зеркале отражается наша современность и… лик нашей российской интеллигенции.

Но надо сделать так, чтобы с него сошёл хрестоматийный глянец, и он готов был бы опять послужить поэзии, избавившись от литературных чинов и школьных ярлыков.

Не любить, не понимать, не знать Некрасова — значит не знать, не понимать, не любить России. В этом утверждении нет пристрастной гордыни, ибо Некрасов не из тех поэтов, кто своё, национальное, выдаёт за исключительное, лучшее. Для самовосхваления и самовозвеличивания мало подходящая «карающая лира поэта».

От некрасовской России, переживавшей «годину горя», сжимается сердце. Главный вопрос Некрасова «Кому на Руси жить хорошо?» возвышается над многими нашими вопросами не только в виде гениальной поэмы. Вот почему любовь к Некрасову включает в себя очень многое: и способность сострадать народному горю, и совестливость, и внутреннюю готовность идти «в огонь за честь Отчизны».

В одном из писем Льву Толстому, тогда ещё находившемуся в самом начале своего творческого пути, поэт призывает больше «любить не себя, а свою родину».

Как не хватает всем нам в наше время столь высокой нравственной установки!


КРАТКАЯ БИОГРАФИЯ

Николай Алексеевич Некрасов родился 10 декабря 1821 года в городе Немирове Подольской губернии (ныне — Украина) в зажиточной семье помещика. Детские годы писатель провёл в Ярославской губернии, селе Грешнёво, в родовом имении. Семья была многодетной — у будущего поэта было 13 сестёр и братьев.

В возрасте 11 лет он поступил в гимназию, где учился до 5 класса. Именно в этот период Некрасов начинает писать свои первые стихотворения сатирического содержания и записывать их в тетрадь.

Отец поэта был жестоким и деспотичным. Он лишил Некрасова материальной помощи, когда тот не захотел поступать на военную службу.

В 1838 году в биографии Некрасова произошёл переезд в Петербург, где он поступил вольнослушателем в университет на филологический факультет. Чтобы не умереть от голода, испытывая большую нужду в деньгах, он находит подработок, даёт уроки и пишет стихи на заказ.

В этот период он познакомился с критиком Белинским, который впоследствии окажет на писателя сильное идейное влияние. В 26 лет Некрасов вместе с писателем Панаевым выкупил журнал «Современник». Журнал быстро становится популярным, имея значительное влияние в обществе. Но в 1862 году вышел запрет правительства на его издание.

Накопив достаточно средств, Некрасов издаёт дебютный сборник своих стихов «Мечты и звуки», который потерпел неудачу. Василий Жуковский посоветовал большинство стихов этого сборника печатать без имени автора. После этого Николай Некрасов решает отойти от стихов и заняться прозой, пишет повести и рассказы. Писатель также занимается изданием некоторых альманахов, в одном из которых дебютировал Фёдор Достоевский. Наиболее успешным альманахом получился «Петербургский Сборник».

В 1847 — 1866 годах был издателем и редактором журнала «Современник», в котором работали лучшие литераторы того времени. Журнал был очагом «революционной демократии». Работая в «Современнике», Некрасов выпускает несколько сборников своих стихотворений. Произведения «Крестьянские дети», «Коробейники» приносят ему широкую известность.

На страницах журнала «Современник» были открыты такие таланты, как Иван Тургенев, Иван Гончаров, Александр Герцен, Дмитрий Григорович и другие. В нём печатались уже известные Александр Островский, Михаил Салтыков-Щедрин, Глеб Успенский. Благодаря Николаю Некрасову и его журналу русская литература узнала имена Фёдора Достоевского и Льва Толстого.

В 1840-х годах Некрасов сотрудничает с журналом «Отечественные записки», а в 1868 году, после закрытия журнала «Современник», берёт его у издателя Краевского в аренду. С этим журналом были связаны последние десять лет жизни писателя. В это время Некрасов пишет эпическую поэму «Кому на Руси жить хорошо» , а также «Русские женщины» , «Дедушка» — поэмы о декабристах и их женах, ещё некоторые сатирические произведения, вершиной которых была поэма «Современники».

Некрасов писал о страданиях и горе русского народа, о сложной жизни крестьянства. Он также внёс в русскую литературу много нового, в частности, в своих произведениях использовал простую русскую разговорную речь. Это несомненно показывало богатство русского языка, которое шло из народа. В стихах он впервые стал сочетать сатиру, лирику и элегические мотивы.

Писатель умер 8 января 1878 года и был похоронен в Санкт-Петербурге на Новодевичьем кладбище.

КАКИХ ПОЛИТИЧЕСКИХ ВЗГЛЯДОВ ПРИДЕРЖИВАЛСЯ Н.А.НЕКРАСОВ?

Во второй половине 50-х годов Некрасов сблизился с виднейшими представителями революционной демократии — Чернышевским и Добролюбовым.

Обострившиеся классовые противоречия не могли не отразиться и на журнале: редакция «Современника» оказалась фактически расколотой на две группы: одна представляла либеральное дворянство во главе с Тургеневым, Л. Толстым и примыкающим к ним крупным буржуа В. Боткиным — течение, ратовавшее за умеренный реализм, за эстетическое начало в литературе в противовес сатирическому, пропагандировавшегося демократической частью русской «натуральной школы» 40-х годов.

Эти литературные разногласия отражали углубившиеся по мере падения крепостничества разногласия двух его противников — буржуазно-дворянских либералов, стремившихся реформами крепостничества предотвратить угрозу крестьянской революции, и демократов, боровшихся за полную ликвидацию феодально-крепостнического строя.

В начале шестидесятых годов антагонизм этих двух течений в журнале достиг предельной остроты. В произошедшем расколе Некрасов остался с «революционными разночинцами», идеологами крестьянской демократии, боровшимися за революцию, за «американский» тип развития капитализма в России и стремившими сделать журнал легальной базой своих идей.

Именно к этому периоду наивысшего политического подъёма движения относятся такие произведения Некрасова, как «Поэт и гражданин» (1856), «Размышления у парадного подъезда» (1858) и «Железная дорога» (1864). Однако начало 60-х годов принесло Некрасову новые удары — умер Добролюбов, сосланы в Сибирь Чернышевский и Михайлов. В эпоху студенческих волнений, бунтов освобождённых от земли крестьян и польского восстания журналу Некрасова было объявлено «первое предостережение», выход в свет «Современника» приостанавливается, а в 1866 году, после выстрела Каракозова в Александра II, журнал закрылся навсегда.

Через два года после закрытия «Современника» Некрасов арендовал у Краевского «Отечественные записки» и сделал их боевым органом революционного народничества. На прославление последнего направлены и такие произведения Некрасова 70-х годов, как поэмы «Дедушка», «Декабристки» (по цензурным обстоятельствам названные «Русские женщины») и особенно неоконченная поэма «Кому на Руси жить хорошо», в последней главе которой действует сын сельского дьячка Гриша Добросклонов:

«Ему судьба готовила
Путь славный, имя громкое
Народного заступника,
Чахотку и Сибирь».

Марксистское изучение и понимание (в советский период) творчества Некрасова в течение долгого времени возглавлялось статьей о нём Г.В. Плеханова, написанной последним к 25-летию смерти поэта, в 1902 году. Было бы несправедливым отрицать крупную роль, которую эта статья сыграла в своё время. Плеханов провёл в ней резкую грань между Некрасовым и дворянскими писателями и резко подчеркнул революционизирующую функцию его поэзии. Но признание исторических заслуг не освобождает статью Плеханова от ряда крупнейших недостатков.

«ЖЗЛ: Г.В.Плеханов — отец русского марксизма» http://inance.ru/2017/11/plehanov/

Объявляя Некрасова «поэтом-разночинцем», Плеханов никак не дифференцировал этот социологически неопределённый термин и, что всего важнее, изолировал Некрасова от той фаланги идеологов крестьянской демократии, с которой автор «Железной дороги» был так тесно и органически связан. Этот отрыв обусловлен меньшевистским неверием Плеханова в революционность русского крестьянства и непониманием той связи между революционными разночинцами 60-х годов и мелким товаропроизводителем, на которую так настойчиво указывал уже в 90-х годах В.И.Ленин.

Мало удовлетворительна плехановская статья и в плане художественной оценки: творчество Некрасова, представляющее собой новое качество в русской поэзии, критикуется Плехановым с позиций той самой дворянской эстетики, с которой Некрасов ожесточённо боролся. Стоя на этой, в основе своей порочной, позиции, Плеханов ищет у Некрасова многочисленных «погрешностей» против законов художественности, ставит ему в вину «неотделанность», «топорность» его поэтической манеры. И наконец оценка Плеханова не даёт представления о диалектической сложности некрасовского творчества, не вскрывает внутренних противоречий последнего.

А ведь реформы 60-х годов глубоко обнажили предательскую сущность дворянского либерализма, стремившегося снять с мужика феодальные тяготы только затем, чтобы открыть широкую дорогу капиталистической его эксплуатации. В отношении Некрасова к либералам 40-х годов ещё звучали некоторые извиняющие ноты, но либералов послереформенной поры Некрасов клеймил как предателей народных интересов.

Но если в 60-х годах почти исчезли срывы Некрасова в либерализм, то на этом новом этапе его творчества во всю свою широту вырисовывалось новое противоречие. Некрасов в эти годы — деятельный участник революционно-демократического лагеря, ведущего упорную борьбу за торжество крестьянской революции.

Сыграв огромную роль в формировании идеи русского народничества и выражении этих идей, он тем не менее остаётся крестьянским демократом. Примечательно, что «старым русским демократом» называл Некрасова и В.И. Ленин (см. Сочин. Ленина, изд. 3-е, т. XVI, стр. 132).

ВЛИЯНИЕ Н.А.НЕКРАСОВА НА ТВОРЧЕСТВО ДРУГИХ ПИСАТЕЛЕЙ И ПОЭТОВ

В творчество многих писателей и поэтов как того времени, так и после находит отражение и влияние некрасовского слова.

Так, Достоевский чуть ни весь — из Некрасова! И «Еду ли ночью по улице тёмной», из которого впоследствии выросла история Сонечки Мармеладовой. В «Подростке» сцена с матерью в пансионе Тушара настолько некрасовская по тону, что в памяти сливается с его «Рыцарем на час» и всеми обращениями Некрасова к матери:

«Повидайся со мною, родимая, появись лёгкой тенью на миг!»

Или некрасовский цикл «На улице», где во многих уличных сценках предвосхищены образы, сюжеты, мотивы будущего романа «Преступление и наказание». Так, знаменитый сон-наваждение Раскольникова навеян стихотворением Некрасова об избиении лошади. («Вот она зашаталась и встала.// «Ну!» — погонщик полено схватил// показалось кнута ему мало// — и уж бил её, бил её, бил!»).

Кстати, А.Кушнер в одном из своих стихов отмечает, что слово «нервный» пришло в нашу речь именно из некрасовской музы:

«Слово «нервный» сравнительно поздно
появилось у нас в словаре —
у некрасовской музы нервозной
в петербургском промозглом дворе.
Даже лошадь нервически скоро
в его желчном трёхсложнике шла…»

Или стихотворение Некрасова «Когда из мрака заблужденья…», на полемике с которым Достоевский построил всю вторую часть «Записок из подполья», цитируя его и в «Селе Степанчиково», и в «Братьях Карамазовых». Это же стихотворение предвосхитило и знаменитую «Яму» Куприна, его заключительные строки цитирует там один из героев.

Вообще из некрасовской музы, как из гоголевской «Шинели», выросли многие великие русские поэты. Лидия Гинзбург (1902 — 1990) отмечала влияние некрасовской любовной лирики на лирику Ахматовой. Ей она была очень близка — нервная, с её городскими конфликтами, с разговорной интеллигентской речью. В Пастернаке очень много некрасовской школы, особенно в цикле «Когда разгуляется»:

«Широко, широко, широко
раскинулись речка и луг.
Пора сенокоса, толока,
страда, суматоха вокруг.
Косцам у речного протока
заглядываться недосуг…»

Так и тянет продолжить:

«…не вся ещё рожь свезена,
но сжата: полегче им стало.
Свозили снопы мужики,
и Дарья картофель копала
с соседних полос у реки…»

Из Некрасова вышли и Блок с его надрывом, с пронзительным осенним свистом ветра и поезда, и обэриуты (представители последней группы авангарда в России ОБЭРИУ — Объединение реального искусства, — возникшей и существовавшей в Ленинграде в период начала гонений на авангардное искусство в советском государстве: 1926 — начало 30-х годов) с их пародийной торжественной важностью и нарочито сниженной лексикой, и футуристы с их карикатурами, прозаизмами и неологизмами. Маяковский, цитируя «Современников», вслух изумлялся:

«Неужели это не я написал?»

И вот забыт. Стал не нужен. Не моден. Не вписывается в канву нового времени. Ну что за атавизм, в самом деле, этот «Поэт и гражданин»! Кто всерьёз способен сегодня внять тем призывам кануна 60-х позапрошлого века:

«Иди в огонь за честь Отчизны,
за убежденья, за любовь!»

А ведь как не хватает нам сейчас этой высокой нравственной установки. Ибо у многих ныне, к нашему стыду, акцент в любви сместился на себя, вся активность направлена на загребание под себя, на самообогащение. И нас уже не раздражает чья-то циничная ухмылочка, с которой всуе превращают в расхожие — строки:

«Поэтом можешь ты не быть,
но гражданином быть обязан».

Так на наших глазах до протокольно-полицейского смысла низводится слово, которое обозначало высокое служение Родине и таковым было завещано нам. Некрасова многие воспринимают с колоссальным предубеждением. Дескать, хрестоматийная фигура. А между тем это не хрестоматийный поэт, а явление куда более глубокое и масштабное.

«Пускай нам говорит изменчивая мода,
что тема старая «страдания народа»,
и что поэзия забыть её должна.
Не верьте, юноши! Не стареет она.
О, если бы её могли состарить годы!
Процвёл бы Божий мир! («Элегия», 1874 год)».

Да уж, действительно. Тема эта, видимо, никогда не устареет.

И вообще многое в стихах Некрасова — как будто перекличка с нашими днями. Вырубаются леса, по которым мы уже не плачем. Всё так же стонут Орины, солдатские матери.

Всё так же безуспешно ходоки обивают пороги Парадных подъездов.

«Толпе напоминать, что бедствует народ,
в то время, как она ликует и поёт,
к народу возбуждать вниманье сильных мира
чему достойнее служить могла бы лира?»

Где они — наши народные заступники, наши новые Некрасовы? Хотя всё новое — это, как известно, лишь хорошо забытое старое.

НРАВСТВЕННЫЕ КРИТЕРИИ В ТВОРЧЕСТВЕ Н.А.НЕКРАСОВА

Поэзия Некрасова и сейчас — стоит лишь вчитаться повнимательнее — ощущается как живое явление. Причин для этого много. И, может быть, главная — высота нравственного примера. Темы, как бы значительны они ни были, устаревают, отменяются. Но нравственные критерии, и, прежде всего, сострадание к чужим несчастьям — остаются. Вот послушайте, как современно звучат эти строки, вроде бы навязшие в зубах со школьных лет:

«Средь мира дольного
для сердца вольного
есть два пути.
Взвесь силу гордую,
взвесь волю твёрдую —
каким идти?
Одна просторная
дорога — торная,
страстей раба.
По ней громадная
к соблазну жадная
идёт толпа.
О жизни искренней,
о цели выспренней
там мысль смешна.
Кипит там вечная
бесчеловечная
вражда-война
за блага бренные…
Там души пленные
полны греха.
На вид блестящая —
там жизнь мертвящая,
к добру глуха.
Другая — тесная
дорога, честная, по ней идут
лишь души сильные,
любвеобильные,
на бой, на труд.
Иди к униженным,
иди к обиженным,
по их стопам,
где трудно дышится,
где горе слышится,
будь первый там!»
(Цитата из поэмы «Кому на Руси жить хорошо»)

Пушкин любил блеск, полноту и радость жизни, он был певцом как бы освещённой солнцем части мира. Некрасов был певцом неосвещённой половины. Его, как и его ровесника и современника Достоевского, занимало несчастье людей, унижение и оскорбление человека. Он был защитником неудачливых, неустроенных, отчаявшихся.

«Друг беззащитный, больной и бездомный», — вот к кому обращался поэт.

Он жалел и любил робких, неловких, неуверенных, кто говорил о себе:

«А вот я-то войду как потерянный, и ударится в пятки душа!» «Улыбнусь — непроворная, жёсткая, не в улыбку улыбка моя».

Дело не в том, что Некрасов сыграл в своё время определённую роль, а в том, что он жив до сих пор — как Пушкин, Лермонтов или Тютчев. Наша история — это наши художники, наши великие русские классики. Значит, и мы — это они, если, конечно, достойны своих предков. Так что возникающий время от времени бунт против них, обещания сбросить с борта парохода или приговорить к насильственному забвению — наивно и глупо. Не получится — это уже вошло в состав нашего духа.

«Дни идут… всё так же воздух душен,
дряхлый мир — на роковом пути…
Человек — до ужаса бездушен,
слабому спасенья не найти!
Но… молчи, во гневе справедливом!
Ни людей, ни века не кляни:
волю дав лирическим порывам,
изойдёшь слезами в наши дни…»

Это писалось в 1877 году. А как будто сейчас… Или это:

«Горе! Горе! Хищник смелый
ворвался в толпу!
Где же Руси неумелой
выдержать борьбу?…
Плутократ, как караульный,
станет на часах,
и пойдёт грабёж огульный,
и случится — крррах!…»

Это из поэмы «Современники». А как будто о наших современниках речь.

«Где вы — певцы любви, свободы, мира
и доблести? Век «крови и меча»!
На трон земли ты посадил банкира,
провозгласил героем палача…
Толпа гласит: «Певцы не нужны веку!»
И нет певцов… Замолкло божество…
О, кто ж теперь напомнит человеку
высокое призвание его?
Прости слепцам, художник вдохновенный,
и возвратись! Волшебный факел свой,
погашенный рукою дерзновенной,
вновь засвети над гибнущей толпой!»

И уж совсем в наши дни корнями уходит стихотворение о так называемых переменах:

«Новое время — свободы, движенья,
земства, железных путей.
Что ж я не вижу следов обновленья
в бедной отчизне моей?»

Многие строки Некрасова звучат удивительно современно.

ПОСЛЕСЛОВИЕ. ПОЧЕМУ НАДО ЧИТАТЬ Н.А.НЕКРАСОВА?

Завершая нашу статью, хочется попросить ещё раз: читайте Некрасова! И не верьте, пожалуйста, огульным наветам. «Клеветников ничтожных» всегда хватает. А что до грехов, то — кто без греха? И Николай Алексеевич за свои строго судил себя. И хочется вспомнить Шекспира:

«…Как может взгляд чужих порочных глаз
Щадить во мне игру горячей крови?
Пусть грешен я, но не грешнее вас,
Мои шпионы, мастера злословья».

Вспоминаем и опровержения, понимание многих достойных современников поэта. В том числе — государственного и общественного деятеля России, литератора (Почётного академика Санкт-Петербургской академии наук по разряду изящной словесности); видного юриста, судью (доктора уголовного права, профессора) А.Ф. Кони, близко знавшего Некрасова, оставившего воспоминания о нём. Он же донёс до нас горькие слова Некрасова, сказанные при последней встрече:

«Вот я умираю — а, оглядываясь назад, нахожу, что нам всё и всегда было некогда. Некогда думать, некогда чувствовать, некогда любить, некогда жить душою и для души, некогда думать не только о счастье, но даже об отдыхе, и только умирать есть время…»

Пожалуйста, ищите и находите время. Для главного. И хотя бы в юбилейные дни — читайте наших поэтов! Сегодня — Н.А. Некрасова. Невозможно не согласиться:

«Да! были личности!…
Не пропадёт народ,
Обретший их во времена крутые!
Мудрёными путями Бог ведёт
Тебя, многострадальная Россия!..»

Но, всё-таки, вопреки всему, народ её:

«Вынесет всё — и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе.
Жаль только — жить в эту пору прекрасную
Уж не придётся — ни мне, ни тебе».

Неистребима наша вера, как и печаль… И, как ни горько временами, лелеем надежду:

«Над Русью оживающей
Святая песня слышится:
То ангел милосердия,
Незримо пролетающий
Над нею, души сильные
Зовёт на честный путь».

Зовёт, отчаянно зовёт вступающих в жизнь, верных заветам, не предающих и непродающихся:

«Иди к униженным,
Иди к обиженным —
Там нужен ты».

Верь, вооружённый неувядающим, ядрёным и хлёстким, но, прежде всего, — страдающим, тоскующим о Правде и Справедливости, участливым, добросердечным, любящим Словом Н.А. Некрасова, ты — непобедим!

Поскольку поэзия Н.А.Некрасова — это проза жизни. Та проза, на которую многие закрывали и закрывают глаза и сейчас. Но мы за это должны быть благодарны Некрасову, что он нас опустил с небес на землю.

ИАЦ

Идейные несогласия отдалили Толстого и от Некрасова, первого его читателя, критика, наставника и издателя. «Отчего это время не сблизило нас, а как будто развело далее друг от друга?» - с грустью спросил как-то Некрасов.

«Время» и в самом деле «развело» двух замечательных русских писателей, о чем свидетельствуют споры, вызванные линией «Современника», да и некоторые несправедливые поздние суждения Толстого в письмах к Страхову.

Нельзя назвать гармоничным и союз Толстого с его старшим современником - Тургеневым, с кем он много переписывался и кого неоднократно по тому или иному поводу упоминал в посланиях к общим друзьям. Благодаря обилию документальных свидетельств ясно, что разъединяла их резкая противоположность натур, разность поколений, творческих устремлений, несовпадение точек зрения на современность, на проблемы, волновавшие русскую интеллигенцию. Образовавшийся между ними, по словам Толстого, «овраг» и привел к длительной 17-летней ссоре и разрыву. Отношения возобновились лишь в 1878 году, но Толстой в письме к А. Н. Пыпину, целиком посвященном характеристике Тургенева как творческой индивидуальности, сознавался, что только после смерти по-настоящему оценил его, распознал в нем «проповедника добра» (10 января 1884 г.), а это для Толстого много значило.

После пережитого писателем духовного кризиса обновляется круг его литературных корреспондентов, изменяется и критерий художественности. Значимость того или иного автора теперь определяется степенью его «знания истинных интересов жизни народа» (M. E. Салтыкову-Щедрину, 1–3? декабря 1885 г.). Поэтому он проявляет интерес к публикациям «Отечественных записок», заново открывает для себя Герцена и Салтыкова-Щедрина, у которого находит «все, что нужно», чтобы писать для «нового круга читателей» (там же), восхищается романом А. И. Эртеля «Гарденины», одобрительно отзывается о некоторых рассказах и повестях Н. Н. Златовратского и П. В. Засодимского. Очень внимателен Толстой к творчеству своего постоянного в 80-90-е годы эпистолярного собеседника Н. С. Лескова, с которым его сближали и общность интереса к «христианскому учению», и антицерковные настроения, и поиски в Евангелии сюжетов для народных рассказов и легенд, и соучастие к судьбе народа, России.

Примерно в те же годы у Толстого завязывается переписка с молодыми крестьянами, фабричными рабочими, ремесленниками, которые впервые взялись за перо. Толстой не жалея сил и времени со скрупулезной тщательностью прочитывал и редактировал рукописи Ф. Ф. Тищенко, H. H. Иванова, Ф. А. Желтова, В. И. Савихина, С. Т. Семенова и других и каждую из них возвращал с сопроводительным письмом, содержащим обстоятельный разбор произведения и предложения по их исправлению. Толстой преподавал им уроки мастерства, и делал это особенно охотно, так как находил, что в этих незатейливых сочинениях «нет ничего придуманного, сочиненного, а рассказано то, что именно так и было, - выхвачен кусочек жизни, и той именно русской жизни с ее грустными, мрачными и дорогими задушевными чертами» (Редактору «Вестника Европы», 18 июля 1908 г.).

Толстого воодушевляла надежда, что эта вышедшая из самых «низов» литературная поросль сумеет создать словесность, понятную мужику, близкую его взглядам, психологии, вкусам, отмеченную «сжатостью, красотой языка и ясностью» (С. А. Толстой, 13 апреля 1887 г.). Поэтому писатель учил Тищенко, что «писать хорошо» можно, только если «иметь в виду не исключительную публику образованного класса, а всю огромную массу рабочих мужчин и женщин» (11 февраля 1886 г.). А Желтову предлагал ориентироваться не на «литератора, редактора, чиновника, студента и т. п., а на 50-летнего хорошо грамотного крестьянина» (21 апреля 1887 г.). Из всех, кого пестовал Толстой, профессиональным писателем стал самый талантливый из них - С. Т. Семенов, чьи произведения издаются и поныне.

Толстому была отпущена долгая жизнь, его эпистолярные писательские контакты, начавшиеся в 1852 году, закончились только в 1910 году, незадолго до кончины. Ему довелось общаться с многими младшими современниками, шедшими вослед ему, читать их произведения. Он успел увидеть панораму искусства, зародившегося на рубеже двух столетий в многообразии школ, течений, направлений. Самую отрицательную оценку получили романы, повести, стихи модернистов, манерные, выспренние, бездуховные. Толстой упрекал их авторов в безнравственности: они «не знают… что хорошо, что дурно» (Н. С. Лескову, 20 октября 1893 г.), описывают не «истинные человеческие чувства», а «самые низменные, животные побуждения» (M. M. Докшицкому, 10–11 февраля 1908 г.). Познакомившись с романами И. Потапенко «Семейная история», Ф. Сологуба «Тяжелые сны», М. Арцыбашева «Санин», с некоторыми журнальными прозаическими и поэтическими публикациями, Толстой приходит к серьезному выводу: «…упадок искусства есть признак упадка всей цивилизации» (М. Лоскутову, 24 февраля 1908 г.).

Сам Толстой остался верен традициям высокого и бескомпромиссного реализма и отдавал предпочтение тем мастерам слова, которые «выхватывали кусочек… русской жизни» в ее скрытых от обыденного взора процессах, явлениях, характерах, объединяли «людей в одном и том же чувстве» (там же). Поэтому подлинными художниками, продолжающими традиции русской классической литературы, он счел, пусть и с некоторыми оговорками, Чехова, Куприна, Леонида Андреева, а также зачинателя нового этапа в словесности, отечественной и мировой, - Максима Горького.

«Истинное же искусство, - утверждал Толстой, - захватывает самые широкие области, захватывает сущность души человека. И таково всегда было высокое и настоящее искусство» (там же). Письма свидетельствуют, насколько чутко отзывался он на «высокое и настоящее» поэтическое творчество.

Двадцатичетырехлетний Толстой до пути в Тифлис, вдали от родных мест и близких, «позволил себе помечтать» и в письме к Т. А. Ергольской обрисовать свое будущее таким, каким оно ему виделось. «Я женат - моя жена кроткая, добрая, любящая, и она вас любит так же, как и я. Наши дети вас зовут «бабушкой»; вы Живете в большом доме, наверху, в той комнате, где когда-то жила бабушка; все в доме по-прежнему, в том порядке, который был при жизни папа?, и мы продолжаем ту же жизнь, только переменив роли: вы берете роль бабушки… я - роль папа?… моя жена - мама?, наши дети - наши роли: Машенька - в роли обеих тетенек… даже Гаша и та на месте Прасковьи Исаевны» (12 января 1852 г.). И все, о чем «помечталось» на далеком Кавказе, сбылось. Прошло немного более десятилетия, Толстому тридцать пять лет, он обосновался в Ясной Поляне, живет в том же доме, где жили его родители, он - папа?, у него «добрая, любящая» жена Софья Андреевна, - она - мама?, с ними тетенька Татьяна Александровна - и она бабушка, и тут же Гаша, именуемая теперь Агафьей Михайловной, и растет маленький Сережа. В сущности своей в яснополянской усадьбе продолжается «та же жизнь», но только сменились действующие лица и их роли. В течение почти двадцати лет жизнь семьи Толстого, несмотря на обнаруживающиеся порой несогласия, протекала в нормальном ритме, гармонично, а весь сложившийся в доме бытовой уклад с слугами, гувернантками, с землевладением и тяжким трудом яснополянского мужика не вызывал в Толстом противодействия. И только тогда, когда пелена спала с глаз и он увидел отчаянное положение народа, а действительность предстала перед ним во всех ее «кричащих противоречиях» и жестокой правде, он осознал всю страшную несправедливость и безнравственность сословного общества, привилегированного существования в дворянских гнездах. «Жить по-прежнему» в абсолютном противоречии с выстраданными убеждениями, с гласно проповедуемым учением стало для автора «Исповеди» невыносимым. Но среди домашних он не встретил единодушного сочувствия своему новому миропониманию: они хотели, чтобы было «все в доме по-прежнему», чтобы сохранялся традиционный сословный тип существования.

Драматическая ситуация, сложившаяся в семье великого писателя, была обусловлена самой «переворотившейся» эпохой; он безоговорочно встел на сторону народа, отверг весь «старый порядок», жаждал его коренного переустройства, а живущие рядом с ним близкие исповедовали другую веру, считали истинной ту жизнь, которая, с его точки зрения, «построена на гордости, жестокости, насилии, зле» (С. А. Толстой, 15–18 декабря 1885 г.).

Письма передают, какой страшной мукой стало для Толстого его каждодневное яснополянское бытие, в каком смятении он жил и как трудно давались ему решения о выходе из возникшего тупика. Горькие признания все чаще, начиная с 1885 года, прорываются в посланиях к Черткову. «Я путаюсь, желаю умереть, приходят планы убежать или даже воспользоваться своим положением и перевернуть всю жизнь», - писал он ему. И сознавал, что не готов для «бегства», не может причинить страдание самым близким ему людям, признавался, что от этого его постоянно мучает один вопрос: «…неужели так и придется мне умереть, не прожив хоть один год вне того сумасшедшего безнравственного дома, в котором я теперь принужден страдать каждый час, не прожив хоть одного года по-человечески разумно, то есть в деревне не на барском дворе, а в избе, среди трудящихся, с ними вместе трудясь по мере своих сил и способностей, обмениваясь трудами, питаясь и одеваясь, как они…» (6–7 июня 1885 г.).

Такая конфликтная внутрисемейная ситуация с постоянным столкновением разных жизненных позиций и идеалов оставалась неизменной все последующие годы, хотя острота ее порой смягчалась. Тем не менее «поединок роковой» ощущался постоянно, мечта об «избе» не угасала, а мысль о «побеге» не покидала Толстого, приобретая особую актуальность в моменты, когда тяжелое душевное состояние достигало крайнего предела. Судя по письмам, таким оно было в 1897 году. Исповедуясь Черткову, Толстой писал: «Жизнь, окружающая меня, становится все безумнее и безумнее: еда, наряды, игра всякого рода, суета, шутки, швырянье денег, живя среди нищеты и угнетения, и больше ничего. И остановить это, обличить, усовестить нет никакой возможности. Глухие скорее услышат, чем кричащие не переставая. И мне ужасно, ужасно тяжело» (12 января 1897 г.). В неотправленном письме к дочери Марии отец сознался: «Ужасно гадко, и гадко то, что я не могу преодолеть себя и не страдать и не могу предпринять что-нибудь, чтобы порвать это ложное положение…» (12 января 1897 г.). И все же в то лето Толстой был очень близок к уходу с «барского двора». В прощальном письме к жене он его объяснял невозможностью жить дальше в «несоответствии» со своими «верованиями» (8 июля 1897 г.). Однако и тогда, любя и жалея больше всех Софью Андреевну, Толстой остался в родовом имении, раздираемый противоречивыми чувствами. Лишь темной осенней ночью в октябре 1910 года «яснополянский старец» нашел в себе мужество освободиться от «ложного положения», свершить «уход». Ушел потому, что его бунт против несправедливого, жестокого общественного порядка становился все мятежнее, потому, что было мучительно каждодневное существование «в ужасных, постыдных условиях роскоши среди окружающей нищеты» (Б. Манджосу, 17 февраля 1910 г.) и, наконец, потому, что им владело горячее желание свой «последний срок» прожить «по-человечески разумно… в деревне… в избе», разделяя судьбу обездоленного народа.


Ник. Смирнов-Сокольский

Ник. Смирнов-Сокольский. Рассказы о книгах. Издание пятое

М., "Книга", 1983

Н. В. Гоголь. "Ганц Кюхельгартен"

Н. А. Некрасов. "Мечты и звуки"

И. И. Лажечников. "Первые опыты в прозе и стихах"

И. С. Тургенев "Параша" и "Разговор"

А. А. Фет. "Лирический Пантеон"

А. К. Толстой. "Упырь"

Этот рассказ приходится начинать с книги, которой у меня нет и которой мне, пожалуй, уже не достать. Один раз (в начале тридцатых годов) она поманила возможностью прийти ко мне на полки, ни обстоятельства сложились так, что я должен был ее уступить. Книга ушла в государственное хранилище. Это была редчайшая их редких русских книг - первая прижизненная книга молодого Николая Васильевича Гоголя - "Ганц Кюхельгартен" 1 .

Написанная стихами, эта "Идиллия в картинах" была выпущена Гоголем под псевдонимам "В. Алов" в 1829 году. Гоголю было в это время всего 20 лет.

Книга поступила в магазины в конце июня 1829 года и оставалась в продаже около месяца, не вызвав решительно никакого спроса.

Зато появилась резко отрицательная рецензия Н. Полевого в "Московском телеграфе" и такая же в "Северной пчеле", гласившая, что "свет ничего бы не потерял, когда бы сия первая попытка юного таланта залежалась под спудом". На молодого Гоголя рецензии эти подействовали угнетающе, и он, по свидетельству П. А. Кулиша, "тотчас же, в сопровождении верного своего слуги Якима, отправился по книжным магазинам, собрал экземпляры, нашел в гостинице нумер и сжег все до одного" 2 .

Уцелело, по подсчетам библиографов, три или четыре экземпляра книги, представляющие собой величайшую библиографическую редкость. Я не слышал, чтобы "Ганц Кюхельгартен" имелся сейчас в каком-либо частном собрании.

Гоголь до конца жизни сумел сохранить в тайне, что "В. Алов" - это его псевдоним. При жизни автора книжка не переиздавалась, и первое указание на принадлежность ее перу Гоголя последовало лишь в 1852 году. Документальное подтверждение этому было найдено и того позже. Только в 1909 году нашли и опубликовали в "Русском архиве" письмо Гоголя к цензору К. Сербиновичу с просьбой ускорить прохождение его "Ганца Кюхельгартена" через цензуру. Вопрос об авторстве Гоголя стал уже бесспорным.

До этого тайна была известна только самому Гоголю и его верному Якиму. Догадывался об этой гоголевской тайне друг и соученик его по Нежинской гимназии Н. Я. Прокопович, но он молчал до 18,52 года. В этом году гениальный русский сатирик, начавший свою деятельность сожжением "Ганца Кюхельгартена" и кончивший ее сожжением рукописи второго тома "Мертвых душ", ушел в вечность.

Один из весьма немногих уцелевших экземпляров сожженной автором книги "Ганц Кюхельгартен" мне лишь единожды удалось подержать в руках. Только подержать...

Аналогичной оказалась судьба и первой книги Н. А. Некрасова. Отправленный отцом в Петербург устраиваться на военную службу в 1838 году, молодой Некрасов вопреки воле родителя устроился в университет. Разъяренный отец круто разорвал с сыном, и юноша оказался в Петербурге предоставленным самому себе. Нужда была беспросветная.

О начале жизни в Петербурге и о появлении в 1840 году своей первой книги "Мечты и звуки" уже много позже сам поэт рассказывал так:

"Я готовился в университет, голодал, подготовлял в военно-учебные заведения девять мальчиков по всем русским предметам. Это место доставил мне Григорий Францевич Бенецкий, он тогда был наставник и наблюдатель в Пажеском корпусе и чем-то в Дворянском полку. Это был отличный человек. Однажды он мне сказал: "Напечатайте ваши стихи, я вам продам по билетам рублей на 500". Я стал печатать книгу "Мечты и звуки". Тут меня взяло раздумье, я хотел ее изорвать, но Бенецкий уже продал до сотни билетов кадетам и деньги я прожил. Как тут быть!... В раздумье я пошел со своей книгой к В. А. Жуковскому. Принял меня седенький, согнутый старичок, взял книгу и велел прийти через несколько дней. Я пришел, он какую-то мою пьесу похвалил, но сказал:

Вы потом пожалеете, если выдадите эту книгу.

Но я не могу не выдать (и объяснил почему). Жуковский дал мне совет: снимите с книги ваше имя. "Мечты и звуки" вышли под двумя буквами "Н. Н."". Меня обругали в какой-то газете, я написал ответ, это был единственный случай в моей жизни, что я заступился за себя и свое произведение. Ответ был глупый, глупее самой книги.

Все это происходило в 40-м году. Белинский тоже обругал мою книгу" 3 .

Именно отзыв Белинского, чрезвычайно резко отозвавшегося о "Мечтах и звуках", особенно подействовал на Некрасова. Мог ли думать тогда Белинский, что неведомый ему "Н. Н." через несколько лет станет его другом, соратником и редактором "Современника"?

Впрочем, отзыв Белинского о "Мечтах и звуках" не был несправедливым. Первые опыты молодого Некрасова даже и отдаленно не напоминали того, что потом вышло из-под его пера. В "Мечтах и звуках" были напечатаны стихи явно подражательного характера с разными "страшными" названиями вроде "Злой дух", "Ангел смерти" и прочее 4 .

В другом своем автобиографическом наброске, сделанном для редактора "Русской старины" М. И. Семевского, Некрасов рассказывает дальнейшую судьбу первой своей книги:

"Роздал книгу на комиссию; прихожу в магазин через неделю - ни одного экземпляра не продано, через другую - тоже, через два месяца - тоже. В огорчении отобрал все экземпляры и большую часть уничтожил. Отказался писать лирические и вообще нежные произведения в стихах" 5 .

Из этого мы видим, что первая книга Некрасова играла немалую роль в формировании будущего творчества поэта-демократа. Как он сам писал, "это был лучший урок".

В дальнейшем Некрасов не включал из книги "Мечты и звуки" ни одного стихотворения в собрания своих сочинений. Тем не менее историко-литературное значение его первой юношеской книги - большое. Она - важный этап в биографии "певца народного горя".

Нет ничего удивительного, что книжка эта давно уже считается редкостью. От уничтожения уцелело, конечно, несколько более экземпляров, чем "Ганца Кюхельгартена" Гоголя, но все равно день, когда мне в Ярославле удалось найти чудесный, в обложках, томик этих стихов, я считал праздничным днем.

Есть у меня еще одна книга, судьба которой одинакова с судьбой гоголевского "Ганца Кюхельгартена" и книги Некрасова "Мечты и звуки". Появилась она в свет в 1817 году в Москве и носит название "Первые опыты в прозе и стихах". Автор этого сочинения не скрывал своего имени, и на выходном листе значится: "И. Лажечников" 6 .

Имя Ивана Ивановича Лажечникова в русской литературе всегда ставится рядом с именем М. Н. Загоскина, которому принадлежит слава первого русского исторического романиста.

Разумеется, романы Загоскина "Юрий Милославский", "Рославлев", "Аскольдова могила" значительнее лажечниковских "Последнего Новика" или "Ледяного дома", но тем не менее произведениям И. И. Лажечникова принадлежит видное место в зарождении и развитии русского исторического романа.

Белинский в "Литературных мечтаниях" написал о "Последнем Новике", что это произведение необыкновенное, ознаменованное печатью высокого таланта".

Писать и печататься Лажечников начал чрезвычайно рано, чуть ли не в пятнадцатилетнем возрасте. Еще будучи офицером, он собрал разбросанные по разным журналам свои незрелые произведения и выпустил их отдельной книжкой, о которой здесь идет речь.

В эти годы он подражал Карамзину или, как он сам пишет в своей автобиографии, был, "к сожалению, увлечен сентиментальным направлением тогдашней литературы, которой заманчивые образцы видны в "Бедной Лизе" и "Наталье, боярской дочери"".

Напечатанные в разных журналах подобные его работы, очевидно, не производили отрицательного впечатления, но, будучи собраны в одну книжку, потрясли своим несовершенством самого автора, который, по собственным же его словам, "увидев их в печати и устыдясь их, вскоре поспешил истребить все экземпляры этого издания" 7 .

Так погибли от руки самого Лажечникова его "Первые опыты в прозе и стихах".

Оставшиеся, очевидно в самом незначительном количестве, экземпляры этой книги стали чрезвычайно большой редкостью. Редкость их усугубляется тем обстоятельством, что книги эти в продажу вообще не поступали. Автор их уничтожил дома, едва получив из типографии.

Мы с вами рассмотрели три книги писателей, которые, не удовлетворившись своими первыми опытами, сами безжалостно предали их уничтожению.

Я не занимался специально этим вопросом, но думаю, что список таких книг можно было бы продолжить.

Однако в моей библиотеке таких книг более нет и, следовательно, говорить мне о них трудно.

Но существуют книги, являющиеся преимущественно тоже первыми отдельными публикациями сочинений писателей, которые, если не уничтожали их, то не любили, не способствовали их сохранению, а порой и просто отказывались от них, скрывая свое авторство.

Таких именно книг в моем собрании несколько.

Вот, например, две скромные брошюрки, на обложках которых напечатано всего по одному слову: "Параша" - на первой и "Разговор" - на второй.

На заглавном листе сведений несколько больше. Мы узнаем, что "Параша" - это "рассказ в стихах", сочинения "Т. Л.", напечатанный в Петербурге в типографии Э. Праца в 1843 году.

На заглавном листе второй брошюры сведений еще больше. Мы узнаем, что "Разговор" - это стихотворение, написанное Ив. Тургеневым" ("Т. Л."). Напечатана брошюра также в Санкт-Петербурге уже в 1845 году 8 .

Разумеется, не новость, что обе эти брошюры принадлежат перу Ивана Сергеевича Тургенева. Инициалы "Т. Л." обозначали: "Тургенев-Лутовинов". Свою литературную деятельность Иван Сергеевич начал как стихотворец. Помимо нескольких стихотворений и поэм, напечатанных в журналах и сборниках, "Параша" и "Разговор" были выпущены им отдельными брошюрами, которые сейчас и служат предметом нашего внимания.

Написаны оба эти произведения чудесно. Белинский приветствовал "Парашу" большой статьей, в которой говорил, что он видит поэму - "не только написанную прекрасными поэтическими стихами, но и проникнутую глубокою идеею, полнотою внутреннего содержания, отличающуюся юмором и ирониею" 9 . Не менее благожелательно отозвался Белинский и о "Разговоре".

И однако, Тургенев не только не включал эти свои стихотворные дебюты в последующие собрания сочинений, но в письмах к друзьям говорил: "Я чувствую положительную, чуть ли не физическую антипатию к моим стихотворениям и не только не имею ни одного экземпляра моих поэм, но дорого бы дал, чтобы их вообще не существовало на свете" 10 .

Так отнесся к первым своим книжкам сам автор. Не поддержанные последующими переизданиями и напоминаниями о них, обе эти брошюры Тургенева быстро исчезли с книжного рынка. Имя писателя в те годы еще не гремело, поэтому и собирателей, стремившихся сохранить эти невзрачные на вид брошюрки у себя на полках, было немного. "Параша" и "Разговор" сделались весьма редкими книгами. Едва-едва мне удалось найти их.

Такой же редчайшей книгой сделался первый юношеский сборник стихов Афанасия Афанасьевича Фета (Шеншина), занимающего немалое место в истории русской поэзии. В известном письме к Н. А. Некрасову Н. Г. Чернышевский писал о нем, что Фет "однако же, хороший поэт" 11 .

Писать стихи Фет начал очень рано, и первая его книжка под названием "Лирический Пантеон" вышла в 1840 году в Москве к двадцатилетию со дня рождения автора. Имя Фета на ней было скрыто под инициалами "А. Ф." 12 .

Сам Фет так рассказывает об этой книге: "Мало ли о чем мечтают 19-летние мальчики! Между прочим, я был уверен, что имей я возможность напечатать первый свой стихотворный сборник, который обозвал "Лирическим Пантеоном", то немедля приобрету громкую славу, и деньги, затраченные на издание, тотчас же вернутся сторицей. Разделяя такое убеждение, Б. (девушка, которую юноша Фет считал своей невестой. - Н. С.-С.) при отъезде моем в Москву вручила мне из скудных сбережений своих 300 рублей ассигнациями на издание, долженствующее по нашему мнению, упрочить нашу независимую будущность".

Далее Фет рассказывает, что он "...тщательно приберег деньги, занятые на издание, и к концу года выхлопотал из довольно неисправной типографии Селивановского свой "Лирический Пантеон", который, продолжает Фет, "...появись в свет, отчасти достиг цели. Доставив мне удовольствие увидать себя в печати, а Барону Брамбеусу поскалить зубы над новичком, сборник этот заслужил одобрительный отзыв "Отечественных записок". Конечно, небольшие деньги, потраченные на это издание, пропали бесследно" 13 .

Разумеется, пропали не только деньги, но исчезло совершенно и само издание, носящее столь громкое название: "Лирический Пантеон". Стихи, напечатанные в этом сборнике были незрелыми, подражательными и никак на предвещавшими того поэтического дара, который пришел к автору позже.

По-видимому, это понимал и сам поэт, так как в следующем своем сборнике стихов, вышедшем через десять лет, в 1850 году, из "Лирического Пантеона" он поместил только четыре стихотворения, а еще позднее - в книге стихов (под редакцией И. С. Тургенева) 1856 года - всего одно.

Сочувственный отзыв "Отечественных записок" не вскружил голову поэту. "Лирический Пантеон" спроса, конечно, не имел никакого и только усердно раздавался автором среди знакомых. А знакомые, очевидно, отнюдь не усердно хранили этот дар у себя на полках. Вот книжка и сделалась редкостью.

Когда-то в Лавке писателей Давид Самойлович Айзенштадт, старый и умный книжник, устроил мне полное собрание первых изданий Фета. Это (с переводами) - более двадцати томов. Собрание было уникальным: все в одинаковых роскошных переплетах, оно принадлежало ранее родственникам Фета - Боткиным, известным дореволюционным чаеторговцам, на дочери одного из которых Фет был женат. На многих томах этого собрания красовались дарственные надписи Фета. Собрание было исчерпывающим по полноте, но "Лирический Пантеон" отсутствовал.

На мой вопрос: неужели же у Боткиных не было "Лирического Пантеона", Давид Самойлович посмотрел ча меня сквозь чудовищной толщины стекла очков и осуждающе ответил:

И не могло быть, дорогой товарищ. Афанасий Афанасьевич Фет в зрелые свои годы немедленно уничтожал эту книгу, как только она попадалась ему на пути...

К сожалению, я не нашел документального подтверждения словам Айзенштадта, но готов верить: он знал великое множество подробностей о книгах.

Позже я все-таки достал себе "Лирический Пантеон". Его уступил мне один яростный поклонник поэзии, презирающий все, что написано не стихами.

Я к таковым поклонникам не принадлежу, но первая книга поэта - всегда есть первая книга, и для собирателей особенно интересна.

Сам Фет так писал о своем "Лирическом Пантеоне", связанном с его первою юношеской любовью: "Ведь этот невероятный и, по умственной безмощности, жалкий эпизод можно понять только при убеждении в главенстве воли над разумом. Сад, доведенный необычно ранней весной до полного расцвета, не станет рассуждать о том, что румянец, проступающий на его белых благоуханных цветах, совершенно несвоевременен, так как через два-три дня все будет убито неумолимым морозом" 14 .

Последней книгой, имеющейся у меня в этом любопытном разделе библиотеки, я считаю "Упырь", сочинение Краснорогского. Напечатана книга в Петербурге в типографии Фишера в 1841 году. Фронтиспис и обложка украшены очаровательной картинкой, резанной на дереве в Париже.

Краснорогский - это Алексей Константинович Толстой, известный русский поэт, назвавшийся так в первой напечатанной им книге по месту своего рождения в Красном Роге.

Было тогда А. К. Толстому двадцать три года, и всякая фантастика на него производила неотразимое впечатление. "Упырь" - это прозаический длинный рассказ, наполненный всякой чертовщиной, довольно забавный по содержанию.

Б. Маркевич, напечатавший в восьмидесятых годах в "Русском вестнике" неизданный юношеский рассказ Толстого "Семья вурдалака", писал, что "в те же молодые годы напечатан был им (А. К. Толстым) по-русски, в малом количестве экземпляров и без имени автора, подобный же из области вампиризма рассказ, под заглавием "Упырь", составляющий ныне величайшую библиографическую редкость" 16 .

Вот, собственно, вся история этой книги. Остается добавить, что сам А. К. Толстой не придавал этой ранней своей книжке ровно никакого значения и не перепечатывал ее до конца жизни. Произведение это лишь в 1900 году вторично увидело свет, перепечатанное Вл. Соловьевым, также отмечавшим редкость первого издания "Упыря".

Однако книжку эту в свое время; не пропустил В. Г. Белинский. Не зная ничего об авторе, он с гениальной прозорливостью не только приветливо ее встретил, но и предсказал, что автор займет видное место в русской литературе. Сквозь юношескую незрелость увидел он "во всем отпечаток руки твердой, литературной" и нашел в авторе "решительное дарование" 17 .

В этой же рецензии Белинский высказывает мысли, которыми смело можно закончить обзор судьбы некоторых ранних книг русских писателей. Белинский пишет, что молодость - "это самое соблазнительное и самое неудобное время для авторства: тут нет конца деятельности, но зато все произведения этой плодовитой эпохи в более зрелый период жизни предаются огню, как очистительная жертва грехов юности".

"Исключение остается только за гениями", - пишет далее Белинский, напоминая, однако, что "...и ранние произведение гениев резкою чертою отделяются от созданий более зрелого возраста..."

Как все это верно! И как хочется еще раз подивиться мужеству и решимости русских писателей, не задумывавшихся предавать огню или забвению свои же собственные книги, если они, по их мнению, оказывались не достойными остаться в памяти.

Здесь даже нельзя сослаться на то, что это делалось только под влиянием неблагожелательной критики. О гоголевском "Ганце Кюхельгартене" помимо разносных статей был и очень сочувственный отзыв О. М. Сомова в "Северных цветах" на 1830 год. Сомов писал, что в "сочинителе виден талант, обеспечивающий в нем будущего поэта". Гоголь, если бы захотел, мог поверить ему, а он не поверил! Дорога стихотворца не стала его дорогой.

Не все не понравилось Жуковскому в "Мечтах и звуках" Некрасова, о книге Лажечникова не было печатных отзывов вовсе, "Парашу" и "Разговор" Тургенева, равно как и "Упырь" Алексея Константиновича Толстого, Белинский, наоборот, похвалил. Появилась, кроме отрицательной, и сочувственная статья о "Лирическом Пантеоне" Фета.

Ясно, что не только в отзывах дело! Вопрос заключается в личном понимании писателями качества своего труда. Высокая требовательность к себе, к своим произведениям - всегда была замечательной чертой русских литераторов.

Книги, о которых я попытался рассказать здесь, служат чудесным этому подтверждением.

Книгу "Упырь" Алексея Константиновича Толстого подарил мне другой Толстой - Алексей Николаевич. Думается, что об этом уместно здесь рассказать.

Познакомил меня с Толстым мой друг - режиссер Давид Гутман. Это было в 1925 году в "Аквариуме", где шли спектакли Театра сатиры, представлявшего злейшую пародию на пьесу А. Н. Толстого и П. Е. Щеголева "Заговор императрицы". Достаточно сказать, что пародия называлась "Ой, не ходы, Грицю, на заговор императрицы". Жена моя, артистка этого театра С. П. Близниковская, изображала Вырубову, кстати, тоже очень смешно.

Несмотря на то, что и сам Толстой и его соавтор Щеголев весь спектакль хохотали громче всех, пришли они за кулисы знакомиться с актерами чуточку злые. Давид Гутман представил меня Толстому как книжника, и я, искренне любуясь импозантной фигурой Алексея Николаевича, не нашел ничего умнее, как сказать ему:

"Мечтаю, Алексей Николаевич, о вашей книге с автографом..."

Толстой посмотрел на меня и, выдержав паузу, громко, так что слышали все, рявкнул:

Непременно! К следующей встрече, молодой человек, купите на развале моего "Князя Серебряного" - я надпишу!

И затрясшись от приступа на этот раз уже искреннего хохота (а как он хохотал!), хлопнул меня по плечу и сказал:

Обидно? А мне, думаешь, не обидно? Целый вечер вы, господа сатирики, мерзавили и кого? Автора "Царя Федора Иоанновича"!

Его самого всегда веселило то, что он Толстой и тоже Алексей. В шутках своих он, впрочем, не забывал и Толстого Льва Николаевича. Как-то, уже позже, в последнюю военную зиму, мы засиделись в гостях у поэта Николая Асеева. Домой мы шли вместе, после 12 часов ночи. Патрули уже несколько ослабили свою деятельность, но все-таки были, а ночных пропусков у нас, наоборот, не было. Каждому патрулю, останавливавшему нас на улицах, мы вынуждены были предъявлять паспорта, а я еще - долго доказывать, что вот, мол, я артист такой-то, а это писатель - Толстой. Толстой непременно добавлял одни и те же слова: "Автор "Войны и мира".

Патрулирующие, хорошо зная Алексея Николаевича, неизменно вскидывали руку к козырьку и, улыбаясь, немедленно нас пропускали. Толстого это веселило до крайности. Впрочем его веселило все на свете. Такого обилия жизнерадостности я не встречал больше ни в ком. Смеяться он просто любил.

Как-то я ему сказал:

Был вчера на выставке советских графиков и почему-то не видел, Алексей Николаевич, ваших работ...

А какое я имею отношение к графикам?

Ну как же, Алексей Николаевич, вы же бывший граф, то есть, график, а теперь наш, советский график...

Над этой немудрящей остротой Толстой хохотал до слез.

До чего глупо! - восклицал он.- До чего божественно глупо! Придумать это нельзя - это осенение свыше!

И каким неузнаваемым становился этот веселый человек, когда добирался до полок с книгами.

Жил я тогда в "Мюзик-холле", в общежитии для артистов. Мне была предоставлена громадная полутемная комната, которую я заставил стеллажами с книгами. Книг было много - до потолка.

Мебели, наоборот, не было. За большим столом вместо стульев стояли вышедшие из строя куски рядов театральных кресел, с откидными нумерованными сиденьями.

Толстому это нравилось. Приходя, он доставал из кармана какой-нибудь старый театральный билет и, как будто сверяя номер, говорил кому-нибудь из сидящих:

Простите, это, кажется, мое место...

Интересовали его, конечно, в первую очередь книги времен Петра I, которых у меня было немало. Относился он к ним с какой-то нужной жадностью и готов был рассматривать или рассказывать о каждой книге часами. Чувствовалось, что знал он о них чрезвычайно много. И не просто знал - он как был жил в этом времени. Казалось, что вот при нем откройся дверь и войди сам Александр Данилович Меньшиков,- не удивится никто.

Рассказывал он с тысячей подробностей, именуя каждого по имени и отчеству, с прибавлением всех титулов, должностей, упоминая о всех внутренних пружинах событий.

Я наблюдал, как однажды он рассматривал у меня "Марсову книгу" (редчайшее петровское издание 1713 года, известное всего в полутора десятках экземпляров - все разные), и мне показалось, что он рассматривает не гравюры, иллюстрирующие военные победы Петра, а как бы смотрит в окно... Каждая гравюра для него была не плоское застывшее изображение, каким оно было для нас,- у него это изображение оживало, двигалось: пушки стреляли, войска маршировали, корабли плыли. Мне казалось, что портрету Петра I Алексей Николаевич иногда просто подмигивал, как старому доброму знакомому...

И было еще ощущение каких-то двух Толстых. Один - весельчак, хохотун, всегда готовый пойти на любую забавную авантюру, любитель поболтать о пустяках с первым встречным. Другой Толстой - писатель. Огромный, вдумчивый, ревниво не пускающий в свой внутренний мир никого.

Счастливы люди, которым удалось поближе познакомиться с Толстым-писателем. Забыть такого Алексея Николаевича - невозможно. Это глыба таланта, знаний, любви к родной стране, к людям и книгам.

У него у самого было прекрасное собрание старинных книг. Но он не казался жадным коллекционером и мог подарить из них любую. Любил посмотреть чью-либо библиотеку, коллекцию картин, гравюр. Ради этого его можно было уговорить поехать куда угодно.

Однажды ему понравилась у меня акварель художника В. Садовникова, изобразившего вид старого Петербурга. Ничего особенного акварель из себя не представляла, но Толстой так долго и шумно ею восхищался, что я ему эту акварель отдал.

Месяца через два (бывал он у меня редко) он принес мне книгу "Упырь" Толстого Алексея Константиновича. Редкостность книги я знал, но это был особый, любительский экземпляр. В одном переплете с "Упырем" помещались все, не вошедшие в собрание сочинений произведения этого автора. Тут был "Сон Попова" (вырезка из журнала "Русская старина", 1882), "Русская история от Гостомысла" (тоже из "Русской старины" 1883 года и в отдельном берлинском издании 1884 года) и, наконец, "Семья вурдалака" - вырезка из "Русского вестника".

Разумеется, я очень обрадовался подарку. Алексей Николаевич схватился было за карандаш - надписать книгу, но я, зная что надпись будет непременно шутливая и непременно по поводу одинаковости фамилий, воспротивился.

Нет, нет, Алексей Николаевич! Надпись должна быть на книге другого Толстого, ныне здравствующего

Я подал ему первый том полного собрания его собственных сочинений в издании "Недра".

Что писать? - спросил Алексей Николаевич.

Все, что угодно - только без моей фамилии. Мне нужен ваш автограф, а не удостоверение о знакомстве с Толстым...

Вкусом щеголять хотите? - прорычал Алексей Николаевич и надписал на портрете:

"Смотрел изумительные коллекции и восхищался. Алексей Толстой".

Вот все. Если из этой фразы устранить слово "изумительные", остальное в ней - сущая правда. Оба подарка замечательного художника слова доставляют мне и сейчас искреннее удовольствие.

Примечания

1 Ганц Кюхельгартен, идиллия в картинах. Соч. В. Алова (Писано в 1827). Спб., печатано в типографии вдовы Плюшара, 1829. 4 ненум., 71 с. 12®.

Остроглазов насчитывает четыре экземпляра: 1) погодинский, присланный автором с анонимной надписью "М. П. Погодину от издателя"; этот экземпляр попал в библиотеку Остроглазова; 2) подаренный также инкогнито, автором П. А. Плетневу; 3) экземпляр Н. С. Тихонравова; 4) экземпляр П. В. Щапова (библиотека Щапова поступила в Исторический музей).

2 Цитируется по комментариям к 1-му тому, Полн. собр. соч. Н. В. Гоголя. М., 1940, с. 493. Там же и ряд других подробностей.

3 См.: "Лит. наследство", т. 49-50, с. 148. См. также: Скабичевский А. М. Сочинения. Т: 2. Спб., 1890, с. 343.

4 Мечты и звуки. Стихотворения Н. Н. Спб., в тип. Егора Алипанова, 1840, Загл. л.,. 2 ненум., 103 с. 8®.

5 "Лит. наследство", т. 49-50, с. 162.

6 Первые опыты в прозе и стихах И. Лажечникова. М., в Университетской тип., 1817. 160 с. 8®.

7 Скабичевский А. М. Соч., т. 2. Спб., 1890, с. 721; "Русский худож. листок" В. Тимма, 1858, N 7.

8 Параша. Рассказ в стихах Т. Л. Писано в начале 1843 года. Спб., в тип. Э. Праца, 1843. 46 с. 8®. Разговор. Стихотворение Ив. Тургенева (Т. Л.). СпбЧ, в тип. Э. Праца, 1845. 39 с. 8®.

9 Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 7. М., 1955, с. 66.

10 Цитируется по статье С. Венгерова в Энциклопедическом словаре Брокгауза, полутом 67.

11 См.: История русской литературы, т. 8, ч. 2, М., 1956, с. 251 - сноска.

12 Лирический пантеон. А. Ф. М., в тип. С. Селивановского, 1840, 120, 2 ненум. с. 8®.

13 Фет А. Ранние годы моей жизни. М., 1893, с. 169, 174 и 180.

14 Там же, с. 170.

15 Упырь. Сочинение Красногорского. (Спб.), в привилегированной типографии Фишера, 1841. Загл. л., грав. на дереве фронтиспис, 177 с. 8®.

16 "Русский вестник", 1883: "Семья вурдалака". Неизд. рассказ А. К. Толстого. Публикация Б. Маркевича.

1 7 Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 5. М., 1954, с. 474.

Можно ли все это принять за отказ от обличения и отрицания? Нет, цензура недаром неохотно пропускала "Сашу" в печать.

По вопросу о "злобе" и "примирении", о любви и ненависти в поэзии Некрасова высказал свое мнение и Л. Н. Толстой. В письме к Некрасову из Ясной Поляны от 2 июля 1856 года он прямо заявил, что не одобряет всеобщего увлечения "отрицательным" направлением Некрасова, но зато ценит его последние стихи, то есть, по всей вероятности, "Сашу", "...человек желчный, злой, - утверждал Толстой, - не в нормальном положении... Поэтому ваши стихи мне нравятся, в них грусть, то есть любовь, а не злоба, то есть ненависть. А злобы в путном человеке никогда нет, и в вас меньше, чем в ком другом. Напустить на себя можно, можно притвориться картавым, и взять даже эту привычку. Когда это нравится так. А злоба ужасно у нас нравится".

Некрасов решительно не принял предположение, будто желчь и злость в его стихах напускные, нечто вроде угождения модному поветрию. Он подробно разъяснил это в ответном письме Толстому, пытаясь развеять благодушное "яснополянское" настроение писателя, к тому же находившегося в это время под прямым влиянием Дружинина и его представлений о том, что в литературе должны выражаться только "добрые" и радостные чувства.

"Вам теперь хорошо в деревне, - писал Некрасов, - и Вы не понимаете, зачем злиться; Вы говорите, что отношения к действительности должны быть здоровые, но забываете, что здоровые отношения могут быть только к здоровой действительности. Гнусно притворяться злым, но я стал бы на колени перед человеком, который лопнул бы от искренней злости - у нас ли мало к ней поводов? И когда мы начнем больше злиться, тогда будем лучше, - то есть больше будем любить - любить не себя, а свою родину" (22 июля 1856 года).

Эти слова полны высокого патриотизма. И не так уж существенно, за что именно похвалил Толстой Некрасова - за "Сашу" или за другие стихи, прочитанные им в первых книжках "Современника" 1856 года. Важно, что Некрасов, ни слова не говоря о стихах, отклонил похвалы за "незлобивость", не согласился с рассуждениями о вреде "ненависти" и постарался убедить Толстого в своей правоте.

Он слишком высоко ценил автора "Севастопольских рассказов" и потому через месяц снова писал ему о своем понимании задач литературы и роли писателя в России. Эта роль не может сводиться к проповеди одной только "всеобщей любви", как казалось тогда Толстому. Некрасов горячо внушал ему свои взгляды, потому что прозорливо угадывал в нем "великую надежду русской литературы". Для литературы, писал он Толстому, "Вы уже много сделали и... еще более сделаете, когда поймете, что в нашем отечестве роль писателя - есть прежде всего роль учителя и, по возможности, заступника за безгласных и приниженных" (22 августа 1856 года).

В письме к Толстому Некрасов высказал свои выношенные и выстраданные убеждения. Он сам ощущал себя заступником "за безгласных и приниженных", в этом видел призвание литератора. Он помнил уроки Белинского, образ которого всегда стоял перед его глазами. Еще за год до письма Толстому Некрасов напечатал в "Современнике" стихотворение "Русскому писателю", где выразил те же мысли.

В разных произведениях этих лет Некрасов настойчиво возвращался к теме, которую считал особенно важной - о роли литературы в воспитании общества, в пробуждении народного сознания, в решении насущных общественных вопросов. Потому-то, осуществляя на практике свое представление о гражданской миссии писателя, он сумел коснуться едва ли не всех сторон тогдашней жизни, бестрепетной рукой вскрывая ее язвы. Вряд ли можно назвать другого русского писателя середины века, который делал бы это с такой широтой взгляда и художественной смелостью.

Множество стихов написано им в 1853-1855 годах, в последние годы николаевской реакции (разумеется, далеко не все эти стихи можно было тогда же напечатать). Деревенские впечатления этих лет, может быть, те самые, что легли в основу "Тонкого человека", породили безотрадные картины крестьянской жизни в таких стихах, как "Отрывки из путевых записок графа Гаранского", "В деревне" (плач одинокой старухи, потерявшей сына-кормильца), "Забытая деревня", "Несжатая полоса" с ее щемящим настроением - "грустную думу наводит она".

Впрочем, "Несжатая полоса" не просто сельская картина и рассказ о больном пахаре. Стихотворение это, несомненно, имеет аллегорический характер.

Написано оно в те дни, когда поэта посещали сомнения в своих силах, в своих стихах ("Но не льщусь, чтоб в памяти народной уцелело что-нибудь из них..."), когда его преследовали мысли о тяжелой болезни (это нашло отражение в трех "Последних элегиях", относящихся к 1853-1855 годам, и во многих других стихах). В "Несжатой полосе" на вопросы "колосьев" -

Ветер несет им печальный ответ: -
Вашему пахарю моченьки нет.

Знал, для чего и пахал он и сеял,
Да не по силам работу затеял.

Плохо бедняге - не ест и не пьет,
Червь ему сердце больное сосет...


"Да не по силам работу затеял"! Ведь эта мысль повторяется и в тех некрасовских стихах, где речь идет заведомо о себе. Например, в "Последних элегиях": "Я, как путник безрассудный, ...Не соразмерив сил с дорогой трудной..."

Другие же некрасовские стихи о деревне лишены субъективной окраски, характерной для "Несжатой полосы". Острым сарказмом проникнута сатира, облаченная в форму "путевых записок" некоего графа Гаранского. Примечательна сама фигура этого аристократа-космополита, путешествующего по русской земле, вовсе ему незнакомой. Эта социальная черта - оторванность от родины, характерная для части либерального барства, постоянно привлекала внимание Некрасова. Вспомним, как еще в "Тонком человеке" Тростников горячо упрекал Грачова:

"- Что ты знаешь о своем имении? ...Ты больше знаешь о Париже, чем о своем Грачове".

Примерно тогда же из чужих краев явился в родные места Лев Алексеич Агарин, герой "Саши". "Звал он себя перелетною птицей; "Был, - говорит, - я теперь за границей..." Поэт не забывает отметить, что во время прогулок с Сашей он "над природой подтрунивал нашей".

И вот граф Гаранский. Примерно тогда же он посетил забытое отечество и начал знакомиться с ним из окна своей кареты. В отличие от других "русских иностранцев" он остался доволен "громадностью" здешней природы, ее просторами; что же касается человеческих отношений, то тут он оказался очень далек от всякой реальности. Этим и воспользовался Некрасов: глазами графа он решил показать рабский труд угнетенных крестьян, поскольку знатному путешественнику он казался всего лишь излишним трудолюбием:

Я видеть их привык

В работах полевых чуть не по суткам целым.
Не только мужики здесь преданы труду,
Но даже дети их, беременные бабы -
Все терпят общую, по их словам, "страду",
И грустно видеть, как иные бледны, слабы!
...Но должно б вразумлять корыстных мужиков,
Что изнурительно излишество в работе.


И дальше граф Гаранский делает совершенно невероятное предположение, ему кажется, будто те фигуры в немецкой одежде, что бродят с нагайками в руках между работающими в поле, поставлены для того, чтобы удерживать мужиков от вредного для их здоровья усердия к труду...

Правда, у самого графа тоже имеется немец-управитель; но, проезжая через собственные владения и почти не задержавшись в своей явно "забытой деревне", граф из окна той же кареты успел заметить, что управитель выглядел между мужиков как "отец и покровитель". "Чего же им еще?!" - восклицает граф.

Но даже эта едва прикрытая ирония не так испугала цензуру, как те рассказы крестьян, что со всех сторон слышит Гаранский, - про помещиков-лиходеев и управителей-грабителей, про дикие нравы крепостников-феодалов. Не случайно, конечно, стихотворение при жизни Некрасова ни разу не было напечатано полностью, а рассказ ямщика о расправе крестьян с помещиком ("Да сделали из барина-то тесто") увидел свет только в советское время.

В журнале Некрасов и не пытался напечатать своего "Гаранского". А разрешив эти стихи уже во время ослабления цензурного террора (для сборника 1856 года), чиновники сильно их искалечили, но все-таки не запретили вовсе. Видимо, сыграла свою роль хитроумная концовка стихотворения: в заключительных словах Гаранский как бы от лица "хороших" помещиков открыто обличает помещиков грубых и жестоких (с оговоркой: если они есть), считая, что они бросают тень на все сословие, и даже призывает на помощь сатиру:

А если точно есть

Любители кнута, поборники тиранства,
Которые, забыв гуманность, долг и честь,
Пятнают родину и русское дворянство -
Чего же медлишь ты, сатиры грозной бич?..


Конечно, Гаранский говорит это от лица либеральных бар, над которыми смеется Некрасов. И призывы его к сатире - это одна видимость, пустые слова, ибо сатира, которой требует Гаранский, не идет дальше обличения "дурных" помещиков.

Язвительная ирония некрасовских строк, видимо, не дошла до цензоров, принявших стихи всерьез; кто-то из них даже отметил, что автор стихотворения "имел благую цель при сочинении этих отрывков", хотя и не достиг этой цели.

Крестьянскую тему этого времени в лирике Некрасова увенчивает "Забытая деревня". Самая ситуация, изображенная в ней, характерна для предреформенной поры, когда помещики, живущие в столицах или гулявшие за границей, забывали начисто о своих наследственных владениях, перекладывали все хозяйственные и прочие заботы на плечи управляющих (часто немецкого происхождения) и с этого времени интересовались только регулярностью получения доходов.

И деревня порой годами ждала неведомого барина (его смутно помнили разве только глубокие старики), надеясь, что он-то уж, наверное, решит все больные вопросы, уладит все споры и конфликты: "Вот приедет барин..."

Еще в "Тонком человеке" мы встретили "забытую деревню" Грачово, куда почти случайно, впервые в жизни заехал ее владелец. Затем видели графа Гаранского, прочно забывшего свою деревню и буквально промелькнувшего перед мужиками. Все эти зарисовки приняли характер глубокого обобщения в стихотворении "Забытая деревня", написанном 2 октября 1855 года. В нем всего тридцать строк, но они отличаются удивительной емкостью. Перед нами три эпизода, три сцены, и в каждой свои действующие лица, своя жизненная ситуация. В них запечатлены те случаи деревенской жизни, когда, по убеждению крестьян, никто, кроме барина, помочь не может. "Вот приедет барин!" - повторяют хором...

Но идут годы, а "барина все нету...". Уже все переменилось в деревне, кто постарел, кто умер, кто угодил в солдаты, - "барин все не едет!".

Наконец однажды середи дороги
Шестернею цугом показались дроги:
На дрогах высоких гроб стоит дубовый,
А в гробу-то барин, а за гробом - новый.
Старого отпели, новый слезы вытер,
Сел в свою карету - и уехал в Питер.


Рассказ поэта об этой простой, казалось бы, истории имел большой общественный резонанс. Цензор, разрешивший к печати "Забытую деревню", был отстранен от должности. Стихотворение, считавшееся запретным, ходило по рукам в списках, хранение и распространение их преследовалось. Оказывается, многие современники восприняли эти стихи как памфлет на тогдашнюю Россию, как аллегорическое изображение смены двух царей: место недавно умершего Николая I занял Александр II, но ничего не изменилось в забытой богом стране; и старый и новый правители одинаково равнодушны к нуждам народа.

Возможность такого толкования некрасовских стихов, хотя и с опозданием, заметили и власти. После появления их в печати (1856) один из цензурных чиновников сообщал об этом, впрочем, довольно осторожно, в рапорте министру просвещения: "Видимая цель этого стихотворения - показать публике, что помещики наши не вникают вовсе в нужды крестьян своих, даже не знают оных, и вообще не пекутся о благосостоянии крестьян. Некоторые же из читателей под словами "забытая деревня" понимают совсем другое. ...Они видят здесь то, чего вовсе, кажется, нет, - какой-то тайный намек на Россию..."

Неизвестно, действительно ли поэт имел в виду такой "намек на Россию". Но вполне возможно, что имел, ибо не раз прибегая к созданию аллегорических стихотворений. Если же рассматривать "Забытую деревню" более узко, в тех пределах, какие намечены ее сюжетом, то и тогда политическая острота стихотворения остается несомненной. Мысль о том, что крестьянам нечего надеяться на доброго барина, что барин не заступник и для веры в него нет почвы, конечно, была весьма острой и актуальной.

Любопытно, что враждебные Некрасову "Отечественные записки" Краевского, где критический отдел вел либеральный литератор С. С. Дудышкин, попытались нейтрализовать общественный пафос и актуальность "Забытой деревни". В большой статье о Некрасове (1861) Дудышкин пытался доказать, что его стихи, казалось бы, навеянные русской жизнью, на самом деле созданы под влиянием иностранной поэзии. Что имелось в виду?

Среди произведений английского поэта Крабба, о котором тогда писал в "Современнике" Дружинин, была поэма "Приходские списки"; в одной из ее глав описывались похороны знатной дамы в ее запущенном замке, где при жизни она не бывала. Подстрочный перевод этого отрывка Дружинин включил в свою статью, и Некрасов его, конечно, знал. Однако ни по конкретному содержанию, ни тем более по социальной остроте его "Забытая деревня" не имела ничего общего с английской поэмой. И, несмотря на это, версия Дудышкина, подкреплявшая его утверждение, будто Некрасов не знает русской жизни и потому обращается к иностранным источникам, оказалась долговечной и дожила до наших дней. Но недавно была доказана ее полная несостоятельность и установлено, что статья "Отечественных записок" - один из документов той борьбы, которая развертывалась вокруг творчества Некрасова {См.: Ю. Д. Левин, Некрасов и английский поэт Крабб, "Некрасовский сборник", II. М.-Л., 1956.}.