Михаил булгаковбелая гвардия. Книга белая гвардия читать онлайн

Сюжет романа Михаила Афанасьевича Булгакова разворачивается в восемнадцатом году прошлого века. И хотя автор прямо не называет город, в котором разворачиваются события, он даёт понять, что это Киев.

В это время данный населенный пункт был оккупирован немцами. Люди, оставшиеся в этом городе, ждут со дня на день прихода войск Петлюры, об этом свидетельствуют постоянные бои в непосредственной близости от города. Особенно это заметно в двенадцати километрах от черты поселения.

На тот момент в городе преобладает странная и неестественная жизнь. Здесь большое количество людей, которые приехали ранее из Москвы и Петербурга. Это и банкиры, и дельцы, и журналисты, и адвокаты. Все эти личности появились здесь сразу же после того, как гетман был признан правителем города.

Чем интересен сюжет романа?

Первое действие начинается с жилого дома семьи Турбиных. Показана столовая, где за ужином сидит глава семьи, его младший брат, а также сестра со своими друзьями. К последним относится поручик Мышлаевский, офицер Степанов, которого по-другому называют карасем, а также адъютант князя Белорукова – Шервинский. Все эти личности яро обсуждают будущую судьбу города.

Старший в семье постоянно делает громкие заявления, обвиняя во всем случившемся именно гетмана и его организацию. Этот человек до самого последнего не желал формировать на территории Киева русскую армию. По мнению Турбина, то, что на данный момент происходит в городе, никогда бы не произошло, если ранее была сформирована качественная армия из горожан и офицеров. В городе таких людей тысячи и их требовалось лишь объединить в одном месте, что, в свою очередь, и не сделал гетман. Они бы запросто справились с возникшими проблемами и отстояли честь города.


Далее действие переходит на семейство Тальберг. Во главе стоит капитан центрального штаба, муж Елены, сестры Турбина. Он объясняет своей суженной, что немцы планируют покинуть населенный пункт. Уезжает и он. Ночью будет создан специальный поезд, в котором будут находиться все члены штаба. Он поясняет своей жене, что в скором времени он обязательно вернется и захват город – это лишь временно. Ведь на Дону уже формируется армия Деникина. На данный момент он не может взять с собой жену, говоря ей, что она обязана оставаться и ждать его возвращения.

Что же в это время происходит в городе?


Чтобы защититься от настойчивого войска Петлюры, по периметру Киева формируются русские военные соединения. Во всех этих действиях принимают активное участие Карась, Мылашевский, а также Турбин. Они приходят к главному командующему данным формированием и просятся на службу по собственному желанию. Первые два героя идут офицерами, а третий – в качестве медицинского персонала для оказания первой помощи.

Все готовы противостоять, но в последний момент, в ночное время, гетман и его генералы убегают из города на специально оборудованном поезде, боясь расправы. Это приводит к тому, что сформированный дивизион приходится распустить, так как защищать ему уже некого, и город полностью безвластен.

У войска Петлюры все хорошо, оно постепенно приближается к городу. Параллельно этому полковник Най-Турс уже заканчивает формирование своей дружины. Его сотрудники хорошо экипированы и обучены своим обязанностям. Полковник смог даже добиться зимней одежды для своих пятидесяти солдат.

Наступление на город


Наступившее утро четырнадцатого декабря 1918 года отмечается наступлением на Киев. Полковнику Най-Турсу приказано охранять шоссе и в случае появления противника принимать бой насмерть. Он становится на защиту, а Петлюра уверенно наступает.

На полковника совершается нападение, и он ведет бой. Одновременно посылает троих на разведку, чтобы узнать, где находятся центральные войска. Они возвращаются и уведомляют полковника о том, что военных нигде не осталось. В это время с тыловой части слышится стрельба и на горизонте появляется вражеская конница. Най-Турс понимает, что он оказался в ловушке.

Подготовка к бою организовывалась не только там. За час до наступления Турбин получает приказ вести свою команду по определенному маршруту. Как только Николай приходит на заявленное место, он обнаруживает страшную картину – юнкера и студенты из команды Най-Турса бегут. На всю улицу слышны приказы полковника о том, чтобы солдаты срывали с себя погоны и рвали документы, чтобы их не взяли в плен. Одновременно с этим сам полковник прикрывает уходящее войско и на глазах Николая получает смертельное ранение, после которого умирает. Увидев это потрясение, и сам Николай покидает место боя.

Стоит отметить, что Алексея не оповестили о роспуске дивизиона. Он, согласно ранее данному приказу, является к двум часам дня на назначенное место, где обнаруживает лишь заброшенное оружие и пустующие здания. После приступает к поискам полковника.

Как только он его находит, все сразу же становится понятно – город захватило войско Петлюры. Алексей срывает с себя погоны и отправляется спокойным шагом к себе домой. По пути следования он встречает петлюровских оруженосцев, которые узнают в нем офицера. Выдала его кокарда на папахе, которую он забыл сорвать в спешке. Эти военные начинают его преследовать.

Убегая и скрываясь от нападающих, Алексей получает ранение. Помогает спрятаться ему простая женщина, которую зовут Юлией. Он остается у этой женщины на ночлег и подлечивает руку. На рассвете женщина помогает Алексею и переодеться в простое одеяние, и добраться до дома.

Вместе с Алексеем, к дому подъезжает и его двоюродный брат, который до этого находился в Житомире. Зовут его Ларионом. Этот человек в недавнем прошлом пережил личную драму – его бросила невеста. Ларион очень душевно общается с родственниками, ему все нравится, а семейство считает его симпатичным и умным.

Жизнь после освобождения

Хозяином дома, где живет семья Турбиных, является Лисович Василий по прозвищу Василиса. Он занимает весь первый этаж, а главные герои находятся на втором. Ранее, перед тем как Петлюрино войско вошло в город, этот человек сделал тайник в доме, и спрятал все свои самые ценные вещи, а также денежные средства. В то время как он это делал, за ним наблюдали неизвестные люди.

Конечно же, об этом сразу же доложили новой власти и на следующий день к Василисе пришли с ордером на обыск. Им было известно место расположения тайника, поэтому они первым делом вскрыли именно его. У хозяина забирают не только украшения, но и часы, костюмы, ботинки – оставляют его ни с чем. Как только эти гости уходят, сразу же становится понятно, что это были не солдаты, а простые бандиты и их ограбили. Об этом хозяин, конечно же, оповещает и Турбиных, а чтобы защита от нападения была более сильной, к ним подключается и Карась.


Проходит не менее трех дней. И всё это время Николай пытается найти адрес семьи полковника Най-Турса. Как только он находит контакты, сразу же отправляется к ним и рассказывает матери и сестре о подробностях гибели их родственника. Сестра с Николаем отправляются в морг и этой же ночью хоронят и отпевают полковника.

Далее, действие возвращается к Алексею. Спустя несколько дней после ранения у мужчины наступило осложнение, к тому же всё тело покрылось сыпью. Он лежит с высокой температурой и бредит. Врачи при этом говорят о его безнадежности, и ближе к 22 числу у Алексея начинается агония.

Родные Алексея, в частности, его сестра, начинают молиться за его душу и просят Богородицу спасти этого человека. Это помогает, и Алексей приходит в сознание, удивляя таким случаем всех врачей.

Для того чтобы выздороветь, Алексею потребовалось более полутора месяцев. Как только он встает на ноги, так сразу же отправляется к спасшей его некогда Юлии. Он дарит ей браслет своей матери и просит разрешения время от времени приходить в гости. Вернувшись домой, он встречается с Николаем, который только вернулся от Ирины, сестры полковника Най-Турс.

В этот же день в дом приносят письмо от сбежавшего ранее Тальберга (потенциального мужа Елены). Он сообщает, что в скором времени женится на другой. Елена сильно расстраивается и рыдает.

Заключение

Роман Булгакова «Белая гвардия» - это непросто повествование, навеянное автору исторической действительностью. Этот роман настоящее документальное подтверждение, происходящего сто лет назад.

Такие произведения могут служить интересными учебными пособиями нашим современникам. Ведь у каждого булгаковского персонажа есть свой прототип, и всё повествование выстроено на реальных событиях.

Михаил Афанасьевич и сам понимал значение своего романа для истории. Он не раз заявлял: «Я всегда пишу по чистой совести и так как вижу…»

"елая гвардия" - роман. Впервые опубликован (не полностью): Россия, М., 1924, №4; 1925, №5. Полностью: Булгаков М. Дни Турбиных (Белая гвардия). Париж: Concorde, т. 1 - 1927, т. 2 - 1929. 2-й том в 1929 г. как "Конец белой гвардии" и вышел также в Риге в "Книге для всех".

Б. г. - во многом автобиографический роман, основанный на личных впечатлениях писателя о Киеве (в романе - Городе) конца 1918 - начала 1919 г. Семья Турбиных - это в значительной степени семья Булгаковых. Турбина - девичья фамилия бабушки Булгакова со стороны матери, Анфисы Ивановны, в замужестве - Покровской.

Б. г. была начата в 1922 г., после смерти матери писателя, В. М. Булгаковой, 1 февраля 1922 г. (в романе смерть матери Алексея, Николки и Елены Турбиных отнесена к маю 1918 г. - времени ее брака с давним другом, врачом Иваном Павловичем Воскресенским. Рукописи романа не сохранилось. Как говорил Булгаков своему другу П. С. Попову в середине 20-х годов, Б. г. была задумана и написана в 1922-1924 гг.

По свидетельству перепечатывавшей роман машинистки И. С. Раабен, первоначально Б. г. мыслилась как трилогия, причем в третьей части, действие которой охватывало весь 1919 г., Мышлаевский оказывался в Красной Армии. Характерно, что отрывок из ранней редакции Б. г. "В ночь на 3-е число" в декабре 1922 г. был опубликован в берлинской газете "Накануне" с подзаголовком "Из романа "Алый мах". В качестве возможных названий романов предполагавшейся трилогии в воспоминаниях современников фигурировали "Полночный крест" и "Белый крест".

Прототипом поручика Шервинского послужил еще один друг юности Булгакова Юрий Леонидович Гладыревский, певец-любитель (это качество перешло и персонажу), служивший в войсках гетмана Павла Петровича Скоропадского (1873-1945), но не адъютантом. Потом он эмигрировал. Интересно, что в Б. г. и пьесе "Дни Турбиных" Шервинского зовут Леонид Юрьевич, а в более раннем рассказе "В ночь на 3-е число" соответствующий ему персонаж именуется Юрий Леонидович.

В этом же рассказе Елена Тальберг (Турбина) названа Варварой Афанасьевной, как и сестра Булгакова, послужившая прототипом Елены. Капитан Тальберг, ее муж, был во многом списан с мужа Варвары Афанасьевны Булгаковой, Леонида Сергеевича Карума (1888-1968), немца по происхождению, кадрового офицера, служившего вначале Скоропадскому, а потом большевикам, у которых он преподавал в стрелковой школе.

В варианте финала Б. г., в журнале "Россия" доведенном до корректуры, но так и не опубликованном из-за закрытия этого печатного органа, Шервинский приобретал черты не только оперного демона, но и Л. С. Карума: " - Честь имею, - сказал он, щелкнув каблуками, - командир стрелковой школы - товарищ Шервинский.
Он вынул из кармана огромную сусальную звезду и нацепил ее на грудь с левой стороны. Туманы сна ползли вокруг него, его лицо из клуба входило ярко-кукольным.
- Это ложь, - вскричала во сне Елена. - Вас стоит повесить.
- Не угодно ли, - ответил кошмар. - Рискнете, мадам.
Он свистнул нахально и раздвоился. Левый рукав покрылся ромбом, и в ромбе запылала вторая звезда - золотая. От нее брызгали лучи, а с правой стороны на плече родился бледный уланский погон...
- Кондотьер! Кондотьер! - кричала Елена.
- Простите, - ответил двуцветный кошмар, - всего по два, всего у меня по два, но шея-то у меня одна и та не казенная, а моя собственная. Жить будем.
- А смерть придет, помирать будем... - пропел Николка и вышел.
В руках у него была гитара, но вся шея в крови, а на лбу желтый венчик с иконками. Елена мгновенно поняла, что он умрет, и горько зарыдала и проснулась с криком в ночи".

В очерке «Киев-город» 1923 года Булгаков писал:

«Когда небесный гром (ведь и небесному терпению есть предел) убьет всех до единого современных писателей и явится лет через 50 новый настоящий Лев Толстой, будет создана изумительная книга о великих боях в Киеве».

Собственно, великую книгу о боях в Киеве Булгаков и написал — эта книга называется «Белая гвардия». И среди тех писателей, от которых он отсчитывает свою традицию и которых он видит своими предшественниками, прежде всего заметен Лев Толстой.

В качестве предшествующих «Белой гвардии» произведений можно назвать «Войну и мир», а также «Капитанскую дочку». Все эти три произведения принято называть историческими романами. Но это не просто, а может, и вовсе не исторические романы, это семейные хроники. В центре каждого из них — семья. Именно дом и семью разрушает Пугачев в «Капитанской дочке», где совсем недавно Гринев обедает с Иваном Игнатьевичем, у Миро-новых он встречается с Пугачевым. Именно дом и семью разрушает Наполеон, и французы хозяйничают в Москве, и князь Андрей скажет Пьеру: «Французы разорили мой дом, убили моего отца, идут разорить Москву». То же самое про-исходит и в «Белой гвардии». Там, где у Турбиных собираются друзья дома, там все будет разрушено. Как будет сказано в начале романа, им, молодым Турбиным, после смерти матери предстоит страдать и мучиться.

И, конечно, не случайно знак этой разрушающейся жизни — шкафы с книгами, где подчеркнуто присутствие Наташи Ростовой и капитанской дочки. Да и то, как представлен Петлюра в «Белой гвардии» очень напоминает Наполеона в «Войне и мире». Число 666 — это номер камеры, в которой сидел Петлюра, это число зверя, и Пьер Безухов в своих вычислениях (не очень точных, кстати), подгоняет под число 666 цифровые значения букв слов «император Наполеон» и «русский Безухов». Отсюда и тема зверя апокалипсиса.

Мелких перекличек толстовской книги и булгаковского романа множество. Най-Турс в «Белой гвардии» картавит, как Денисов в «Войне и мире». Но этого мало. Как и Денисов, он нарушает устав, чтобы добыть снабжение для своих солдат. Денисов отбивает обоз с провиантом, предназначенный другому рус-скому отряду — он становится преступником и получает наказание. Най-Турс нарушает устав, чтобы добыть валенки для своих солдат: он достает пистолет и заставляет генерал-интенданта выдать валенки. Портрет капитана Тушина из «Войны и мира»: «маленький человек, с слабыми, неловкими движениями». Малышев из «Белой гвардии»: «Капитан был маленький, с длинным острым носом, в шинели с большим воротником». И тот и другой не могут оторваться от трубочки, которую они беспрерывно раскуривают. И тот и другой оказы-ваются на батарее одни — их забывают.

Вот князь Андрей в «Войне и мире»:

«Одна мысль о том, что он боится, подняла его: „Я не могу бояться“, — подумал он. <…> „Вот оно“, — думал князь Андрей, схватив древко знамени».

А вот Николка, младший из Турбиных:

«Николка совершенно одурел, но в ту же секунду справился с собой и, молниеносно подумав: „Вот момент, когда можно быть героем“, — закричал своим пронзительным голосом: „Не сметь вставать! Слушать команду!“»

Но у Николки, конечно, больше общего с Николаем Ростовым, чем с князем Андреем. Ростов, слыша пение Наташи, думает: «Все это, и несчастье, и деньги, и Долохов, и злоба, и честь, — все это вздор… а вот оно — настоящее». А вот мысли Николки Турбина: «Да, пожалуй, все вздор на свете, кроме такого голоса, как у Шервинского», — это Николка слушает, как поет Шервинский, гость Турбиных. Я уже не говорю о такой проходной, но тоже любопытной детали, как то, что и тот и другой провозглашают тост за здоровье императора (Николка Турбин это делает явно с опозданием).

Очевидно сходство между Николкой и Петей Ростовым: и тот и другой — младшие братья; естественность, пылкость, неразумная храбрость, которая и губит Петю Ростова; давка, в которую оказываются вовлечены и тот и другой.

В образе младшего Турбина есть черты довольно многих персонажей «Войны и мира». Но гораздо важнее другое. Булгаков, вслед за Толстым, не придает значения роли исторической личности. Сначала толстовская фраза:

«В исторических событиях так называемые великие люди суть ярлыки, дающие наименование событию, которые, так же как ярлыки, менее всего имеют связь с самим событием».

А теперь Булгаков. Не говоря уже о ничтожном гетмане Скоропадском, вот что сказано о Петлюре:

«Да не было его. Не было. Так, чепуха, легенда, мираж. <…> Вздор-с все это. Не он — другой. Не другой — третий».

Или такая, например, тоже красноречивая перекличка. В «Войне и мире» три, по крайней мере, персонажа — Наполеон, князь Андрей и Пьер — сравнивают сражение с шахматной игрой. А в «Белой гвардии» Булгаков скажет о больше-виках как о третьей силе, которая появилась на шахматной доске.

Вспомним сцену в Александровской гимназии: Алексей Турбин мысленно обращается к Александру I, изображенному на висящей в гимназии картине, за помощью. А Мышлаевский предлагает сжечь гимназию, как во времена Александра была сожжена Москва, чтобы не досталась никому. Но отличие в том, что толстовская сожженная Москва — это пролог победы. А Турбины обречены на поражение — им мучиться и умирать.

Еще одна цитата, причем совершенно откровенная. Думаю, Булгаков очень веселился, когда это писал. Собственно, войне на Украине предшествует «некий корявый мужичонкин гнев»:

«[Гнев] бежал по метели и холоду в дырявых лаптишках, с сеном в непокрытой свалявшейся голове и выл. В руках он нес великую дубину, без которой не обходится никакое начинание на Руси».

Понятно, что это «дубина народной войны», которую воспел Толстой в «Войне и мире» и которую не склонен воспевать Булгаков. Но пишет об этом Булгаков не с отвращением, а как о неизбежности: не могло не быть этого мужичонкова гнева. Хотя никакой идеализации крестьян у Булгакова нет — не случайно Мышлаевский в романе саркастически говорит про местных «мужичков-богоносцев достоевских». Никакого преклонения перед народной правдой, никакого толстовского Каратаева в «Белой гвардии» нет и быть не может.

Еще интереснее художественные переклички, когда ключевые композицион-ные моменты двух книг связаны с общим видением мира писателей. Эпизод из «Войны и мира» — это сон Пьера. Пьер в плену, и ему снится старичок, учитель географии. Он показывает ему шар, похожий на глобус, но состоящий из капель. Некоторые капли разливаются и захватывают другие, потом они сами разбиваются и разливаются. Старичок-учитель говорит: «Это жизнь». Потом Пьер, размышляя о смерти Каратаева, говорит: «Вот, Каратаев разлился и исчез». Второй сон в эту же ночь снится Пете Ростову, сон музыкальный. Петя спит в партизанском отряде, казак точит ему саблю, и все звуки — звук натачиваемой сабли, ржание лошадей — смешались, и Пете кажется, что он слышит фугу. Он слышит гармоническое согласие голосов, и ему кажется, что он может управлять. Это такой образ гармонии, как и сфера, которую видит Пьер.

А в конце романа «Белая гвардия» другой Петя, Петька Щеглов, видит во сне шар, разбрызгивающий брызги. И это тоже упование на то, что история не за-канчивается кровью и смертью, не заканчивается торжеством звезды Марса. И последние строчки «Белой гвардии» — о том, что мы не смотрим на небо и не видим звезд. А почему бы нам не отрешиться от наших земных дел и не посмотреть на звезды? Может быть, тогда перед нами откроется смысл того, что происходит в мире.

Итак, насколько важна для Булгакова толстовская традиция? В письме прави-тельству, которое он отправил в конце марта 1930 года, Булгаков писал, что он в «Белой гвардии» стремился к изображению интеллигентско-дворянской семьи, волею судьбы брошенной в годы Гражданской войны в лагерь Белой гвардии, в традициях «Войны и мира». Такое изображение вполне естественно для писателя, кровно связанного с интеллигенцией. Для Булгакова Толстой всю жизнь был писателем бесспорным, абсолютно авторитетным, следовать которому Булгаков считал величайшей честью и достоинством. 

Посвящается Любови Евгеньевне Белозерской

Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями.

Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение

темное небо смешалось с снежным морем. Все

– Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!

«Капитанская дочка»

И судимы были мертвые по написанному в книгах

сообразно с делами своими...

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.

Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?

Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.

Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.

Алексей, Елена, Тальберг и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?

Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.

Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх... эх...


Много лет до смерти, в доме N13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и Саардамский Плотник, и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.

Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, – все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:

– Дружно... живите.


Но как жить? Как же жить?

Алексею Васильевичу Турбину, старшему – молодому врачу – двадцать восемь лет. Елене – двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу – тридцать один, а Николке – семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.


Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям:

– Живите.

А им придется мучиться и умирать.

Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу Александру, сказал:

– Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время... Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот...

Посвящается

Любови Евгеньевне Белозерской

Часть I

Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло.

– Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!

«Капитанская дочка»

И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими…

1

Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.

Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?

Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.

Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.

Алексей, Елена, Тальберг, и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?

Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.

Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх… эх…

* * *

Много лет до смерти, в доме № 13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях.

В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и «Саардамский Плотник», и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.

Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, – все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:

– Дружно… живите.


Но как жить? Как же жить?

Алексею Васильевичу Турбину, старшему, – молодому врачу – двадцать восемь лет. Елене – двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу, – тридцать один, а Николке – семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.


Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям:

– Живите.

А им придется мучиться и умирать.

Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу Александру, сказал:

– Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время. Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот…

Он умолк и, сидя у стола, в сумерках, задумался и посмотрел вдаль. Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний, таинственный спутанный лес. Город по-вечернему глухо шумел, пахло сиренью.

– Что сделаешь, что сделаешь, – конфузливо забормотал священник. (Он всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) – Воля божья.

– Может, кончится все это, когда-нибудь? Дальше-то лучше будет? – неизвестно у кого спросил Турбин.

Священник шевельнулся в кресле.

– Тяжкое, тяжкое время, что говорить, – пробормотал он, – но унывать-то не следует…

Потом вдруг наложил белую руку, выпростав ее из темного рукава ряски, на пачку книжек и раскрыл верхнюю, там, где она была заложена вышитой цветной закладкой.

– Уныния допускать нельзя, – конфузливо, но как-то очень убедительно проговорил он. – Большой грех – уныние… Хотя кажется мне, что испытания будут еще. Как же, как же, большие испытания, – он говорил все увереннее. – Я последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности, конечно, больше всего богословские…

Он приподнял книгу так, чтобы последний свет из окна упал на страницу, и прочитал:

– «Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь».

2

Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет рождества чувствовался на снежных улицах. Восемнадцатому году скоро конец.

Над двухэтажным домом № 13, постройки изумительной (на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик – в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе, и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже (на улицу – первый, во двор под верандой Турбиных – подвальный) засветился слабенькими желтенькими огнями инженер и трус, буржуй и несимпатичный, Василий Иванович Лисович, а в верхнем – сильно и весело загорелись турбинские окна.

В сумерки Алексей и Николка пошли за дровами в сарай.

– Эх, эх, а дров до черта мало. Опять сегодня вытащили, смотри.

Из Николкиного электрического фонарика ударил голубой конус, а в нем видно, что обшивка со стены явно содрана и снаружи наскоро прибита.

– Вот бы подстрелить, чертей! Ей-богу. Знаешь что: сядем на эту ночь в караул? Я знаю – это сапожники из одиннадцатого номера. И ведь какие негодяи! Дров у них больше, чем у нас.

– А ну их… Идем. Бери.

Ржавый замок запел, осыпался на братьев пласт, поволокли дрова. К девяти часам вечера к изразцам Саардама нельзя было притронуться.

Замечательная печь на своей ослепительной поверхности несла следующие исторические записи и рисунки, сделанные в разное время восемнадцатого года рукою Николки тушью и полные самого глубокого смысла и значения:

Если тебе скажут, что союзники спешат к нам на выручку, – не верь. Союзники – сволочи.


Он сочувствует большевикам.

Рисунок: рожа Момуса.

Улан Леонид Юрьевич.


Слухи грозные, ужасные,

Наступают банды красные!

Рисунок красками: голова с отвисшими усами, в папахе с синим хвостом.

Руками Елены и нежных и старинных турбинских друзей детства – Мышлаевского, Карася, Шервинского – красками, тушью, чернилами, вишневым соком записано:

Елена Васильна любит нас сильно.

Кому – на, а кому – не.


Леночка, я взял билет на Аиду.

Бельэтаж № 8, правая сторона.


1918 года, мая 12 дня я влюбился.


Вы толстый и некрасивый.


После таких слов я застрелюсь.

(Нарисован весьма похожий браунинг.)

Да здравствует Россия!

Да здравствует самодержавие!


Июнь. Баркарола.


Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина.

Печатными буквами, рукою Николки:

Я таки приказываю посторонних вещей на печке не писать под угрозой расстрела всякого товарища с лишением прав. Комиссар Подольского района. Дамский, мужской и женский портной Абрам Пружинер.


Пышут жаром разрисованные изразцы, черные часы ходят, как тридцать лет назад: тонк-танк. Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года, во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких новых туфлях, в любимой позе – в кресле с ногами. У ног его на скамеечке Николка с вихром, вытянув ноги почти до буфета, – столовая маленькая. Ноги в сапогах с пряжками. Николкина подруга, гитара, нежно и глухо: трень… Неопределенно трень… потому что пока что, видите ли, ничего еще толком не известно. Тревожно в Городе, туманно, плохо…

На плечах у Николки унтер-офицерские погоны с белыми нашивками, а на левом рукаве остроуглый трехцветный шеврон. (Дружина первая, пехотная, третий ее отдел. Формируется четвертый день, ввиду начинающихся событий.)

Но, несмотря на все эти события, в столовой, в сущности говоря, прекрасно. Жарко, уютно, кремовые шторы задернуты. И жар согревает братьев, рождает истому.

Старший бросает книгу, тянется.

– А ну-ка, сыграй «Съемки»…

Трень-та-там… Трень-та-там…


Сапоги фасонные,
Бескозырки тонные,
То юнкера-инженеры идут!

Старший начинает подпевать. Глаза мрачны, но в них зажигается огонек, в жилах – жар. Но тихонько, господа, тихонько, тихонечко.


Здравствуйте, дачники,
Здравствуйте, дачницы…

Гитара идет маршем, со струн сыплет рота, инженеры идут – ать, ать! Николкины глаза вспоминают:

Училище. Облупленные александровские колонны, пушки. Ползут юнкера на животиках от окна к окну, отстреливаются. Пулеметы в окнах.

Туча солдат осадила училище, ну, форменная туча. Что поделаешь. Испугался генерал Богородицкий и сдался, сдался с юнкерами. Па-а-зор…


Здравствуйте, дачницы,
Здравствуйте, дачники,
Съемки у нас давно уж начались.

Туманятся Николкины глаза.

Столбы зноя над червонными украинскими полями. В пыли идут пылью пудренные юнкерские роты. Было, было все это и вот не стало. Позор. Чепуха.

Елена раздвинула портьеру, и в черном просвете показалась ее рыжеватая голова. Братьям послала взгляд мягкий, а на часы очень и очень тревожный. Оно и понятно. Где же, в самом деле, Тальберг? Волнуется сестра.

Хотела, чтобы это скрыть, подпеть братьям, но вдруг остановилась и подняла палец.

– Погодите. Слышите?

Оборвала рота шаг на всех семи струнах: сто-ой! Все трое прислушались и убедились – пушки. Тяжело, далеко и глухо. Вот еще раз: бу-у… Николка положил гитару и быстро встал, за ним, кряхтя, поднялся Алексей.

В гостиной – приемной совершенно темно. Николка наткнулся на стул. В окнах настоящая опера «Ночь под рождество» – снег и огонечки. Дрожат и мерцают. Николка прильнул к окошку. Из глаз исчез зной и училище, в глазах – напряженнейший слух. Где? Пожал унтер-офицерскими плечами.

– Черт его знает. Впечатление такое, что будто под Святошиным стреляют. Странно, не может быть так близко.

Алексей во тьме, а Елена ближе к окошку, и видно, что глаза ее черно-испуганны. Что же значит, что Тальберга до сих пор нет? Старший чувствует ее волнение и поэтому не говорит ни слова, хоть сказать ему и очень хочется. В Святошине. Сомнений в этом никаких быть не может. Стреляют, 12 верст от города, не дальше. Что за штука?

Николка взялся за шпингалет, другой рукой прижал стекло, будто хочет выдавить его и вылезть, и нос расплющил.

– Хочется мне туда поехать. Узнать, в чем дело…

– Ну да, тебя там не хватало…

Елена говорит в тревоге. Вот несчастье. Муж должен был вернуться самое позднее, слышите ли – самое позднее, сегодня в три часа дня, а сейчас уже десять.

В молчании вернулись в столовую. Гитара мрачно молчит. Николка из кухни тащит самовар, и тот поет зловеще и плюется. На столе чашки с нежными цветами снаружи и золотые внутри, особенные, в виде фигурных колоннок. При матери, Анне Владимировне, это был праздничный сервиз в семействе, а теперь у детей пошел на каждый день. Скатерть, несмотря на пушки и все это томление, тревогу и чепуху, бела и крахмальна. Это от Елены, которая не может иначе, это от Анюты, выросшей в доме Турбиных. Полы лоснятся, и в декабре, теперь, на столе, в матовой колонной вазе, голубые гортензии и две мрачных и знойных розы, утверждающие красоту и прочность жизни, несмотря на то что на подступах к Городу – коварный враг, который, пожалуй, может разбить снежный, прекрасный Город и осколки покоя растоптать каблуками. Цветы. Цветы – приношение верного Елениного поклонника, гвардии поручика Леонида Юрьевича Шервинского, друга продавщицы в конфетной знаменитой «Маркизе», друга продавщицы в уютном цветочном магазине «Ниццкая флора». Под тенью гортензий тарелочка с синими узорами, несколько ломтиков колбасы, масло в прозрачной масленке, в сухарнице пила-фраже и белый продолговатый хлеб. Прекрасно можно было бы закусить и выпить чайку, если б не все эти мрачные обстоятельства… Эх… эх…

На чайнике верхом едет гарусный пестрый петух, и в блестящем боку самовара отражаются три изуродованных турбинских лица, и щеки Николкины в нем как у Момуса.

В глазах Елены тоска, и пряди, подернутые рыжеватым огнем, уныло обвисли.

Застрял где-то Тальберг со своим денежным гетманским поездом и погубил вечер. Черт его знает, уж не случилось ли, чего доброго, чего-нибудь с ним?… Братья вяло жуют бутерброды. Перед Еленою остывающая чашка и «Господин из Сан-Франциско». Затуманенные глаза, не видя, глядят на слова: «…мрак, океан, вьюгу».

Не читает Елена.

Николка наконец не выдерживает:

– Желал бы я знать, почему так близко стреляют? Ведь не может же быть…

Сам себя прервал и исказился при движении в самоваре. Пауза. Стрелка переползает десятую минуту и – тонк-танк – идет к четверти одиннадцатого.

– Потому стреляют, что немцы – мерзавцы, – неожиданно бурчит старший.

Елена поднимает голову на часы и спрашивает:

– Неужели, неужели они оставят нас на произвол судьбы? – Голос ее тосклив.

Братья, словно по команде, поворачивают головы и начинают лгать.

– Ничего не известно, – говорит Николка и обкусывает ломтик.

– Это я так сказал, гм… предположительно. Слухи.

– Нет, не слухи, – упрямо отвечает Елена, – это не слух, а верно; сегодня видела Щеглову, и она сказала, что из-под Бородянки вернули два немецких полка.

– Чепуха.

– Подумай сама, – начинает старший, – мыслимое ли дело, чтобы немцы подпустили этого прохвоста близко к городу? Подумай, а? Я лично решительно не представляю, как они с ним уживутся хотя бы одну минуту. Полнейший абсурд. Немцы и Петлюра. Сами же они его называют не иначе как бандит. Смешно.

– Ах, что ты говоришь. Знаю я теперь немцев. Сама уже видела нескольких с красными бантами. И унтер-офицер пьяный с бабой какой-то. И баба пьяная.

– Ну мало ли что? Отдельные случаи разложения могут быть даже и в германской армии.

– Так, по-вашему, Петлюра не войдет?

– Гм… По-моему, этого не может быть.

– Апсольман. Налей мне, пожалуйста, еще одну чашечку чаю. Ты не волнуйся. Соблюдай, как говорится, спокойствие.

– Но боже, где же Сергей? Я уверена, что на их поезд напали и…

– И что? Ну что выдумываешь зря? Ведь эта линия совершенно свободна.

– Почему же его нет?

– Господи боже мой. Знаешь же сама, какая езда. На каждой станции стояли, наверное, по четыре часа.

– Революционная езда. Час едешь – два стоишь.

Елена, тяжело вздохнув, поглядела на часы, помолчала, потом заговорила опять:

– Господи, господи! Если бы немцы не сделали этой подлости, все было бы отлично. Двух их полков достаточно, чтобы раздавить этого вашего Петлюру, как муху. Нет, я вижу, немцы играют какую-то подлую двойную игру. И почему же нет хваленых союзников? У-у, негодяи. Обещали, обещали…

Самовар, молчавший до сих пор, неожиданно запел, и угольки, подернутые седым пеплом, вывалились на поднос. Братья невольно посмотрели на печку. Ответ – вот он. Пожалуйста:

Союзники – сволочи.

Стрелка остановилась на четверти, часы солидно хрипнули и пробили – раз, и тотчас же часам ответил заливистый, тонкий звон под потолком в передней.

– Слава богу, вот и Сергей, – радостно сказал старший.

– Это Тальберг, – подтвердил Николка и побежал отворять.

Елена порозовела, встала.


Но это оказался вовсе не Тальберг. Три двери прогремели, и глухо на лестнице прозвучал Николкин удивленный голос. Голос в ответ. За голосами по лестнице стали переваливаться кованые сапоги и приклад. Дверь в переднюю впустила холод, и перед Алексеем и Еленой очутилась высокая, широкоплечая фигура в серой шинели до пят и в защитных погонах с тремя поручичьими звездами химическим карандашом. Башлык заиндевел, а тяжелая винтовка с коричневым штыком заняла всю переднюю.

– Здравствуйте, – пропела фигура хриплым тенором и закоченевшими пальцами ухватилась за башлык.

Николка помог фигуре распутать концы, капюшон слез, за капюшоном блин офицерской фуражки с потемневшей кокардой, и оказалась над громадными плечами голова поручика Виктора Викторовича Мышлаевского. Голова эта была очень красива, странной и печальной и привлекательной красотой давней, настоящей породы и вырождения. Красота в разных по цвету, смелых глазах, в длинных ресницах. Нос с горбинкой, губы гордые, лоб бел и чист, без особых примет. Но вот один уголок рта приспущен печально, и подбородок косовато срезан так, словно у скульптора, лепившего дворянское лицо, родилась дикая фантазия откусить пласт глины и оставить мужественному лицу маленький и неправильный женский подбородок.

– Откуда ты?

– Откуда?

– Осторожнее, – слабо ответил Мышлаевский, – не разбей. Там бутылка водки.

Николка бережно повесил тяжелую шинель, из кармана которой выглядывало горлышко в обрывке газеты. Затем повесил тяжелый маузер в деревянной кобуре, покачнув стойку с оленьими рогами. Тогда лишь Мышлаевский повернулся к Елене, руку поцеловал и сказал:

– Из-под Красного Трактира. Позволь, Лена, ночевать. Не дойду домой.

– Ах, боже мой, конечно.

Мышлаевский вдруг застонал, пытался подуть на пальцы, но губы его не слушались. Белые брови и поседевшая инеем бархатка подстриженных усов начали таять, лицо намокло. Турбин-старший расстегнул френч, прошелся по шву, вытягивая грязную рубашку.

– Ну, конечно… Полно. Кишат.

– Вот что, – испуганная Елена засуетилась, забыла Тальберга на минуту. – Николка, там в кухне дрова. Беги зажигай колонку. Эх, горе-то, что Анюту я отпустила. Алексей, снимай с него френч, живо.

В столовой у изразцов Мышлаевский, дав волю стонам, повалился на стул. Елена забегала и загремела ключами. Турбин и Николка, став на колени, стягивали с Мышлаевского узкие щегольские сапоги с пряжками на икрах.

– Легче… Ох, легче…

Размотались мерзкие, пятнистые портянки. Под ними лиловые шелковые носки. Френч Николка тотчас отправил на холодную веранду – пусть дохнут вши. Мышлаевский, в грязнейшей батистовой сорочке, перекрещенной черными подтяжками, в синих бриджах со штрипками, стал тонкий и черный, больной и жалкий. Посиневшие ладони зашлепали, зашарили по изразцам.


Слух… грозн…
Наст… банд…

Влюбился… мая…

– Что ж это за подлецы! – закричал Турбин. – Неужели же они не могли дать вам валенки и полушубки?

– Ва-аленки, – плача, передразнил Мышлаевский, – вален…

Руки и ноги в тепле взрезала нестерпимая боль. Услыхав, что Еленины шаги стихли в кухне, Мышлаевский яростно и слезливо крикнул:

Сипя и корчась, повалился и, тыча пальцами в носки, простонал:

– Снимите, снимите, снимите…

Пахло противным денатуратом, в тазу таяла снежная гора, от винного стаканчика водки поручик Мышлаевский опьянел мгновенно до мути в глазах.

– Неужели же отрезать придется? Господи… – Он горько закачался в кресле.

– Ну, что ты, погоди. Ничего… Так. Приморозил большой. Так… отойдет. И этот отойдет.

Николка присел на корточки и стал натягивать чистые черные носки, а деревянные, негнущиеся руки Мышлаевского полезли в рукава купального мохнатого халата. На щеках расцвели алые пятна, и, скорчившись, в чистом белье, в халате, смягчился и ожил помороженный поручик Мышлаевский. Грозные матерные слова запрыгали в комнате, как град по подоконнику. Скосив глаза к носу, ругал похабными словами штаб в вагонах первого класса, какого-то полковника Щеткина, мороз, Петлюру и немцев, и метель, и кончил тем, что самого гетмана всея Украины обложил гнуснейшими площадными словами.